Ноль три - Дмитрий Притула 6 стр.


И все вместе сложилось в простое понимание - а сорвись поездка с Натальей Алексеевной, так ведь оно еще и лучше. Поеду все равно - уже настроился, - но один. И не будет суеты, упреков совести, наивных волнений.

Но вместе с тем понимал, - сорвись поездка, ведь очень огорчусь, даже и несчастным себя посчитаю, мол, всегда так, надеешься на некий праздник, а приходят одни лишь будни, о, забудь о надеждах, тебе уже почти сорок три.

Во мне было отчаянное желание вновь увидеть Наталью Алексеевну. Как-то уж я понимал, что начинается не короткая интрижка, но что-то серьезное. Даже не смог бы внятно объяснить, почему так считаю. Предчувствие, не более того. И твердо знал, что она придет.

Наталья Алексеевна уже стояла на платформе, у газетного киоска. Я смотрел на нее как бы посторонним взглядом - какая-то странная широкополая шляпа, повязанная желтой лентой, хорошее пальто, хорошие сапоги. Мы сухо поздоровались - чужие люди.

Радости во мне не было, даже успел упрекнуть себя - а чего ты дергался, нервничал. Ведь чужие люди, черта ли было встречаться. Смирил раздражение - а просто съездить в Эрмитаж, тоже оно нехудо. Не был там уже год. К тому же, значит, немцы. И юбилейный Ватто.

Электричка привычно задерживалась, мы молча и отчужденно смотрели друг на друга, видно, и Наталья Алексеевна не понимала, чего это она стоит рядом с пожилым и хмурым дядькой со стандартной потертой внешностью и к тому же в стандартной же отечественной одежде.

Было утро гнилой весны, когда все тускло, сыро, неуютно, когда под ногами чавкает, когда кусты за платформой черны и голы, когда залив темен, а вдоль путей скапливается весь мусор зимы.

И не было защиты от ветра с залива, и не было утешения. К тому же небо лежало так низко, что всплыла привычная фраза о том, что под этим небом не страшно умирать.

И этим соображением я поделился с Натальей Алексеевной - угнетало долгое молчание.

- Зато в электричке будет тепло, и мы поедем в Эрмитаж, - ответила она.

И мне стало ясно, что она отлично понимает и мое состояние, и почему я хмур и молчалив - а черта ли нам было встречаться. Это мне следует острить и суетиться, чтоб сгладить неловкость, но, выходит, она гораздо воспитаннее меня и, возможно, умнее: не поддалась минутному настроению, но нашла первый же утешительный мотив - вот в электричке будет тепло. И это разом вымыло из меня и хмурость и с трудом скрываемое раздражение.

Напротив, стало легко: ведь всегда радует, когда замечаешь, что кто-то воспитаннее тебя.

И тут же подошла электричка.

В вагоне было свободно, и мы сели друг против друга. Электричка пошла.

- Вот и поехали, - весело сказала Наталья Алексеевна. Она рада этой поездке, и она улыбнулась.

И это была все та же, уже узнаваемая открытая улыбка. Сперва чуть виноватая - слегка вздернулась верхняя губа, а затем повлажнели глаза. И эта улыбка окончательно вымыла мое раздражение, со мной все ясно - я пришел, чтобы еще раз увидеть эту нежнейшую улыбку, и было то же странное чувство, что и в библиотеке - мы знакомы много лет, мне легко и просто, и не надо пыжиться, чтоб казаться умным и значительным. Коротко говоря - свои люди - вот точное определение этому состоянию.

И утро уже казалось не тусклым, но замечательным, и будто бы за окнами чуть посветлело, и что-то загадочное замаячило впереди: таинственная поездка, встреча, как говорится, с прекрасным, к тому же все работают, а ты волен, как школьник, рванувший с урока, - все удивительно, все неповторимо.

Начал постепенно прибывать народ, скамейки были уже заняты, я наклонился к Наталье Алексеевне, чтоб разговорами не мешать соседям, и мы были отъединены ото всех.

- Я шесть лет не была в Эрмитаже. Как закончила институт, так и не могла выбраться.

