Обитают в этом городе барочники, ищущие утешения в шинке на углу, и конторские служащие в изношенных сюртуках, бледнеющие под начальственным взглядом и прозябающие в учреждениях, где самые теплые места навечно заняты бодрыми старичками да циничными молодыми щеголями; бородатые евреи в ермолках, кузнецы и плотники с грозящих обанкротиться мануфактур, инженеры-мифоманы, чахоточные поэты, утратившие вдохновение. Мимо них следуют экипажи надменных генералов в белых мундирах с золотыми галунами, верховые лошади веселых поручиков, отделенных от матерей и сестер сотнями верст, сомневающихся в реальности грязи под ногами - ведь место это столь случайно, что очевиден тут один только гарнизон.
В ограниченном заставами пространстве тесновато. Путь из конца в конец занимает полчаса, а по слякоти - три четверти часа; пока добредешь, утратишь последние иллюзии. Кое-кто из жителей этого города, которым обрыдли его тесные границы, попытался сложить голову в пламени или в снегах. Иные, не менее измученные, сочли, что жизнь тут сродни долгу, а смерть подобна уходу в отставку. И те, и другие, с рождения и до самой смерти, протягивая руку, встречали пустоту, делая шаг, натыкались на стену. Первые погибали так, как хотели - в снегах или в пламени. Вторые умирали с пиявками за ушами, в непроветренных комнатах, где тумбочки в изголовье заставлены склянками с горькими микстурами. Но смерть не могла излечить их боль.
И тех, и других ждал в итоге гроб. Гроб распадался в прах глубоко под землей, а боль оставалась на поверхности: в душных спальнях, в шинке на углу, в диванах, на которых они сиживали, в ящиках столов, где хранились их письма. Наконец наступал день, когда диваны пускали на дрова, шальной снаряд освобождал письма из плена ящиков, обращалась в пепел бумага, лопались оконные стекла, разлетались дверные косяки и кафельные печи. Но и это не могло исцелить боль. Ведь боль не принадлежит тому, кто ее испытывает, скорее она сама ему хозяйка. Она завладевает очередными ремесленниками, чиновниками, поэтами, всякий интерьер наполняя до самого потолка.
Многие пробовали ускользнуть от нее, потихоньку воспользовавшись тем, что во всякой непроветренной комнате имеются широкие равнины, над которыми плывут гигантские тучи, и бесконечные тракты, по которым мчатся конные упряжки, развозящие документы с двуглавым орлом на печатях. Некоторые жители этого города тосковали по пространству так сильно, что бросали его раз и навсегда. Их засасывала пустота бескрайних полей, которые не могли обойтись без железнодорожных путей, разраставшихся год за годом, станция за станцией, вплоть до самого конца, где выяснялось, что обратной дороги нет. Они принимались блуждать по Петербургу, в золоченых рамах, огромному, где зимой блестящий лак, бывает, по двадцать часов кряду тонет в густом сумраке. И по Москве с ее деревянными тротуарами, не то настоящей, не то выстроенной из блестящих кубиков. Они добирались даже до Тулы, высокой, с латунным краником, из которого льется кипяток, а также в Омск и Томск, где летом сплавляют лес, а зимой все смерзается в камень. И в Астрахань - этот склад льда и шкур, где икру едят ложками, а шампанское пьют прямо из бутылки. Под ногами иных заплутавших путников где-то на границе степи и моря разверзлась темная бездна под названием Одесса, запруженная моряками, бандитами, офицерами и роковыми женщинами, безнадежно захлестываемая волнами эпидемии, навеки оглушенная эхом выстрелов. Иные не останавливались до самого Баку, где кровь течет по улицам, как дождевая вода, до Хабаровска, где лежат на белом снегу белые солдаты без сапог. Или до Владивостока, этой конечной остановки мира, на подступах к которой железнодорожные пути, дотоле стремглав мчавшиеся по идеальной прямой, выводят первый виток спирали. Следующий упирается в Харбин, где в сугробах утопают китайцы в фетровых сапогах. Прочие находятся уже за пределами видимости - только держись на поворотах. Спасенные и пропавшие люди, которых увлекли вихри, попадали вовнутрь памяти и принимали облик чьих-то воспоминаний, бесконечно повторяя свои прежние жесты. Моложе, чем были в юности, глядели они с тумбочек глазами, еще не видевшими ни пространства, ни огня.
