Веселый мудрец - Левин Борис Наумович 9 стр.


Маша удивлялась умному, рассудительному дяде Семену; что с ним творится, почему приглашает этого человека - тошнотворного, льстивого, со сладеньким голоском? Что-то, вероятно, случилось. Дядюшка, несомненно, имел какие-то свои, неведомые пока Маше виды. Однажды - недели две тому назад - за обедом он сказал, что такими людьми, как пан Харлампий, брезговать накладно. У него почти триста душ и пятьсот десятин пахотной земли, к тому же большой сад при доме и лесу немало, который нынче в хорошей цене. Вот ему, Голубовичу, как раз лес нужен, родственник будто бы обещал десятин пять соснячка - хватило бы и построиться, и кое-какой запасец сделать.

Слушая, Маша удивлялась: какое все это имеет отношение к ней, почему дядюшка рассказывает ей об этом, словно просит поддержки? Он ничего тогда вразумительного не ответил, вздохнул и, лишь допив добрый кубок сливянки, сказал:

- Молода еще. А старше станешь, душа моя, все поймешь.

И весь ответ. Думай что хочешь.

Маша продрогла, но идти в дом не хотела, не могла видеть глаза, Подернутые масленой пленкой, сухое желтоватое лицо. А сначала даже жалела его: вдовец, никого близкого в доме, некому и слово молвить, кругом - один стены.

А ведь это, наверно, ужасно: жить одному в неуютном доме. Именно таким Маша представляла себе дом пана Семикопа, и сердце ее сжималось от жалости. Сирота, не знавшая материнской ласки, она очень чувствительно относилась к чужому одиночеству, воспринимала его как свое собственное. Одинокому, по ее разумению, ничего не мило, его не радуют ни цветы, ни пенье птиц, ни ранний восход, и весь белый свет для него - сплошная серая пустыня...

Но, боже мой, чем она может помочь этому человеку? Ведь она сама, но существу, очень одинока и слаба, у нее нет ни матери, ни отца, ни брата, ни сестры родной. На всем свете один дядюшка, вырастивший и воспитавший ее, как свою дочь, да еще... учитель, Иван Петрович. В нем, в учителе, она угадывала - ей подсказывало сердце - того человека, который не задумываясь мог бы, в случае необходимости, постоять за нее, поддержать в беде. Этому открытию она втайне радовалась и боялась: а вдруг дядюшке станет известно об их отношениях? Семен Гервасиевич - человек добрый и даже чувствительный, но что ему стоит обидеть учителя, который для него - слуга, и только. Об этом ужасно подумать, а к каким бы привело последствиям, даже предугадать трудно.

Что же касается пана Семикопа, то она ничем, абсолютно ничем не могла помочь ему. А он все ездит, с сердечным содроганием Маша признавалась себе: неспроста зачастил пан Семикоп, неспроста возит дядюшке дорогие подарки. Вот и нынче подарил ему рысака из собственной конюшни.

Дядюшка, старинный лошадник, вспомнил прошлое - несколько лет прослужил когда-то в кавалерии - и прослезился, обнял родственника, увел к себе, а Маше сказал:

- Ты бы, душа моя, поухаживала за одиноким человеком. Скрась наше мужское общество.

Они вот-вот сядут за стол, и она обязана "украшать его", должна слушать неуклюжие, приторно-сладкие комплименты, от которых воротит. Боже, как тяжко! Но что делать? И дядюшку не хочется обидеть.

А время уходит. Тонко, едва слышно звенит ночь. Трещат во дворах плетни на морозе. Где-то щедруют. А из Коврая никого нет. Мария, подруга, обещала пригласить на Новый год, но, верно, передумала, не вспомнила. Где же ей вспомнить бедную сироту. Сидит рядом с учителем и воркует с ним... Он тоже хорош. Обещал приехать и забыл. Неужто забыл? Нет! Он помнит. Он не забыл! Если же не приехал, значит, не смог, не сумел...

