Ноль три - Дмитрий Притула 2 стр.


А мне-то и вовсе было все равно, кто у меня будет заведующим. Стажность, категория, ночные от него не зависят. Как и дежурства. Они накатывают неотвратимо, они как смена дня и ночи или времен года. Я возглавляю кардиологическую бригаду, так что все самое сложное - сердечные астмы, инфаркты, тяжелые травмы - мое. Я не завишу от того, хорош начальник или плох. К тому же я надеюсь, что Алферов будет хорошим начальником - свой все-таки, понимает наше дело.

И вот главное мое соображение: ни один начальник на свете, как бы мал или велик он ни был, не может обойтись без специалиста-профессионала. И это все!

Когда я пришел домой, Павлика еще не было и, поджидая его, я начал листать переделанного для детей Плутарха - облегченный и осовремененный вариант. Я просматривал главу об Александре Македонском и видел педагогические цели, которые ставили перед собой усреднители. Волшебная работа, легкий поворот руля, и вот покоритель мира становится неудачником, мелким сатрапом, жестоким мстителем, и восхищение Плутарха нехитро переведено в скрытую зависть и явное презрение усреднителя. Педагогическая цель несомненна - а не отрывайся от коллектива, слушай старых товарищей.

Однако придется дать Павлику именно переложение - нужно ведь и о занимательности заботиться. Учительница истории (пятый класс) советовала к каждому уроку подбирать что-либо кроме учебника, и это полностью совпадает с моими целями заурядпедагога - о! некоторый опыт воспитания имеем, одного парнишку на ноги почти поставил.

И тут Павлик нетерпеливым звонком обозначил, что он рвется к своему папаше.

И ворвался, расхристанный, пальто нараспашку, шапка в руках, на щеке синяя полоса от авторучки.

- Ну? - спросил я.

- Нормально.

- Пятерка?

- Обижаешь, начальник?

- Слушали?

- Опять обижаешь, начальник.

- Конечно, сказал, что слабых детей спартанцы сбрасывали в пропасть?

- Уж без этого никак. А считали - полезнее будет, если среди граждан нет слабых и больных.

- Нормально. А про учебу?

- Само собой. А человек, папаша, должен уметь прочитать приказ и написать свое имя. И люди должны безоговорочно подчиняться начальнику, терпеливо переносить лишения и побеждать в битвах. Но для этого, заметьте, мальчика надо учить самой малости. Если же его пичкать иностранными языками и историей, он не будет слушать начальника безоговорочно и не станет терпеливо переносить лишения.

- А про лисенка сказал?

- А как же. Урок терпеливости, вот как это называется. Терпеливые мальчики, отец, и побеждают в битвах. Если они, конечно, до битв доживают. В таком духе говорил.

- Молодец! - и я похлопал его по загривку.

Не пресекаю его, когда он себя прихваливает - а человек должен знать себе цену. Я лишен честолюбия (хотя, конечно, не лишен тщеславия), но считаю, что мальчику не помешает ядовитая капля именно честолюбия. Павлик знает, что по истории и литературе должен быть первым. Как и по физкультуре. По пройденной дорожке идти легче - имею опыт воспитания Андрея. Потому возможны сравнения - Андрей в твоем возрасте читал то-то и то-то. Павлик это понимает и старается не отставать.

После обеда, вольный на три часа человек, Павлик принялся склеивать новую авиамодель. Это, конечно, семейная беда - все в большой комнате заставлено моделями - шкаф, стол, все углы. Представляю, какой будет вопль, если наступить на модель, этого и представить невозможно.

Я ушел в свою комнату, лег на кровать и принялся читать Плутарха, но уже не усредненного для детей.

Вот это и есть лучшее время, вот это и есть главное удовольствие (нет, наслаждение, нет, счастье) моей жизни. Чтение!

Причем чтение вольное, когда ты один и твердо знаешь, что в ближайшие часы никто тебе не помешает. Да (говорю себе высоким слогом), это восстанавливается связь времен, и гаснет время сиюминутное, и тает злоба дня, загнанная в дальний угол сознания, залитая волной блаженства, вызванного неповторимым волшебным сочетанием мыслей и чувств дальнего, давно умершего автора.