Тот город, который знают жители, состоит из некоего набора элементов, обладающих определенным цветом и формой, но не имеющих постоянного положения. Они перемещаются, прячутся и возникают вновь, точно стеклышки в калейдоскопе. Вот перед няньками с детьми открывается сад за кованой железной оградой, вот возносится большой отель на месте разобранных конюшен при кавалерийских казармах. Где-то вырастает церковь с куполом, точно большое темное стеклышко, прежде скрытое позади других. В один прекрасный день с вывесок исчезает кириллица, на ее месте появляется готический шрифт. Меняются фигуры на цоколях, фонтан в сквере разбирают ввиду строительства подземного перехода, и спустя годы он возникает совсем в другом месте. Стеклышки двигаются хаотично, и лишь система зеркал создает иллюзию правильного, идеально симметричного целого, в котором случайная деталь возводится в ранг центральной. Город творят глаза. Это в них, как в зеркалах, отражаются произвольные сочетания цветных стеклышек, обретая симметрию и смысл. Изъян на стекле, случайный блик, пылинка, подчиняющаяся тому же закону, умноженная и включенная в целое, определяют контекст. Вот откуда берутся здесь Москва и Петербург, а также Париж и Лозанна - это оптический обман, порожденный дефектами зеркал. Понятно, что малейшее смещение элементов неминуемо вызывает серьезные сдвиги в Париже и Петербурге. Тень пылинки на зеркале заставит отплясывать в кабаре канкан, и она же способна изменить крой длиннополых шинелей. Что уж говорить об ударах, от которых стеклышки сталкиваются и рассыпаются. Внезапное появление немыслимой прежде диаметральной линии нарушает равновесие целого. И распяленный город опасно перекашивается в сторону Парижа, где Транссибирская магистраль - ценная бумага, одна из множества котирующихся на бирже, а террасы кафе в сумерках ежедневно заполняются оживленными людьми, слыхом о ней не слыхивавшими.
В иных Парижах проживают сентиментальные петербуржцы, облаченные в ливреи гостиничных служащих, ловко прячущие чаевые и украдкой утирающие слезу умиления, в то время как очередной Петербург может оказаться провинциальной дырой, полностью, словно плотной оберточной бумагой, заслоненной другим названием, - местом, куда жители Парижа вообще не заглядывают. А ведь достаточно крошечному клочку упаковочной бумаги затесаться среди стеклышек калейдоскопа, чтобы все приобрело сероватый оттенок и пасмурное настроение - ведь упаковочная бумага меняет свойства света.
Можно догадываться о существовании города, совершенного в своей полноте, города, который представляет собой сумму всех возможностей. Там все есть и ничто не пропадает, каждая фарфоровая чашка имеет свое происхождение и свое предназначение. Но именно он, этот абсолютный город, терзаем недугом беспрестанных катастроф. Перемены всегда вносят хаос в жизнь обитателей. Приходится следить, чтобы по рассеянности не въехать на мост, много лет как разобранный, не усесться на террасе разрушенного кафе, где некогда подавали превосходные пончики. Можно провести в ожидании долгие часы на остановках давно отмененных маршрутов, если не заметить, что рельсы уже залиты асфальтом. Надо хорошо помнить, где высятся некогда отсутствовавшие стены. Проходя через базар, запруженный подводами и лошадьми, засунувшими морды в торбы с овсом, не стоит забывать о природе жилых корпусов, о непрозрачности и твердой консистенции их стен. То, на что можно наткнуться и удариться, в определенном отношении более реально, нежели эфемерные пейзажи, доступные погруженному в память взгляду. Настоящий момент утекает у жителей города перемен сквозь пальцы, поэтому им приходится жить прошлым. Они лишь стараются не биться головой о стену от тоски по утраченному. Понимают, что картину загораживают не стены. Даже уничтожь они их взглядом, базар с подводами и лошадьми все равно не вернется на прежнее место. Уж слишком велики оказались бы потери, учитывая, что незримый квартал, образованный воздушно-прозрачными рядами параллелепипедов, заполнила бы пустота, со свистом втягивающая скомканные газеты, зонтики, шляпы, воспоминания.