Маша кутается в шушун, в теплый платок, смотрит и смотрит на заснеженную дорогу: а вдруг зазвенит колокольчик, из ночной белой мглы выбегут санки с резным облучком, запряженные парой лихих коней, и он - ее добрый, хороший человек - будет в санках. Он окликнет ее - и она все оставит и побежит, сядет с ним рядом - и поминай как звали Машу Голубович, уедут они встречать Новый год в Коврай. А может, и в другое место. Она поедет, куда ему захочется. Но нет его. Нет! А время идет.

Скоро, скоро позовут к столу, вот только большие часы в гостиной пробьют половину двенадцатого. Да, уже зовут. Надо идти. Снежок застыл на ресницах серебристыми звездами. В комнате он тает. От этого Маша кажется еще краше, в белом платье, с большой косой и полными слез глазами.

- Садись, душа моя!

Дядюшка показывает место между собой и гостем. А мальчики - Костя и Саша - сидят по другую сторону; в конце стола - управляющий с женой: чинные, важные герр Ганс и Гертруда.

Гость наклоняется к Маше, что-то шепчет, она непонимающе смотрит на него и не слышит: ей кажется, где-то прошуршали сани, зазвенел поддужный колоколец, она готова вскочить и бежать в одном платье на крыльцо, за ворота. Но это всего лишь ветка коснулась окна, и стекло зазвенело, как железное...

Вечер - при свечах и елке - тянется слишком медленно, такое чувство, будто ему не будет конца. Но надо терпеть. И Маша терпит. Пьет мелкими глоточками сливянку, только бы не просили, не настаивали, чтобы она выпила всю рюмку. Вымученно усмехается в ответ на восхищенный возглас гостя и... не выдерживает. Гость касается ее руки, чуть притягивает к себе, чтобы сказать, как она удивительно мила сегодня. Он пьян, от него несет вином. Задрожав, Маша порывисто встает:

- Я нездорова... Наверно, простыла... Простите, ради бога! Я уйду...

Поспешно выходит из-за стола. Дядюшка, у которого от выпитого красные пятна на лице, гость с холодными руками, немцы - все что-то говорят, выражают сожаление, а она ничего не слышит, торопится, бежит в свою девичью комнату, становится у окна: а вдруг он здесь уже, опоздал и стоит где-нибудь под снежным сугробом и ждет ее, не может дождаться?

Но за окном - белая пустынная ночь, полная таинственности и неизвестности. Она срывает с себя платье, надевает простенькое, темное и садится к столику. Вот сейчас бы налить воды в миску и растопить воск и погадать: что несет ей завтрашний день, что сулит Новый год?.. Она достает уже мисочку из подзеркальника и сразу же торопливо ставит на место: кто-то идет, слышатся тяжелые шаркающие шаги. Дядюшка! Слава богу, что не тот - ненавистный, с холодными, как лед, руками и такими же глазами - она заметила в последнюю минуту, как они сменяли окраску, мгновенно заледенели.

Маша срывает покрывало и забирается в постель в чем была. Едва успевает прикрыть себя, как дверь отворяется. В просвете колышется грузная фигура дядюшки.

- Что с тобой, дитя мое?

От дяди ничего не скроешь, и все же она твердит, что захворала, ее трясет, знобит.

- Плохо, дитя мое... Стол без тебя пуст. Что мне эти немцы?

- А пан Семикоп?

- И он, пожалуй... Хотя и родственник.

- Зачем же вы его приглашали?

- Тут, душа моя, свой резон... Он богат, богаче нас с тобой. Да что мы - во всем уезде нет нынче богаче пана Семикопа. Поля одного сколько! А лесов - за день не объедешь. Не говорю уже о конном заводе. Поглядеть - душу отдашь. Да, богат, очень богат наш милейший пан Семикоп…

- Зачем нам богатство? Нам и так хорошо.

- Молода, ах молода еще... Ну, хорошо, он пока не будет к нам ездить... Подрастешь - станешь разумнее. Поймешь, где твое счастье.

- Я такая несчастная. И Костя, и Саша тоже, - всхлипнула вдруг Маша, все поняв, зачем ездит и чего добивается пан Семикоп.

- Саша и Костя? Да что стряслось такое? - всполошился Голубович.