Сильнейший наркотик (говорю себе высоким слогом), величайший соблазн и блаженство - вот что есть внятная яркая мысль.

И никакие вьюги ничего не в силах с ней сделать.

И покуда жива эта мысль (опять говорю себе я высоким слогом), покуда жив хоть один человек, которому эта мысль хмелит голову, человечество живо.

Да, сильнейшая отрава, но и сильнейшая услада, хотя бы даже зовущая не к действию, не к мысли собственной, но лишь к томлению духа.

Причем страсть к чтению прорезалась у меня поздно - в семнадцать лет. Почему не прежде - не знаю. Всему, видимо, свое время.

А только помню я, что уже поступил в институт и пришел к своему дяде.

Этот вечный сентиментальный давидкопперфилдовский мотив - приехавший из провинции сирота приходит в дом сравнительно обеспеченного дяди. На мне шаровары с пуговицами на щиколотках, брезентовые опорки на круглый год за тридцать пять рублей (по старым, понятно, ценам) и куртка, сшитая из гимнастерки отца. Да, мальчик едет учиться в столицы, и потому достали старую гимнастерку и старое отцовское пальто. И сшили мне куртку с подкладными плечами и модное пальто-реглан.

Учитывая же, что я был худ и мой торс несомненно являл собою пирамиду с тонкой кадыкастой шеей, торчащей из вершины пирамиды, учитывая также длинный нос (за что получал в детстве прозвища Буратино и Долгоносика), так учитывая все это, можно согласиться с моими однокурсниками, которые считали, что я похож на заморенного грифа.

И я, значит, стою перед дядей, и он, человек деликатный, расспрашивает меня о дальнейших планах. Ну, в институт я поступил, а где жить-то собираюсь. Отец, отправляя меня в столицы, почему-то думал, что жить я буду именно у дяди. Это он вспоминал свою молодость, когда они перебирались из провинции в столицы к своим старшим братьям и сестрам, а окопавшись, перетягивали к себе младших братьев и сестер - тогда братьев и сестер было много.

И с жалостью и состраданием смотрят на меня дяденька и тетенька. А их дочь, моя, собственно, кузина, не выходит из своей комнаты. Да и права, не видела, что ли, провинциального родственника, их вон сколько, и хоть понимает, что я сирота и не столь уж дальний родственник, но все же и недоумение есть - а как же этот юный клоп попал в их светлую и почти праздничную жизнь.

Но уже после первого визита я понял, что надеяться можно только на общежитие, о чем и сообщил дяденьке.

И тогда он не без сентиментальной слезинки рассказал мне о моем отце, своем любимом брате, который, собственно, спас семью, продавая восьмилетним мальчуганом газеты. И с несомненной любовью рассказал о моем деде, известном адвокате и прогрессивном деятеле - он дружил с Короленко, о нет, нет, здесь и сомневаться не приходится, твой дедушка, когда сыновья женились, отдавал им часть своей библиотеки, гигантской, надо сказать, правда, когда твой папа женился на Мусе, он почему-то не смог этого сделать - а началась война, вот почему.

И дяденька протянул руку к шкафу, отворил дверцу и достал первый том Короленко - да, дорогому другу и так далее, да, на благо России, да, Короленко.

И тут неожиданно вспыхнуло солнце, луч его пополз по стене и остановился на стенке шкафа, и тогда малиновая поверхность вспыхнула, и я впервые заметил, что шкаф огромен и прекрасен, и какая тонкая резьба - странная огромная рыба, - и ослепительно сияла нежная малиновая поверхность, и какой-то ток шел от этого шкафа и от этих книг, я не видел вещи прекраснее, вот тогда, полагаю, и вошла в меня любовь к книгам и собирательству.

Фрейдистские выкладки? Замещение пустоты, жажда получить то, что недобрал в детстве? Наивное вытеснение комплексов? По правде сказать, не верю я в эти выверты. От лукавого это все. По крайней мере, в окружающей нас жизни.