Меньшее целое легче охватить взглядом. Каждый из взаимодополняющих городов свободно парит в пространстве, невесомый и бесплотный, точно картинка в калейдоскопе. Они не связаны ни трубами, ни кабелями, способными передавать субстанцию или энергию. Не возникают и не исчезают, не превращаются друг в друга. Существуют каждый для себя, замкнутые в себе, - и ничего в них никогда не меняется. Именно по причине своей незыблемости они и нужны в таком количестве. Лишь наблюдатели, которые не могут обойтись без упорядочения событий в памяти, пытаются связать их воедино, стремясь вернуть миру непрерывность и логику, причины и следствия. Это по их вине новое обращается в старое, а чистое - в грязное. Город, доступный взгляду наблюдателей, - место, где сегодняшняя пыль ложится на вчерашнюю, где черствеет хлеб, испаряется вода и ржавеет железо. Памятники там устанавливаются и низвергаются, улицы называются то так, то эдак. Сотканный из изменений город, - потихоньку, день ото дня ветшающие подмостки для бесконечных мизансцен, место потерь и обретений, поломок и починок, рождения и смерти.
Воспоминания подобны щепкам, которые летят, когда рубят лес. Они продолжают лежать там, где упали, когда печь уже натоплена. Растаптываемые сапогами, заливаемые дождями, медленно меняют цвет. Если ничто нельзя сохранить и спасти, как же воспоминаниям устоять перед переменами? Подвластный памяти город перемен вынужден был вместить все, что удержала память, однако с каждым днем содержимое потихоньку рассыпается на кусочки. Словно в шкафу, где рядом с дешевым синтетическим костюмом фабричного производства висит истлевший, но сшитый из дорогого сукна мундир не существующей уже воинской части, а между ними - дамская муфта с гнездом моли.
Поэтому невозможно представить что-либо более обширное, чем территории, простирающиеся в головах. Каждый из прошлых и будущих городов, понатыканных в закоулках мира, имеет там свою звезду; а можно также сказать, что каждый из них - самый главный. Ведь разве мир не состоит сплошь из закоулков? Некоторые звезды, как известно, погасли, часть их разбили заплутавшие вертолеты. Но название оберегает город от распада, ибо способно вместить все то, что было, но не есть и что не подлежит учету.
Терзаемый тоской и сомнениями, беспокойный город воспоминаний еженощно выпускает сны - зачарованные цепкие побеги, ищущие во тьме и тиши подпорок. Но, не обнаружив там ничего, кроме других снов, хватаются друг за дружку. Растут во все стороны, образуют узлы и петли, сплетаются, срастаются и разветвляются. Есть сны темные и сны светлые, есть красивые и есть ужасные. Однако источник их света - всегда темнота, а источник красоты - ужас. Не знающий секатора клубок снов заполняет весь мир целиком, можно даже сказать, что он и есть мир, а жители города - вместе с домами, кроватями, одеялами, воспоминаниями, вопросами без ответов - нужны лишь для того, чтобы сны могли сниться.
Лишь для того, чтобы сны могли сниться? А поддержание в мире порядка? А натирка полов, а ремонт? Разве не затем люди спали ночью, чтобы набраться сил? Вот и нет. Недостаточно было хорошо спать и много есть. Всегда оказывалось, что приснившийся хлеб не насыщает, приснившаяся вода не утоляет жажду. Сны - веселые или печальные края несбывшегося - готовы были открыть взору жителей всю правду, неизменно ускользавшую от них наяву: что стремление сохранить в мире порядок - тоже родом из сна. Добросовестного сна, в котором каждый предмет, на какой ни взглянешь, обретает свое место, в то время как пять других рассыпаются и теряются. Но спящие не могли это увидеть, потому что смотрели сны невнимательно.