Из разговора я узнал, что она ленинградка, прежде жила с отцом, матерью и младшей сестрой, на последнем курсе вышла замуж, уехала в один из райцентров области, где она работала библиотекарем, а муж в Доме культуры. Полтора года назад разошлась с мужем, вернулась было к родителям, но там к этому времени стало туго с жильем - сестра вышла замуж.

И тогда Наталья Алексеевна переехала к нам. Почему именно к нам? А здесь дали лимитную прописку. Отдел культуры арендует несколько комнат в общежитии строителей - это и есть лимитная прописка.

К тому же вроде обещают жилье. Но, конечно, не сразу. Но все-таки обещают. И нужно ведь как-то на ноги становиться - не одна ведь, у нее пятилетняя дочь Марина.

Примерно так я понял, почему Наталья Алексеевна перебралась к нам. Впрочем, не ручаюсь, что понял все точно: бытовые стороны нашей жизни бывают столь тонки и хитры, что непременно запутаешься.

И я не стал продолжать бытовой разговор, но вернулся к ближайшей цели нашей поездки.

- У меня было время, когда я каждое воскресенье ездил в Эрмитаж. Что-то, конечно, тянуло, но и выхода иного не было. Общежития не хватило, и нам, десятерым гаврикам, институт снял в Лисьем Носу летний домик. Ребята были поразвитее меня, по субботам они ходили на танцы, а потом провожали девушек. А воскресным утром, натопив печку и чуть выпив, они делились впечатлениями прошедшего вечера. А поскольку я был тощ, не нравился девушкам и не умел танцевать, у меня и не было никаких впечатлений. Очень правильно сказал мой сосед, проворный парнишка: "Тебя бабы не будут любить, ты по углам прячешься". И я уматывал, чтоб не казаться уж вовсе молокососом. И уматывал именно в Эрмитаж.

Мне было даже и странно: а чего это я молодой и незнакомой женщине рассказываю о своей далекой юности. Да ведь она же тогда и в детский сад, поди, не ходила. Четырнадцать-пятнадцать лет разницы - почти целое поколение.

Мне даже и непонятно было, чего это она согласилась встретиться со мной.

Господи! Да ведь ей просто не с кем было поехать в Эрмитаж - вот и все объяснение. Собственно, я - швейцар, открывающий дверь в рай. На моем месте могла быть соседка, подруга по работе, постоянный читатель-пенсионер. Просто одной скучно и не выбраться.

Перед Эрмитажем очереди не было, да и у касс мы стояли всего минут пять.

Я сдал наши пальто и сапоги Натальи Алексеевны. Наталья Алексеевна у большого зеркала поправляла прическу. Я встал с нею рядом. Соседство, несомненно, было проигрышным для меня.

Видно, что-то дрогнуло в моем лице - размягчилось ли оно, глаза ли стали испуганными, - а только Наталья Алексеевна тихо спросила:

- Что случилось?

- Все в порядке, - ответил я.

И осторожно, нежнейше дотронулся до ее локтя.

Я люблю поговорить у картин, с удовольствием вожу гостей по музеям - ведь хоть на пару часов становишься пророком, так как же не обожать себя в это время.

Но тут сидел во мне тормоз. Мы останавливались у той картины, которую я хотел показать, молча рассматривали ее и шли дальше.

Рембрандт, поворот налево - испанцы - Эль Греко, Моралес, потом голландцы, "Портрет камеристки", две-три картины Ван Дейка, потом долгим ходом, почти не задерживаясь, к французам третьего этажа.

Я вдруг вспомнил, как обалдел, когда впервые обнаружил, что в Эрмитаже есть третий этаж. После девушек Греза, в которых я несомненно был влюблен, так что они снились мне по ночам, я уткнулся в висевший тогда над лестницей "Танец" Матисса, и мне было странно, как это такой замечательный музей вывесил детские упражнения - а что, и я, да и всякий так может, у меня и сомнений не было.

Я пошел в залы третьего этажа и наткнулся на курсанта, который объяснял двум теткам "Трех женщин" Пикассо, а тетки чуть не плевались, хотя курсант и доказывал, что женщины на картине невероятно красивы.