Однако тогда и эта гладкая малиновая поверхность, и эта рыба, и легкое пение этих створок наполнили меня невыразимым восторгом, то был первый толчок, и первая - на всю жизнь - любовь к книгам.

И я утонул в этом восторге, я забыл, для чего пришел к дяденьке.

А пришел я, чтоб поканючить у него сто рублей (старые, опять же, деньги). Вся беда в том, что какие-то мелкие деньги на пропитание у меня до первой стипендии были, но не было халата и не в чем было завтра пойти на первое занятие.

И все-таки я не спросил - о! юная гордыня бедного провинциального родственника, - но выйдя на улицу, задохнулся от безвыходности сиротства, одиночества и безденежья, и я, уже семнадцатилетний парень, горько заплакал. И тут вышла странная сценка: ко мне подошла незнакомая пожилая женщина и спросила, а чего это мальчик плачет.

И переполненный восторгом жалости к себе, я ткнулся лицом в ее плечо и, захлебываясь, рассказал, что вот без всякой помощи поступил в медицинский институт, но денег нет, халата нет и жить мне что-то неохота.

От женщины пахло потом, луком и квашеной капустой.

Какими-то двориками провела она меня в свой подвал и протянула старый халат. Женщина работала в овощном магазине. Возвращать не надо, сказала она. Год я проходил в этом халате.

Юная и наглая гордыня! Я стыдился своих слез, и этого великодушия незнакомой женщины, и я старался все это забыть, и удалось вполне - более я ее не видел.

Но позже, когда стал взрослым, я, переполненный беллетристическими мотивами, решил разыскать женщину, - ах, как красиво, модный костюм, красивый галстук, в одной руке цветы, в другой - торт (из "Севера", заметим, из "Севера"), постучал в дверь подвала. Долго втолковывал немолодой женщине, кто именно мне нужен - так это к маме, наконец, поняла та, она в том году померла.

Не правда ли, красивая, но весьма беллетристическая история? И по сей день сердце мое сжимается от стыда, стоит мне вспомнить эту женщину - не успел поблагодарить.

Однако это не самая малоправдоподобная история из моей юности.

А вот и самая. Я ее никому никогда не рассказывал, даже жене, чтоб не казаться человеком с дурным вкусом. И понятно - если что-либо придумываешь красивое, то либо напряги фантазию, либо не забывай о мере.

Словом, так. В тот момент, когда отец вошел в комнату и сказал нам с сестрой, что час назад умерла мама, по радио заиграли "Песню Сольвейг" норвежского композитора Грига в исполнении народной артистки республики Казанцевой. Отец сказал - это любимая песня мамы. И тогда я заплакал - мне было одиннадцать лет.

С той поры стоило артистке Казанцевой запеть "Песню Сольвейг", я обязательно плакал - сложился своего рода стереотип. А в те годы эту песню играли часто. Или мне так казалось. Словом, плакал я лет до двадцати. Потом песню пели реже и в другом исполнении - стереотип разрушился.

Так вот. Три года назад я попал в город своего детства - послали на Всесоюзную конференцию (надо признаться, послали меня не без спекулятивного оттенка - должен ведь от области быть и практик, не только теоретики и начальники).

И я решил тогда найти могилу матери и узнать внятно причину ее смерти. Потому зашел в контору кладбища. Пожилая женщина любезно отыскала нужную папку, и вот когда я читал сопроводительный листок - да, тридцать восемь лет, да, множественные кровоизлияния в мозг, - по радио заиграли "Песню Сольвейг". Два мгновения от песенки до песенки, почти тридцать лет, отлетевшая жизнь. Беллетристическая дичь? Однако, клянусь Павликом, это правда.

Растекаюсь, растекаюсь. Начал с того, что хочу понять, когда же во мне впервые прорезалась любовь к книгам, но повело.

Так вот, со второго курса я начал читать запойно. Жал на классику, собрания сочинений, от первого до последнего тома, непременно включая и письма.

Как я учился? Как-то уж учился. На все хватало времени. Правда, не ходил на танцы и не встречался с девочками.

