Ноль три - Дмитрий Притула 4 стр.


- Мне даже сказали, что ты сперва согласился, но потом забрал заявление, - сказала Надя.

- Испорченный телефон. Наветы.

- Хотя пора бы тебе и начальником стать, - встрял Павлик.

- Видишь ли, мальчик, у каждого свой номер в жизни, - сказал я, понимая, что парнишка огорчен моим отказом. - Вот я не начальник, а рядовой врач.

- Понимаем: начальники приходят и уходят, а наш папаша остается. Он не начальник, нет, но он неформальный лидер коллектива. Все ясно, папа, - добавил он примирительно, видя мое огорчение. - С хлебом мы покончили, а как у нас нынче со зрелищами?

- Нет ничего, - сказал я. Телик не входил в мои планы.

- У людей светская жизнь, и они в классе рассказывают потрясные истории, которые видели именно на голубом экране. А я при этом отстаю от жизни.

- Глянь программу.

Павлик глянул. На счастье, ничего не было.

- На сей раз вы правы, наш фазер.

- Свободны? - спросил я Надю.

- Свободны.

- Ты сегодня прикована к галере?

- Да. Обед на завтра и легкая стирка.

Это и называется - прикована к галере - к домашним кухонным делам. Несправедливость? Да, несомненная. Мы работаем почти одинаково. Нет, я, конечно, больше, я всегда на полторы ставки, Надя же на полторы только летом и в эпидемии гриппа, но все равно много. Так ведь я сейчас вытянусь и буду читать - человек после суток имеет законное право, - а Надя станет двигать галеру, чтоб быт-то не взбунтовался.

Конечно, помогаю чем могу. Хлеб, картошка или что попадется, не шляться по квартире в обуви - вот моя помощь. Но и кормилец, понятно. Но и мозговой центр семьи, понятно.

- Павлик, все уроки сделал?

- Ну, это уж ты слишком. Математика.

- Значит, каждому свое. Ты здесь, но тебя нет. Я у себя, но меня нет.

Я ушел к себе, в маленькую комнату. Я-то им мешать не буду, только бы они мне не мешали.

Шторы не были задвинуты. За окном видна была железнодорожная платформа, фонари горели ярко, и казалось, что платформа - шатер света, со всех сторон окруженный плотной темнотой.

Я подошел к окну. За платформой чернел стол залива. Светила чистая луна, и в лунном свете вспыхивали снежинки на столе залива. Все вокруг - а главное, в моей душе - было спокойно и торжественно. Пришел вечер после суточного дежурства, когда усталость отступает перед близким сном, и душа становится почти блаженной.

Послышался скрежет тормозов, внезапный, как испуг. Я задвинул шторы и включил свет.

И начал читать, так это нехитро рассуждая, что я не так уж и плохо расположился в семейной жизни.

Вот у каждого свои ежевечерние занятия: один делает уроки, другая хлопочет по хозяйству, третий читает. И что удивительно, уважают занятия друг друга.

То, что мы с Павликом уважаем занятия Нади, понятно. Было бы странно, если бы мы их не уважали.

Понятно и уважение к занятиям Павлика - делает уроки, это святое.

Удивляет уважение к моему чтению. Подумаешь, ихний папаша какой-нибудь там ученый, вечерами, значит, усиленно трудится. А нет, папаша гонит себе роман Диккенса, скажем, или Теккерея, или же, как сейчас, читает трактат Плутарха "Об Эроте".

Уже засыпая, внезапно понял, что напрасно весь день мучился, пытаясь вспомнить, на кого похожа молодая женщина, с которой я разговаривал на утреннем вызове. Она была похожа на мою мать. И я заснул счастливым.

2

Утром я проснулся легким и веселым - выспался. Проспал уход Павлика в школу и уход Нади на работу.

И я знал, что я сегодня сделаю, - схожу в библиотеку убедиться, верно ли эта женщина хоть отдаленно напоминает мою мать. Это вряд ли, уговаривал себя, но убедиться следует.

Потому что во мне проснулась притихшая было на время непереносимая любовь к матери. И я согласен был идти куда угодно, только чтоб мелькнуло хоть что-то, напоминающее мать.