Странные были времена: плевали в Пикассо, дрались на выставке итальянских абстракций - отсквозившее время, давние нравы, свежий, незамыленный взгляд дикаря.

Даже и неясно мне, почему я решил тогда, что мне все это нужно понять. А только споря с таким вот курсантом, я постоянно приговаривал - хочу понять. Да, я хочу понять.

Но и повезло. То ли нищий мой вид, то ли голодное тощее лицо, то ли горящие глаза дикаря, но что-то привлекло ко мне внимание худой пожилой женщины. Несколько воскресений она сидела за столиком в зале Сезанна и что-то писала.

И что-то я однажды спросил, ну вроде того, а почему вон там небо красное, и эта женщина принялась объяснять мне так понятно и с такой, я бы сказал, любовью, что почудилось мне, что и сам я в этих картинках кое-что кумекаю.

Я ходил в залы каждое воскресенье и кончилось тем, что женщина эта - она оказалась старшим научным сотрудником и звали ее Варварой Васильевной - стала каждое воскресенье приходить сюда, чтоб поводить меня по залам.

Я угадывал какую-то потерю в ее жизни - возможно, сын погиб в блокаду - другого объяснения, почему она возилась со мной, я не знаю. Но каждое воскресенье несколько месяцев я ходил сюда, и Варвара Васильевна меня натаскивала.

Когда я разговариваю с Андреем, я иногда вспоминаю Варвару Васильевну. Кто я ей был? Никто - мальчик, желающий что-то понять, и этого одного достаточно было, чтоб она тратила на меня воскресные дни. С Андреем положение более определенное. Кто я ему? Учитель. Что он мне? Оправдание жизни.

Потом началась сессия, потом я, чтоб все-таки выжить, начал подрабатывать, и тут уж было не до воскресных походов в Эрмитаж, и больше Варвару Васильевну я не видел. Почему она приняла во мне участие? Загадка, мне ее уже не разгадать, да по правде говоря, я и не хочу ее разгадывать.

Но с той поры во мне держится любовь к французам девятнадцатого века. Причем вот к этим, эрмитажным работам. Московские нравятся менее. Выставка разрослась, многое достали из запасников, но любовь осталась именно к тем, давним картинам, что висели при Варваре Васильевне.

Я не смог удержаться и объяснил Наталье Алексеевне, почему мне здесь нравится - картины, конечно, хороши, имеет место и возврат в юность, но тут еще и дань возрасту - мы всего более любим смотреть привычное, устоявшееся в нас.

Однако, черт побери, это привычное было хорошо. В тусклый денек, при тусклом же освещении картины все равно сияли. Думаю, они сияли бы и в темноте. Впрочем, об этом лучше спросить у служителей запасников, где многие из этих картин десятилетиями ожидали прилива массового интереса к себе.

В Эрмитаже мы были недолго - часа полтора. Как-то само собой имелось в виду, что мы здесь вместе не в последний раз. Итальянцев и англичан посмотрим отдельно. Да, не в последний раз.

И вот ведь что: все это время меня не покидала легкость. Что ни делаю, все хорошо. Хочу молчать, и молчу, и это молчание естественное, не натянутое, так что не надо суетиться и что-то лепетать, чтоб спутница не заскучала - она не скучает. Хочу заговорить, не покажусь болтливым. Именно что свои люди. Именно что давно знакомы. И при этом сложная смесь умиления и какой-то непонятной жалости. И еще, конечно же, присутствовала некая тщеславная гордость, что понятно - со мною рядом красивая молодая женщина.

И как же она была легка, и мне было особо приятно видеть, что вот все женщины в сапогах, а она в легких, чуть не бальных, туфлях.

Праздник, чего там, конечно, праздник.

С Невы дуло, все было серо и слякотно, на Невском ощущалась непереносимая для некурящего провинциала загазованность.

Но на душе была беспричинная какая-то торжественность. Я четко ощущал, что в моей жизни происходит нечто важное, некий серьезный поворот.

На Невском мы зашли в "Кафе-мороженое" и взяли по бокалу шампанского. Было безлюдно. Я молча поднял бокал - ваше здоровье! Она тоже молча кивнула - ваше! На лице ее была легкая улыбка, загадочная даже какая-то, в трепете, я бы сказал, и в печали. Возможно, Наталья Алексеевна тоже понимала, что начинается что-то серьезное.