- Вот я так мало училась. А Костя с Сашей - и того меньше. Растут темные. А господа Томары учат своего сына, ничего не жалеют.

- Ты права, душа моя... Но где взять учителя? Их так просто не Сыщешь. Прощелыгу какого-нибудь пригласить в дом - себе дороже.

- Вы спросите томаровского учителя. Я слышала, он уйти от них хочет. Очень трудно у пана Томары. Сын не желает учиться, а госпожа мешает.

- Так и обидеть недолго. А ты знаешь, кто такие паны Томары. Ге-ге, на все пойдут, чтобы своего добиться.

- Какая же тут обида, дядюшка, если сам учитель собирается уйти от них? А мы не хуже коврайских господ.

- Это ты правду сказала. Не хуже. Конечно, не хуже... Но нет, ничего не выйдет.

- Значит, вы не любите меня совсем.

Голубович удивленно приподнял бровь, осторожно кашлянул:

- Ты укройся, я принесу тебе питье. - И вышел.

Маша укрылась с головой, потом решительно отбросила одеяло: пусть простужусь, пусть умру!..

В комнату снова вошел Семен Гервасиевич:

- Что с тобой? Так не годится. У тебя тут и так прохладно. На вот, попей... А что касается поездки к Томаре, то, надо полагать, поеду я на следующей неделе.

- Правда? И мы все будем учиться?

- Да я еще от роду не брехал, душа моя, зачем обижаешь старика?

- Дядюшка! Какой вы хороший! - Маша вскочила, позабыв, что недомогает и к тому же у нее озноб, чмокнула дядюшку в щеку и в седой ус. Старик прослезился, не придав особого значения перемене в настроении воспитанницы. Однако строго приказал лежать, не выходить, он пришлет с ключницей какой-то особый напиток, настоянный им лично на травах и меду. А пройдет время, и он все сделает для Маши, лишь бы здорова была.

Дядюшка ушел. Маша вскочила, но, услышав торопливые шаги ключницы, снова легла.

10

Иван приготовился идти в классную комнату, как вдруг постучали. Осторожно, просительно. Так стучит только Тарас или кто-либо из дворовых. Он отворил дверь и лицом к лицу столкнулся с кухаркой Дарьей. Она отступила в темный коридор, и поэтому Иван не мог рассмотреть ее заплаканных глаз.

- Что так рано?

Дарья всхлипнула. Еще ни разу он не видел эту женщину плачущей. Молодая и здоровая, она работала за троих, варила и для многочисленной дворни, и для господского стола и никогда не жаловалась, ей лишь изредка помогали сами дворовые: один нарубит дров, другой принесет воды, остальное она успевала сама.

- Пан учитель!.. Пан учитель!..

- Да что же? Говори!

Причитая, негромко, полушепотом, стараясь заглушить вырывавшийся из груди крик, Дарья рассказала, что вчера вечером барчук велел казачку Тарасу порешать вместо него задачки и переписать из книги чего-то, а сам ушел в людскую, к девчатам. Тарас как ни старался, а не успел сделать задание полностью, и за то пан Василь велел отправить казачка на конюшню и отдать в руки конюхам. Вчера там был Лаврин Груша, а он - "сами знаете какой добрый, мухи не тронет". Лаврин, известное дело, не стал хлопца бить, а поговорил с ним, угостил яблоками и отпустил. Про то дозналась Фроська - панская угодница, та самая, что старому пану прислуживает по утрам, она-то и донесла все как было. Барчук будто взбесился, выволок из чулана хлопца и побил его, да так страшно, что бедное дитя лежит без сознания. А Лаврина за то, что панского приказа не исполнил, в солдаты отдают. Забирают у старого Харитона его опору и свет.

Сильная духом, не знавшая страха и усталости, женщина плакала навзрыд. Иван знал, что Дарья очень добрая, жалела всех, особенно сердечно относилась к сироте - казачку Тарасу, прикармливала его, могла испечь для него что-нибудь отдельно, стирала ему и шила - и все успевала. Тарасик тоже привязался к Дарье. Не знавший материнской ласки, он тянулся к ней, каждую свободную минутку бежал на кухню, рассказывал, чему он уже научился, показывал, как пишет, и Дарья радовалась вместе с ним.