Любовь эта была непереносимой оттого, что в последнее время к ней примешивался невозможный стыд.

Мне было восемь лет, с весны до осени мы бегали босиком, на ногах образовалась плотная кора цыпок, и ноги перед сном непременно следовало мыть. Я держал ноги в тазу, а мама добавляла горячую воду из чайника. Вдруг она коснулась чайником моей ноги, я вздрогнул и почему-то вскрикнул "гадина". О, как я извинялся, и конечно же, был прощен, но в последние годы мне стало казаться, что я вовсе не прощен, и от этого во мне такой стыд, что я несомненно отдал бы все на свете, чтоб еще раз увидеть мать и убедиться, что прощен.

Именно для этого, а не для того, что снова хочу стать счастливым. По правде говоря, после ее смерти я никогда не был до конца счастливым. Даже в самые яркие моменты оставалась горечь - жаль, что мама не дожила, то есть ее смерть разделила мою жизнь на две неравные части - вот счастливая жизнь при ней и вся оставшаяся жизнь уже после нее.

И понятно мое стремление хоть на мгновение вернуть прежнее счастье, хоть жалкий оттиск его. И что в этом случае страх перед кратким, хотя и непременным унижением.

Да, но джинн памяти вылетел, и я, уж конечно без всякой связи, вспомнил первый день после смерти мамы. Состояние какой-то тупости, даже равнодушие. Вот главное мое тогдашнее переживание: теперь все будут называть меня сиротой и жалеть, как же этого избежать. А ведь, напомню, не маленький был мальчик - одиннадцать лет.

Мы жили в длинном бараке, я стоял в центре двора и рубил саксаул. В то время саксаулом - жили мы в Азии - разжигали печки, чтоб потом, когда саксаул прогорит, засыпать печку углем.

Так я рубил саксаул, а мимо проходила баба Маня (она всегда на пасху дарила мне и сестре крашеные яички), и она спросила привычно: "Ну, как мама?"

А я, надо сказать, отработал такой сдержанный тон ответа. Понимал, что возможны два варианта: один жалостливый, с нотками слез, чтоб рвануть сердце слушателя, а другой сдержанный, скупой ("Да, ничего, спасибо"), уж тут сердце слушателя не рванешь, но оно сожмется от восхищения сдержанностью этого славного мальчугана. Словом, элемент спекулятивности был в обоих вариантах, но я держался однажды выбранного второго варианта, от него не отступал все полтора года маминой болезни.

Значит, баба Маня спросила: "Ну, как мама?", а я сдержанно и сурово ответил: "Она умерла".

Так та села на крылечке и беззвучно заплакала, потом поманила меня, и когда я сел рядом, стала гладить меня и похлопывать по спине.

Стыдно даже признаться, о чем я тогда думал. А думал я о том, что это хорошо - выйдет передышка в рубке саксаула.

Дело в том, что широкую часть дерева надо было рубить топором, а уж тонкую часть долбать о большой камень, лежащий в центре двора. Даже и сейчас, вспомнив саксаул, я ощутил гладкость зеленого ствола и отдачу в руки при ударе, так что не спасали и рукавицы, и следовало как можно плотнее держать ствол, но все равно руки потом долго болели и дрожали.

Так я, значит, радовался тому, что отдохну от рубки, а баба Маня все плакала, лицо ее казалось мне вблизи вовсе чужим и сморщенным, словно бы она собиралась чихнуть, и я не знал, заплакать мне или засмеяться. Но я все-таки заплакал, и тогда баба Маня пошла в голос, и я, вспомнив еще и "Песню Сольвейг", по-настоящему впервые ощутил, что я не просто сирота, но сирота я как раз потому, что никогда более не увижу маму.

…Я шел в библиотеку, кляня себя за глупость, безволие, но не сомневался, что дойду, увижу эту женщину и буду унижен. Несмотря на доводы рассудка, шел вперед - всего сильнее во мне было именно желание убедиться в своей ошибке.

Женщина сидела в читальном зале, за столом. Посетителей, к счастью, не было.