- Все хорошо, - сказал я.

- Да. И спасибо вам. Вы знаете, я из нашего города никуда не выезжаю. Вначале ездила с Мариной к моим родителям, но теперь там грудной ребенок, тесно и, думаю, всем не до нас. Это, конечно, временно. Я уже полтора года живу в нашем городе, но ни с кем не подружилась. На работе все старше меня. Может, считают меня высокомерной, не знаю. Но только не с кем поговорить, - и это все с той же нежнейшей улыбкой.

- Теперь я? - робко, чтоб только как-то помочь ей, спросил я.

- Да.

В электричке ехали молча. Грустно как-то, даже печально смотрели друг на друга. О! Длить бы бесконечно эту поездку, сидеть друг против друга и печально ожидать продолжения, да, ради бога, не надо продолжений, вот так хорошо, в ожидании чего-то важного, неотвратимого, общая грусть, общая печаль, общая неизвестность. Бесконечное общее время, блаженная заторможенность, нет страсти, нет нетерпения, и это замечательно.

В свой город мы приехали в четыре часа. На платформе во мне неожиданно проклюнулась воля, и я сжал локоть Натальи Алексеевны. Заторможенность прошла вместе с остановкой электрички.

- Провожу, - сказал я.

Она ничего не ответила. Мы поднялись в гору, молча, торопливо пересекли пустырь и подошли к ее дому.

- Обещала Марине забрать ее пораньше, - словно в чем-то оправдываясь, сказала она.

- Еще рано, - сухо сказал я.

Она печально кивнула.

Обойдя общежитие строителей, мы вошли в боковую дверь, прошли пустым коридором и вошли в ее комнату.

Повесив пальто, мы порывисто повернулись друг к другу и обнялись. И долго стояли, привыкая друг к другу.

5

Да, а время между тем текло, и Алферов, мой новый начальник, помаленьку врабатывался. Первое время, как водится, он только присматривался - никому никаких замечаний. Пятиминутки проводил коротко, и это, конечно, людям нравилось. Лариса Павловна устраивала получасовые утренние разборы - на ошибках учимся! - а люди после суток, спешат домой.

Значит, никаких замечаний. Скромно заметит: мы с вами люди маленькие, назначили и потому приходится подчиниться. А так-то новая работа ему не нравится.

Но тут не надо быть крупным психологом, чтоб понять: новая работа Алферову как раз нравится. На пятиминутке пальчиками по столу побарабанит, и сразу тишина и всеобщее внимание. Или вот в пятницу идет на медсовет, приходит распаренный, но довольный - это главврач при всех его выругал. Понятно, почему доволен - ругали именно его, а не кого другого.

Да, ему нравилась новая работа, и он на глазах расцвел. Прежде глаза у него были тусклые, а тут в них живой блеск появился, вроде бы человек нашел смысл жизни. И явно похорошел. Тщательно бреется, даже одеколоном от него попахивает, и даже - нате вам! - брюки у него постоянно глажены. Правда, они у Алферова, как всегда, чуть коротковаты, словно бы он их когда-то покупал навырост, но это уж беда всех людей маленького роста. Но ведь постоянно глажены, что удивительно.

Значит, жена заботится, значит, она гордится своим мужем - это по одежде видно безошибочно. Гордость ее понятна: выходила замуж за простого фельдшера (правда, студента института), а вот за шесть лет какой рост наметился. Ходко? Конечно, ходко.

И вел Алферов себя, надо прямо сказать, умно. Старался ничем не раздражать людей, не брал круто. Помня о нашем уважении к Ларисе Павловне, не катил на нее, дескать, вон сколько недоделок она ему оставила. Нет, всегда ее хвалил. И я с удивлением понял, что ошибался в нем, что он умнее, чем я предполагал. Теперь, если окажется, что он и дело понимает, будет совсем хорошо. А я уже не сомневался, что так оно и будет.

Даже не обиделся на Алферова, когда он меня при всех срезал.