Причем, начиная со второго курса, постоянно работал (на стипендию в двадцать пять рублей было не выжить). Два года вечерами работал кочегаром. Вот когда я читал. Там раз в полчаса нужно было забросить в котел несколько лопат угля. Остальное время - чтение.

Но уж когда на пятом курсе я устроился в институт рентгенологии носить дрова для крыс (для вивария - варить облученным крысам и мышам еду), тогда началась красивая жизнь. Стипендия была уже тридцать рублей и пятьдесят мне платили в виварии.

Вот тогда-то я и начал покупать книги. Ну, поначалу огромные однотомники классиков - дешевые и неудобные.

Но уж разогнался вовсю, став лекарем "Скорой помощи". Я успел прихватить самый кончик уходящих книг (старых, разумеется). За пять лет до книжного бума я успел собрать неплохую библиотечку по истории и поэзии. Ну, скажем, двухтомник гершензоновского Чаадаева я купил за пятерку. Том Мережковского шел по полтора рубля, Карамзина (в блестящем состоянии) - трешка, том Соловьева - трешка.

В те годы я был в каком-то оглушении - благо имел свое жилье и холостяковал. А понимал - книги уйдут, и уже навсегда. И что-то успел. Перечислять не буду - плакать охота. "Старый Петербург" Пыляева за пять рублей. Том "Былого" - рубль. "Звенья" - полтора рубля. Что говорить! Сейчас старые книги только смотрю, почти не покупаю - цены неприличные. Дело не в том, что таких денег у меня нет, не покупал бы, будь деньги - такие цены платить трудовыми деньгами (а у меня, понятно, только трудовые) неприлично.

Сейчас покупаю мало - и дорого, и ставить некуда, квартира забита стеллажами, для мебели места почти нет. Иногда захожу в наш книжный, кое-что оставляет директор - мы друзья. Да и достаточно, по правде говоря.

Разместить примерно четыре тысячи книг в небольшой двухкомнатной квартире - это, конечно же, штука. А большего жилья нам и не положено.

Тут я услышал шум в коридоре. Картинка мне была ясна. Павлик поджидал Андрея, открыл дверь, спрятался за ней, а когда Андрей вошел, Павлик навалился на него.

- Ты трус, ты жалкий трус! - провоцировал Павлик, заставляя Андрея бороться.

Потом послышался шум из большой комнаты - это Андрей не устоял перед юным нахрапистым натиском и согласился побороться.

Да, картинка была привычная: Павлик сопел над Андреем, пытаясь провести двойной нельсон, Андрей как бы из последних сил держался.

- Брек! - сказал я.

Андрей пытался сбросить Павлика, но тот вцепился, словно клещ, и болтался на шее Андрея, даже когда тот поднялся во весь рост. А рост немалый - сто восемьдесят сантиметров.

- Через три года он будет меня приделывать по-настоящему, - сказал Андрей.

- То есть как "по-настоящему"? - удивился Павлик. - А сейчас один понт? Ну, ладно, - пригрозил он Андрею, нехотя сползая на пол.

Хорошие ребята, и я ими несомненно горжусь. Ну, с Павликом покуда неизвестно, а с Андреем - дело ясное - человек получился, и я имею к этому самое прямое отношение. Это главная гордость моей жизни.

На мой взгляд, красивый будет парень. Значит, сто восемьдесят рост, худ, чуть сутул, так что поначалу может произвести впечатление субтильного молодого человека. Однако кость у него широкая, и когда пройдет горячка работы юной души, на эти кости нарастятся мышцы, и это будет крепкий мускулистый мужчина.

У него замечательные глаза, я никогда не видел их тусклыми. Мое постоянное ощущение от Андрея - человек хочет что-то понять.

Правда, у него чуть сероватая, может, не совсем здоровая кожа. К тому же чуть глубоковато посажены глаза, и потому кажется, во-первых, что взгляд у парнишки какой-то виноватый, а во-вторых, что Андрей постоянно утомлен. Но лоб хорош - высок, чист.