Я сдержанно поздоровался, она приветливо ответила.

И я невозвратно понял, что ошибся, всего вернее - я понял, что не помню мать, в памяти лишь какой-то общий образ, плывущий, улыбающийся. И я понял, что сбило меня с толку, - у этой женщины прическа в стиле "ретро", конец тридцатых годов, коротко стриженные светлые волосы с лихой какой-то скобкой. У мамы, на единственной сохранившейся у меня фотографии точно такая же прическа.

- Вы хотите что-нибудь почитать? - очень любезно спросила женщина.

- Вообще-то я пришел узнать, как здоровье вашей соседки.

Тут она уже внимательно посмотрела на меня.

- Это вы приезжали к нам?

Я кивнул. А сердце колотилось в ожидании унижения, и я лихорадочно соображал, как мне выкрутиться из этого глупейшего положения. Повернуться и уйти? А чего ты, придурок, приходил сюда? Узнать о состоянии здоровья пациентки? Так зайди к ней домой и узнай. Правда, была еще домашняя заготовка - "Игра в бисер" Гессе.

- Ну а почитать вы что хотите? - повторила она, видимо, и в мыслях не допуская, что я пришел узнать о здоровье ее соседки: таких врачей нынче нет, уж это она понимала.

- Мне показалось, что вы похожи на мою мать, - неожиданно выпалил я. И ведь не хотел говорить - вырвалось против воли - дичь, невозможный бред.

Ну, сейчас она выдаст - а и справедливо, - если ты бредишь, то делай это хотя бы без свидетелей.

Она повела плечами - не без презрения, надо сказать. Ну, сейчас выдаст, замер я в ожидании.

И выдала, а как же:

- Я какой-то дешевый фильм видела, так там герой, знакомясь с женщинами, уверял, что они похожи на его мать. И они, такие простушки, верили и с ходу влюблялись в него.

- Я понимаю, человек создает мифы. И прежде всего мифы о себе самом, - сухо сказал я и почувствовал, какой у меня противный голос, скрипучий и въедливый. - Я, конечно же, не исключение. По одному из мифов как-то не допускал мысли, что произвожу впечатление провинциального пошляка.

- Простите меня! - о, как же вспыхнула она.

Видно, поняла, что если допустить - если только допустить, - что я был серьезен, то хорошо же она выглядела в глазах этого пожилого, в сущности, и не без странностей дядьки.

- Ну, прошу вас, простите меня, Всеволод Сергеевич.

И она улыбнулась, так прося прощения.

То была нежная улыбка: сперва чуть вздрагивающая, словно человек на что-то обижен, а затем после как бы легкого взмаха души, открытая, ясная, так что даже глаза женщины увлажнились.

И сердце мое поплыло от этой улыбки, и мгновенно вспыхнувшая ненависть так же мгновенно и погасла, и мне стало вдруг легко и спокойно (о, понимаю, ожидание унижения и реализация этого унижения и сразу ясная улыбка - такие контрасты не могут не вызвать перепады настроения), и мне было все равно о чем с ней говорить, только бы задержаться здесь хоть на малое время. Я спросил первое, что пришло в голову:

- Откуда вам известно мое имя?

- Соседка узнала у знакомой медсестры.

- Мужчина средних лет и малость потертый?

- Нет, был вежлив, называл по имени-отчеству и не торопился.

- То есть природный говорун?

- Однако сестра вас опознала. Соседка хотела написать благодарность.

- Но лучшие порывы пресекаются на корню?

- Оставила до следующего раза.

- Буду знать, к чему стремиться.

Какое-то удивительное и, конечно же, странное состояние легкости было, какое устанавливается лишь между близкими друзьями, - когда нет озабоченности взглядом на себя со стороны, когда отступает скованность, напротив того, есть уверенность, а что ни говори, все будет впопад - случайное, конечно же, совпадение настроений - вот я ожидал худшего, но все позади, она ненароком обидела малознакомого дядьку, но он не рассердился - вот от чего была легкость. Вроде того, что бы ты ни сказал собеседнику, все ему, как ни удивительно, будет интересно.