В сумерках город снов пропитывает город, раскинувшийся в пространстве, и соединяется с ним в темное целое, увенчанное черными силуэтами офисных зданий на фоне красноватого неба, колоссами, воздвигнутыми недавно, но уже разъедаемыми изнутри ржавчиной и мраком. Нигде ни пограничного столба, ни надписи, ни объявления, обозначающих взаимное расположение снов и яви. Кое-кто принимает утренний звон будильников за звуковой сигнал, оповещающий о пересечении границы. Но будильники, которые и сами относятся к епархии сна, не умеют будить по-настоящему.
В недрах сна спящие втискиваются в трамваи, из трамваев - в офисы, а из офисов - в трамваи и магазины. Во сне они бродят между полками и щурятся от избытка красок и форм. От изобилия кружится голова. В каждом товаре дремлет обещание, будущее меняется, когда спящие выходят с покупками. Безупречная красота новой судьбы недолговечна и вскоре после того, как свертки распакованы, улетучивается без следа. Однако на повседневную безнадежность, подстерегающую счастливых покупателей по углам квартир, в городе снов наложен запрет. От любого его обитателя могут потребовать отчета за грехи жизни - неуверенность и печаль - незнакомцы и незнакомки, которым обеспечено существование на огромных полотнищах уличных плакатов. Они живут среди соответствующих надписей, спокойные, неподвижные. Обладая гарантиями, какие другим и не снились.
В городе снов все оттенки кузовов отражаются в сверкающих полах автосалонов. Прохожие взволнованно заглядывают в огромные витрины: восхищаются благородством и мощью. Персонал салонов стережет машины. У прохожего, который намеревается сесть за руль и уехать, должен быть при себе чемодан с деньгами или надежный банковский чек. Вот почему многие жители города снов, не рассчитывая на то, что чек имеет покрытие, день и ночь рыщут в поисках чемоданов с деньгами.
Это они толпами заполняют здания, снабженные специальными отверстиями в крыше и внутренними трубами, чтобы отводить денежные потоки прямо в аппараты для их подсчета и распределения между ожидающими чудесного предначертания судьбы. Каждый номер, цвет и масть рано или поздно выпадет. Фортуна вертится колесом лишь затем, чтобы щедро одарить всех. Явившийся не с пустыми руками не пожалеет, если терпеливо дождется счастливого часа и в нужный момент, не раздумывая, поставит все на одну карту. Именно здесь - и только здесь - можно прикоснуться к судьбе, собственноручно вернуть ее на верный курс, не тратя времени и сил на другие, промежуточные и малоэффективные жесты. Надо просто оплатить игру. Достаточно одной-единственной монетки, счастливой. Тому, чья монетка уже истрачена, не выиграть. Так что лучше не глазеть по сторонам, дабы не прельститься жевательной резинкой, фисташками или пивом. Однако играющие ни в чем не уверены, даже в этом. Все уже давно профукали свои монетки на пустяки. Поэтому денежные потоки, низвергающиеся с небес через специальные отверстия в крыше, стекают в конце концов в канализацию.
Город снов не может позабыть о деньгах. По вечерам они озаряют небо над крупными отелями. Лифты, сверкающие хромом и никелем, возят довольных иностранцев в блестящих ботинках, шелковом белье, с туго набитыми бумажниками во внутренних карманах пиджаков из мягкой шерсти. Облачко одеколона смешивается с дымом сигар и запахом свежесваренного кофе. Высятся, уходя в облака, тесные ряды небоскребов со стеклянными полотнищами стен, за которыми холлы искрятся тысячами ламп, уставлены мягкой мебелью и вечнозелеными тропическими растениями. Каждый переступивший порог немедленно делается иностранцем и может навсегда улететь в Америку - за облаками, попыхивая сигарой. Если, однако, он потянется ко внутреннему карману пиджака, будет разочарован - там пусто.