Поступила жалоба, правда, устная, по телефону. Молоденькая фельдшерица сделала укол, а больной раздраженно заметил: нельзя ли поласковее. А она с ночи, усталая, ну, и прицыкнула, дескать, можно и потерпеть - у вас вон какие желваки от магнезии. Хорошо хоть не сказала: "Тяжело в лечении - легко в гробу" - ходит такая шутка после какой-то передачи.

Больной позвонил из, как он сказал, исключительно педагогических соображений - молодая работница.

Алферов спокойно, ненапористо сказал:

- Сдерживать себя надо, Валя.

Да, но Валя из моей смены, и я стал рассуждать, что это не только она виновата, но и мы, опытные врачи. Мы в своих разговорах бываем циничны, и молодежь это быстро схватывает.

Алферов в середине моего разгона побарабанил пальцами и сказал:

- Все ясно, Всеволод Сергеевич, все ясно.

Я, конечно, от неожиданности осекся. По прежним временам привык, что меня внимательно слушают - ну, говорун, - вот Алферов и дал понять, что прежние времена кончились. Тут не вольная говорильня, а собрание - дадут слово, будешь говорить, но коротко и ясно.

Срезал он меня так изящно, что я даже рассмеялся. И вовсе не обиделся. Да и что обижаться, если кто-то оказался умнее тебя. Тебе дали понять разницу в служебном положении, ну и пойми ее.

После собрания Алферов подошел ко мне - он не хотел, чтобы я обижался.

- Не знал я, Всеволод Сергеевич, что это такая хреновая работа, - тихо пожаловался он. - Голова пухнет - совсем увяз в бумагах. Скучаю по живой работе. Утром проснусь - тянет к машинам. Скорее бы это кончилось - и по коням.

Это он таким деликатным способом просил у меня прощения за то, что срезал при всех.

- Все будет хорошо, Олег Петрович. Новая работа - это всегда трудно. Привыкнете.

- Спасибо.

Однако отношение в сменах было к Алферову таким же, как прежде - то есть его всерьез как-то и не принимали. А думали - временный человек. Вроде вчера он был игроком в команде, а сегодня случайно стал играющим тренером, завтра же - опять будет играть с нами вместе. Так и смотрели на него - временный человек.

Это он, конечно, понимал и, думаю, переживал болезненно.

И тогда Алферов показал, что некоторую власть имеет и что зубы у него тоже прорезаются. Что и верно - должны же люди чувствовать, что у них есть начальник.

Начал он с укрепления дисциплины. Тем более, что волна такая пошла - на укрепление дисциплины. В каждой смене было, как водится, два-три человека, которые постоянно на несколько минут опаздывают. Причем одни и те же. И тут Алферов точно угадал недовольство тех, кто приходит вовремя.

Положение ведь как: в девять часов ты должен быть готов ехать на вызов. Потому надо прийти на десять минут раньше, чтоб собрать сумку, принять наркотики, все такое. Вот ты уже собрался, а те только подтягиваются. Да пока покалякают, да пока соберут сумку - их же в это время на вызов не пошлешь - не готовы. А поедет тот, кто готов. Что, конечно, обидно.

Алферов сперва предупредил молоденькую фельдшерицу, чтоб больше не опаздывала, а когда она опоздала снова (думала, поди, что начальник только стращает, пока его не утвердили в должности, побоится активничать), Алферов сунул ей выговор. Не сам, конечно, а через главврача - написал докладную.

И все - опоздания прекратились. Хотя все, да и он сам, понимали, что обозначая строгость, он дал и слабину - напал на девочку, на опытного опоздальщика напасть - кишка тонка. Но ведь тут был важен результат.

Первый период его работы можно назвать периодом покладистости - вот это: мы с вами простые люди, нам сказали делать, и мы делаем, и он нам не судья, он лишь продолжает дела, оставленные Ларисой Павловной в отличном состоянии. Этот период продолжался недолго - примерно месяц.

Потом начался второй период - время бурных экспериментов. Алферов ездил по другим станциям и набирался опыта. Приедет, расскажет сменам, где был и что видел, да, нам есть чему у них поучиться.

Назад Дальше