Лаврина она отмечала тоже, именно он помогал ей, никогда не отказывал, если его просили о помощи. Весь двор любил Лаврина Грушу - веселого, доброго, сильного. И он к каждому относился дружески, только Фроську обходил, не мог выносить ее и не скрывал этого. Фроська же питала к молодому кучеру сердечную слабость и, жестоко страдая из-за его равнодушия, решила отомстить, ждала удобного случая, стерегла его. Такой случай представился, и она тотчас воспользовалась им: донесла, что Лаврин не выполнил господского приказа, обманул паныча, посмел ослушаться, отпустил провинившегося казачка, что каралось наравне с проступком.

- Одна надежда, пан учитель, на вас; - прошептала Дарья.

- Иду! Иду!

Иван торопился, зачем-то надел сюртук, хотя Томара находился в том же доме, во второй половине, повязал шейный платок. Дарья незаметно, когда Иван повернулся, чтобы идти, перекрестила его;

- Помоги, господи!

Иван шел, не замечая ни дворовых, испуганно жавшихся по углам, не обратил внимания и на мелькнувшее в коридоре острое личико Фроськи, не заметил и сидевшего в гостиной пана Голубовича, приехавшего рано утром и дожидавшегося, пока Томара выйдет из опочивальни. Иван прошел прямо к пану, хотя известно было, что по утрам к нему не пускают. Камердинер, дядька Игнат, попытался было остановить учителя, но тот оттеснил его и вошел в господскую опочивальню.

Томара был один, он никого не ожидал в этот час и удивленно уставился на вошедшего, затем недовольно повел бровью и принялся за утреннюю трапезу, которую обычно совершал сам, в полном одиночестве.

На столе, прямо у кровати, в кубках играли сливянка, мед, брага в глечике, в черной бутылке - запеканка, а на тарелках возлежали свиная голова под хреном, индюк с подливой; Фроська, шмыгнув мимо учителя, внесла лемешку в кленовой тарелке, путрю, корж медовый с маком. Пан Томара, не приглашая учителя садиться, не спрашивая, зачем тот пожаловал, налил себе в кубок запеканки, выпил и крякнул:

- Штука.

- Добрый день, пан Степан! - поклонился учитель. - Не прогневайтесь, ваша милость, за столь ранний визит...

Котляревский непроизвольно, но весьма точно запоминал все, что видел: и каждое блюдо, стоявшее перед паном, и вина, и закуски, и самого пана - раздобревшего, в широкой накидке, с седеющими, слегка подмоченными в вине усами. Томара пил, ел, не обращая внимания на учителя. "Ни дать ни взять, - подумал Иван, - бог Зевс за олимпийской трапезой".

- A-а, пан Иван! - ответил наконец Томара, отставив недопитый кубок. - С чем пожаловал? Спешное дело?

- Спешное, и весьма, пан Степан... По лживому доносу вы, не разобравшись, решили отдать в солдатскую службу Лаврина Грушу. Но ведь он не виновен, он лучший слуга, к тому же единственный сын Харитона Груши. Вы это знаете. Зачем же так жестоко? И за что?

Томара отрезал себе добрый кусок пирога, разделил его и принялся есть, ничего не отвечая учителю. Иван продолжал:

- Ваш сын, а мой ученик совершил дикий поступок. Сам он учиться не желает и заставляет казачка делать за него задачи и, если тот не успевает, наказывает. Но сегодня случилось нечто ужасное. Василь избил хлопчика до полусмерти. За что? Разве я учу его подобной жестокости? Мне больно и страшно, пан Степан. И страшнее всего - хлопчик остается без помощи. Я прошу вас: пошлите за лекарем. Я сам поеду...