Для самых нетерпеливых имеются в городе снов вербовочные пункты Иностранного легиона, и в каждом днем и ночью пускает из трубки колечки дыма иноязычный офицер в белой фуражке и мундире с красно-зелеными лацканами, знававшем битвы в пустыне и блуждания во время песчаных бурь. Всякому вошедшему туда, пусть даже по ошибке, офицер предложит контракт на пятнадцать лет службы в тропиках и покажет на пальцах, какие круглые суммы его правительство готово выплатить волонтеру. Поманит зеленым цветом надежды, а плутоватой улыбочкой прикроет смущение по поводу соседствующего на лацканах с зеленью красного цвета крови. Крови, которой истечет в тропиках подписавший контракт прохожий. Иноземному офицеру хорошо известно, что в тропиках можно существовать и без крови; ее в случае необходимости заменяют коньяком, целыми ящиками поставляемым в тамошние буфеты. На его закупку пойдут круглые суммы, выплаченные добровольцу заграничным правительством, ведь без коньяка в тропиках не выжить. И, поставив подпись, прохожий исчезнет навсегда, потому что из тропиков не возвращаются.
У разочарованных, которые испробовали уже все, слишком мало времени, чтобы видеть во сне Америку или тропики, слишком мало сил, чтобы отправляться на поиски за тридевять земель. Они заходят в подвернувшийся по дороге банк, окидывают кассира усталым взглядом, в котором тот моментально угадывает требование, подкрепленное блеском вороненой стали. Чемодан будет наполнен банкнотами без лишних слов, никто не станет морочить себе голову квитанцией. Так что некоторые сны оглашаются воем полицейских сирен и визгом шин. Они заполнены безумными погонями и неустанным безоглядным бегством. Спящие из последних сил цепляются за руль и глядят остолбенело прямо перед собой, в то время как мимо со свистом проносятся мосты, деревья, банкноты. Наконец погоня и бегство завершаются тупиком, где вопрос жизни и смерти встает ребром. Рука еще хватается за оружие, глаз глядит в прицел, и раздается выстрел: в цель или мимо. Предвидеть это не дано никому.
Захлебывающемуся напряжением городу снов не выжить без подземелий, сердцем которых является барабан. Его ритм завладевает душами гостей, терзаемыми печалью, тоской и яростью. В оглушительном грохоте ярость взрывается красным, тоска - зеленым, а печаль - голубым. Всякий купивший билет вправе ожидать, что на него снизойдет озарение. Но с порога погружается во мрак. Вся заполнившая подземелье толпа жаждала озарения, и каждый принес собственную тьму. Она выплескивается через зрачки и затопляет все помещение вместе с бутылками за стойкой бара, вульгарным макияжем, сотнями нарядов, отчаянно пытающихся привлечь к себе внимание. Вспышки прожекторов выхватывают из мрака отдельные гримасы и жесты, на мгновение являя миру их странность. На самом деле тут и барабана-то нет. Его приходится заменять пластинкой, вращающейся на механической тарелке граммофона, - всем это известно, и всем наплевать. Истинная душа этого пространства - собственно барабанный бой. Он не приглушит пульсирование крови в висках и не умерит ни настоящую радость, ни тоску, ни печаль, зато пригладит гримасы и смягчит жесты. Тяжесть тает, танцующие обретают легкость, о которой в другом месте и мечтать было нечего. Любовь, скрытая в барабанном бое, невесома настолько, что может быть только своей тенью, нисколько не обременяющей душу. Непрочной, как звук, и, подобно звуку, не желающей ни выбраться наружу, ни сохраниться на потом. Оттого пары, выскальзывающие в какой-нибудь из соседних залов - банкетный, ритуальный или судебных заседаний, - вынуждены обходиться без любви.