Болтали о всякой чепухе, не разговор, в сущности, а шелестенье слов, который потом никак не вспомнишь.

Тут повалил густыми хлопьями снег, и это был повод весело поахать:

- Возврат зимы!

- А думал, все - конец.

- Да, надоела зима.

- Не правда ли, содержательный мы ведем разговор?

- Да, Всеволод Сергеевич, очень глубокий разговор.

- Вы знаете мое имя, а я ваше нет.

- Это просто - Наталья Алексеевна.

- Я так и знал, - тут непонятный взрыв моего восторга. - Установившийся стереотип. Если светлые волосы, если нежная улыбка и если не злодейка…

- Не стерва, вы хотите сказать?

- Да, именно так и хочу сказать, - тут общий смех, даже и непонятно, почему смех, - так непременно должна быть Натальей.

Да, я нес всякую бодягу, но во мне вовремя проснулся некий сторож, подсказавший, что судьбу испытывать не стоит и усквозить надо сейчас, покуда вам легко и весело. Может прийти читатель, болтовня пресечется, возникнет неловкость, и в памяти этой женщины останется именно неловкость, а не легкий треп с маленько придурковатым доктором.

И я, продолжая что-то лепетать, резво вскочил.

- Я, надо сказать, нафарширован цитатами. Я, собственно, своих слов и не говорю. Вот Зощенко в этом случае сказал бы, что было смертельно удивительно, если б мы больше не увиделись.

Отвага? Да. Наглость? Тоже да. Ну чем не пожилой Сердечкин? Она смотрела на меня удивленно - конечно, ошарашена моей наглостью. Однако молчала, чем и поощрила фонтан моего красноречия. Да, а глаза у нее блестели. Причем это был не блеск, который бывает у человека с неисправной щитовидной железой - там это сухой блеск, у Натальи же Алексеевны глаза светились влажным мягким блеском, какой бывает, когда одному человеку не противно видеть другого человека.

- Я не рискнул бы приходить сюда вновь, - несло меня, - не может дважды повезти так, чтоб не было читателей. И я бы предложил съездить в другой, более замечательный город, - (о, забыл я в этот момент посмотреть на себя со стороны - молодая красивая женщина, лет пятнадцать между нами разницы, откуда-то взялась отвага встречу назначать - дичь какая-то, бред), - где довольно много культурных учреждений. Эрмитаж, к примеру… - (тут пауза, выжидание). - Или Русский? - (снова пауза, перед человеком не стоит вопрос да или нет, ему нужно выбрать между этими да).

- Тогда Эрмитаж.

- А время?

Она сказала, когда у нее выходной.

- Удача! - с восторгом (чуть, несомненно, преувеличенным) сказал я. - У нас совпадают выходные. Так на платформе? Десять пятьдесят?

- Да.

И я усквозил, а на улице сел на подоконник библиотеки и перевел дыхание: только сейчас почувствовал, как нервничал все это время. Постепенно напряжение прошло, и я почувствовал совершенно неожиданные и непонятные мне умиление и жалость.

3

Вообще-то на работу я хожу с охотой. Особенно когда полностью отойду от предыдущего дежурства. Но даже если не полностью восстановился, то и тогда нет омерзения - работа она и есть работа, люди ведь болеют. А вот раздражение имеет место, причем не на работу, а на людей, которые за нее отвечают.

Это они мне платят такую денежку, что я вынужден работать десять суток в месяц. У меня по кругу получается почти триста рублей - полторы ставки, плюс разные стажные, да ночные, да первая категория - двести восемьдесят - триста.

Вот если бы они мне платили такие деньги не за полторы ставки, а за одну, то есть не за десять дежурств, а за семь, это было бы вовсе справедливо. Но сейчас я восстановился, выспался, был бодр и потому благодушен. И на оплату своей работы смотрел как на данность, неизбежность вроде смены времен года.

Выпавший вчера снег растаял, под ногами чавкало, но и это не раздражало меня. И было во мне веселое любопытство - первое дежурство при новом начальнике, вот как поведет себя Алферов? Скажет тронную речь? Будет поучать?