- Лекаря? Для казачка? - Томара раскрыл рот и беззвучно стал дышать, это означало: он хохочет, усы его при этом шевелились, как у большого разжиревшего кота. Иван видел гнилые зубы в широко раскрытом рту Томары, видел, как он издевательски смеется, и ему вдруг стало страшно. Куда он пришел? О чем и кого просит? Разве у такого человека есть сердце? Между тем Томара, отсмеявшись, вытирая навернувшиеся на глаза слезы, сказал:

- Твое дело, пан Иван, пиитика, арифметика, грамматика и прочие науки, коим ты обязан научить моего сына. А что касаемо кучера или казачка какого-то, то это не твое дело. - Томара вдруг хитро прищурился: - Наслышан я, что любишь ты, пан Иван, заходить к моим поселянам, лемешку у них хлебаешь, лясы точишь, танцы танцуешь, песни поешь? Чего тебе не хватает в моем доме?

Иван смотрел на полное, в красно-сизых прожилках лицо коврайского владыки и поражался: сколько в такой туше вмещается желчи? Совсем, выходит, неправда, что полные - благодушные, покладистые. Однако крайне необходимо ответить этому господину так, чтобы он наконец понял; в свободные от уроков часы учитель волен ходить, куда ему вздумается.

- Ваши поселяне, сударь, очень добрые люди, и мне интересно с ними беседовать в свободные часы... Мне интересно наблюдать их быт, нравы... Плохо живут они у вас, пан Степан. Тяжко.

- И это не твое дело, пан учитель. - Томара одним движением отодвинул от себя стол с закусками и винами, опустил ноги на ковер и, взяв с кресла длинную трубку, закурил. По опочивальне поплыл запах ароматного табака.

- Учитель, не знающий жизни, не сможет быть оным, милостивый государь.

- Не с той стороны смотришь на жизнь. Ну, да ладно, - расплылся в улыбке Томара. - Прощаю твои заблуждения. Поживешь - увидишь и не то... А что касается Лаврина, то как я сказал, так и будет. Приказа не меняю. И лекаря звать нет надобности. На казачке все заживет, как на моих легавых... И вот еще. Впредь не советую тебе, пан Иван, вмешиваться. Ведь ты тоже - мой человек. Я тебя почти купил. И может статься - не отпущу, если... понравишься.

Иван вздрогнул. Сдержал себя, чтобы не натворить беды. А слова Томары вонзились, как нож, в самое сердце. Выпрямился во весь рост и, стараясь быть как можно спокойнее, ответил:

- Я вольный человек, сударь... И что это так, видно из свидетельства, которое при мне. Вот оно. Извольте взглянуть. - Достал из внутреннего кармана плотный лист бумаги и развернул его перед глазами Томары. - Свидетельство оное скажет вам, что я потомственный дворянин и весь род мой вписан в Екатерининскую форменную книгу. Подписью я печатью предводителя нашего пана Черныша оное скреплено. - Свернул лист и положил обратно в карман.

Губы Томары скривились в презрительной усмешке:

- А что у тебя есть? Сколько душ?

- Душами не торгую, сударь, и сим горжусь... Да, горжусь! И прошу не тыкать... - Голос Ивана задрожал. - С этой минуты я вам больше не слуга. Ищите себе другого. И запомните: рано или поздно вы почувствуете силу тех, кого гоните, притесняете, мучаете. Берегитесь мирского суда, господин душевладелец!..

Томара часто задышал:

- Угрожать? Мне? Да я!..

- Я вам не угрожаю. Пекусь о вашем благе... Прощайте! - И стремительно вышел из опочивальни.

Томара что-то говорил вслед, звал камердинера, а Иван, не оборачиваясь, ничего не слыша, шел из коридора в коридор, пока не попал в гостиную. И только здесь опомнился: что же он наделал? Не сумел сдержаться. Не остановился и вот - Лаврину не помог, не будет и лекаря у Тараса. И сам он остался без места. Но это - не беда, главное - не помог людям. И все из-за горячности, стоило говорить спокойнее, дипломатичнее, и, может быть, Томара изменял бы свое решение.

- Что с вами? На вас лица нет, - услышал вдруг и увидел перед собой пана Голубовича. - Никого не замечаете, не здороваетесь, а мы ж таки за одним столом чарку пили.

Назад Дальше