- Ты готов? - спросил я.

- Да, Всеволод Сергеевич. А вы отдохнули?

- Все в порядке, Андрюша. Павлик, мы немного погуляем. Сейчас придет мама, и чтоб к ее приходу ты приткнулся к столу.

- Высокоорганизованный индивидуум?

Я знал, что у нас сегодня важный разговор, и потому мы молчали, покуда шли по городу - для серьезных разговоров есть парк.

Однажды воскресным утром я шел с дежурства. Впереди плелся очень пьяный мужчина, он с трудом держался на ногах, и упасть ему не давал мальчуган лет семи. Помню, я подивился, где ж это человек сумел так рано набраться. Он вдруг попытался обхватить дерево, не устоял на ногах и, свернувшись калачиком, заснул.

Мальчик пытался поднять отца, но поняв безнадежность попыток, махнул рукой - дескать, что с тебя возьмешь.

Я проходил мимо, мальчик посмотрел на меня, и я укололся о его взгляд - голубые глаза взрослого человека.

Через несколько дней мальчик сидел на скамейке под моими окнами и что-то рассказывал восторженно слушавшим его детям. Удивила его речь, неожиданно книжная. "Знаете ли вы, что…" Или: "И представьте себе, о ужас, что же он видит!..".

Я вышел на улицу поговорить с ним. Подробностей разговора не помню, но, видно, сумел заслужить доверие мальчика.

Потому что через несколько дней я увидел Андрюшу на полу моей комнаты. Я жил тогда на первом этаже, мальчишка влез в окно и теперь листал книги.

- А что ты здесь делаешь?

- Вас жду, - был резонный ответ.

- Нравятся книги?

- Да! - и мальчик восторженно зажмурился.

С того дня Андрюша и начал брать у меня книги. И уже прошло четырнадцать лет.

Читал Андрюша быстро и сразу приходил за новой порцией. Никогда я не сюсюкал с ним, обращался, как с ровней, да он и был ровней, и сейчас если не переплюнул меня, то в ближайшее время переплюнет.

Во втором классе прочитал основные вещи Твена, Дюма (старое собрание), в третьем - Майн Рида, Купера. Это не говоря, разумеется, о сказках Андерсена, Перро, братьев Гримм. Русские сказки я давал ему не в переделках для детей, но в сборниках Афанасьева, Худякова, Никифорова. Тогда же дважды он прочитал "Войну с Ганнибалом" Тита Ливия (правда, приспособленную для детей - Андрюшу особенно поразило, что Суворов мальчиком тоже зачитывался этой книгой).

А потом погиб Володя, отец Андрюши, сухонький суматошный человек. И было ему тридцать пять лет. Плотничал при домоуправлении, но умел делать все - ремонт квартиры, трубу сменить, телик починить. Всякий раз при встрече уговаривал что-нибудь сделать для меня - так это руки суетливо потирает, а глаза стыдливо прячет.

Да, он стыдился своих запоев. Так-то, по кругу, он вливал в себя, может, и меньше среднестатистического отечественного человека, но уж если вошел в запой, то никак ему не выйти самостоятельно - непременно попадал в больницу.

Вера, его жена, бухгалтер домоуправления, эту болезнь терпела долго, так-то Володя - человек добрейший, да и сына прямо-таки обожал. Но когда поняла, что лечение не помогает, и что отец мешает сыну своими запоями (Володя сутками произносил безостановочные монологи), а сын стремился к знаниям, постановила - или Володя справится с болезнью, или они расстаются.

Володя держался два года. Уж каково ему было, можно только догадываться. Успокаивающие таблетки глушил пачками. И с сыном не расстаться, и болезнь не преодолеть.

И тогда он сунулся под электричку. Машинист потом рассказывал Вере, что Володя стоял на коленях у рельсы (да в промельке огня машинист подумал было, что это не то собака, не то черный мешок), а уже перед самой электричкой клюнул рельсу носом. Вроде даже перед этим руки к небу поднял. Но это уж вряд ли машинист рассмотрел бы - позднейшие фантазии.

Назад Дальше