А ничего подобного. Он стремительно вошел в комнату, бодрый, подобранный, сказал общее "здравствуйте" и с ходу начал пятиминутку.

- Коротко! Что случилось! Только главное! Что хотите передать сменщикам!

Все! Свободны, товарищи. Ровно пять минут.

И что удивительно - человек при галстуке. То есть торжественный. Мы-то все от галстуков давно отвыкли. Прежде Алферов казался мне вяленьким, а тут - сгусток энергии. Чем, конечно же, произвел на всех приятное впечатление.

И это впечатление усилила Лариса Павловна. Пока Таня укладывала нашу сумку, я стоял на крыльце. Тут и подошла Лариса Павловна.

- А вы знаете, Всеволод Сергеевич, Алферов вчера удивил меня, - сказала она. - Я ему сдавала дела, объясняла все эти графики, формы и сводки, а он задавал вопросы, и, вы не поверите, все умно и впопад. Слушайте, он толковый человек.

- Вот и хорошо, - обрадовался я. - Значит, работу не развалит.

- А вечером я корила себя, что, видно, ошибалась в нем. Я ведь его не очень-то ценила. Так считала, как был он когда-то фельдшером, так фельдшером и остался. Грамотным, конечно, но фельдшером. Да вы и сами знаете: когда все по схеме, он силен, когда нужно отступить от схемы - теряется.

- Но теперь-то другое дело.

- Да, теперь другое дело. И он приживется, пожалуй.

Она пошла в свой бывший кабинет, а я в нашу комнату - к делу поближе.

- Всем вызова! - громко сказала диспетчер Зина. - Бригада, педиатр, фельдшер.

Это она голос пробует - не пропал ли за два дня отдыха. Нет не пропал.

За двадцать пять лет я так и не научился вызовы называть вызовами. Это такой наш медицинский жаргон. И мое высокомерие несомненно. Если для некоторых слов у меня есть двойной счет - с медиками я говорю эпилепсия, инсульт, с немедиками - эпилепсия, инсульт, то с вызовами ничего не могу с собой поделать - не поворачивается язык. Впрочем, я не могу выговорить и всеобщее "поплохел" (в смысле, больному стало хуже). Это, конечно, высокомерие. Что есть во мне, то есть.

- И куда это нас? - спросил я.

- В Марусино.

- И что?

- Пэ-сэ.

Так она ответила на мое недоумение, чего это нас отсылают в район, оставляя город без бригады. "Пс" - так вызывают, так и в листке написано - плохо с сердцем, наша работа. Еще бывает написано "бж" - это болит живот, и "гб" - это, понимать надо, болит голова.

Я с удовольствием езжу утром в район - чем здесь суетиться, так уж лучше прокатиться в район. А когда вернусь - будет пауза в вызовах. Мне приходится больше по городу мотаться, а тут район - все-таки разнообразие.

- Таня, готовы?

- Готовы! - ответила мой фельдшер.

Я достал из портфеля загашник - коробочку с особенно дефицитными лекарствами - положил в сумку, взял эту сумку, а также электрокардиограф, мы сели в наш "УАЗ", да и поехали.

Я в кабине, Таня в салоне (высоко берем, красивое звучание - салон!). Шофер Петр Васильевич был по обыкновению молчалив, меня тоже не тянуло на разговоры, Таня сразу задремала у раздвинутого окошка салона (ее девочке полтора года, она перепутала день с ночью, и Таня постоянно не высыпается, так что любая возможность вздремнуть - подарок судьбы).

Из-за облаков прорезалось розовое солнце, справа был залив, и видно было, что темный лед скоро треснет, но покуда был он ровный и просматривался до дальних горизонтов, дорога узкая, машине не разогнаться, и приятно и легко в такт покачиваниям погрузиться в нехитрые свои соображения.

К тому же интуитивно (и безошибочно, как правило), я угадывал, что работа будет несложной и не надо взводить свою волю в состояние готовности, потому приятно расслабиться.

И мои соображения относились как раз к новому заведующему.

Я пытался сообразить, хорош Алферов или плох, и я не находил ответа.

Назад Дальше