Был энергичен, глаза его сияли, любил приговаривать - давайте попробуем то-то и то-то, ведь мы еще молодые. Нам учиться и учиться. У нас неиспользованные резервы, нам брать новые рубежи. Прямо тебе молодой лидер, открывающий нации новые горизонты.
Появились красивые и - убежден! - полезные таблицы, графики, сводки. К примеру, здоровое соревнование между сменами. У тех четыреста пятьдесят вызовов за месяц, а у этих меньше - только четыреста. Так в чем дело? Может, один диспетчер берет все подряд, или, напротив, другой диспетчер слишком жесткий. Давайте считать, давайте разбираться, ведь мы же молодые!
Или вот одна смена сделала сорок электрокардиограмм, а другая двадцать шесть. Это явная недоработка, товарищи, это наверняка пропущенные инфаркты. Мы ленимся, а страдают люди.
Конечно, у Ларисы Павловны работа была налажена, но это уже вчерашний день, а мы живем сегодня и должны стремиться в завтра.
Вот он решил, что сумки должны быть не свои у каждого, как прежде, но общие. Пять выездных машин - пять сумок. Тогда будет преемственность и порядок.
Или вот давайте работать по скользящему графику: тот выходит к восьми, тот к девяти, тот к десяти, а не все скопом, как прежде.
И мог ли я говорить ему, что подобные эксперименты уже переживал, и не раз? В самом деле - я работал в одиночку и в бригаде, обслуживал только город и только село, а сейчас и город, и село, ездил с общей сумкой и со своей собственной, соревновался с другими сменами нашей "Скорой", и с другими отделениями нашей больницы, и другими "Скорыми" других больниц, машины прикреплялись к каждому врачу отдельно, и ездили они потоком, кто куда сядет - я пережил все.
Но на усилия Алферова смотрел с большим сочувствием, всяко поддерживал их. Потому что эксперименты эти не мешали работать, и это было главное. Я всегда знал: Алферова, если он зарвется, снимут, меня же - никогда.
Конечно, некоторое благодушие в ту пору у меня было. Что очень и очень объяснимо.
Ну, во-первых, пришла яркая накатистая весна. Как-то быстро сошел лед с залива, неожиданно навалилась жара, к маю появились листочки на деревьях, люди начали загорать в парке и на заливе, и к середине мая ходили в одних рубашках.
Во-вторых, Андрей упорно писал повесть, и я поэтому все время жил в какой-то радостной надежде. Вот, думал я, у мальчика получится вещица и, глядишь, может этим и будет определяться его дальнейшая жизнь. Даже в самых радужных надеждах не было у меня прежде, что вот Андрей, мой подопечный, станет, там, писателем. Но, находясь в эйфории, я отчего-то убежден был, что именно так и будет. О! Это такой паренек, у него непременно получится все, за что он ни возьмется.
Он писал повесть поздними вечерами, прихватывая часть ночи, торопился, потому что впереди маячила сессия, и Андрей так положил себе, что к сессии должен прогнать хотя бы половину повести.
Он понимал, что я очень верю в него, надеюсь и все такое, и каждый вечер забегал к нам - вот книжку возьму, вот сверю цитату. Но было понятно, что перед вечерней работой заскакивает глотнуть моей веры в него.
6
Но главное, отчего я был благодушен, даже эйфоричен, это то, что на меня обрушилась болезнь - я был отчаянно влюблен в Наталью Алексеевну, в Наташу. Конечно, я был болен. Все эти перепады настроения - вот это отчаянное желание увидеть ее и понимание невозможности реализовать это желание в ближайшие дни, вот это умиление, близкое к слезливости - что это, как не болезнь, не отчаянная неврастения.
Да, несомненная неврастения - в жизни не был я так легок, почти воздушен, так возбудим, что возможен был мгновенный переход от беспричинного благодушия к вполне осознанному ощущению безнадежности, этот неуловимый перевал, за которым радость обрывается в слезы. Нервная, даже трепещущая от взведенности душа. Когда кажется, что она вовсе ничем не защищена.
Но главное - это постоянное умиление, и приливы отчаянной нежности, так что становится трудно дышать.
Болезненное это, несомненно, состояние - влюбленность. И самое печальное - то, что у меня не было защиты опытом прежних влюбленностей, и все, что я должен был пройти в молодости, я проходил сейчас. Словно бы человек на пятом десятке переносит корь или скарлатину. Запоздалое развитие.
А этот возврат времен поэтического бума - читал Блока, Цветаеву, Пастернака и, словно восторженный подросток, всюду видел - а это про меня.
Неестественное, болезненное состояние.
И постоянное желание видеть Наташу. Желание тем более легко объяснимое, что виделись мы редко. Чтоб встретиться, надо чтоб совпали выходные.
О! Это невероятное смешение страха и отчаянного желания увидеть ее. Даже и не понять, чего больше. Обогнуть общежитие, дождаться, пока Наташа махнет рукой - что означает, в коридоре никого нет; а чтоб и в общежитии никого не было - это большая редкость; ты идешь по коридору осторожно, можно сказать, на цирлах, чтоб не скрипнули половицы, потому что на скрип может выглянуть кто-либо из соседей, а этого и представить нельзя - известный городу доктор крадется по коридору; да, идти осторожно, но надо ведь и поторопиться, чтоб скорее преодолеть это треклятое расстояние до той вон двери.
Когда ты еще идешь к этому дому, страх и ожидание позора столь сильны, что с удовольствием сбежал бы домой. Если б, конечно, был телефон, чтоб отменить назначенное свидание. И говоришь себе - придурок ты и есть придурок, ведь как хорошо-то дома, на воле - любимая книга, музыка, долгая прогулка по парку. А вместо этого должен ты петушком, нашкодившим школьником пробираться скрипучим общежитийским коридором - тьфу ты, какое унижение. Ах, если бы у Наташи был телефон.
Но ясно понимаешь, что не позвонил бы, потому что желание видеть Наташу превыше любых запретов, унижения и страха. И эта страсть такова, что остановить тебя невозможно. Да, конечно, эта страсть - оглушение, сомнамбулизм - несомненная болезнь. Сознание твое погашено, ты идешь вперед с целеустремленностью и сознанием танка, управляемого по радио.
И вот крадешься по коридору, и вот спасительная ручка двери, легкий поворот ее, и ты в безопасности, и все унижения позади, успокоение на несколько часов - до обратного пути.
Ты поворачиваешь ручку двери - стучать нельзя, чтоб не привлечь внимание соседей - ты в безопасности, и вы стоите рядом, чуть обняв друг друга, и ты смиряешь гулкие сердцебиения и помаленьку выпутываешься из одышечного и липкого страха.
И привыкание друг к другу, вернее, восстановление разорвавшейся цепочки прошлых встреч, и тонкий привычный запах духов, и вытянуться на долгом вздохе - узнавание.
И эти несколько часов пролетают мгновенно.
И тут вот какая главная сложность; все это время, в часы же свиданий особенно, я был залит, можно сказать, затоплен нежностью, какой никогда прежде у меня не было. Только к Павлику в годы его раннего младенчества или когда он болел. А тут нежность захлестывает горло, да так, что хочется плакать.
И это непереносимое и неосуществимое желание оберегать Наташу, как малого ребенка, защищать ее от житейского сквозняка.
Стыдно признаться в сентиментальности - возраст, первые знаки надвигающейся старости, - но всего более мне хотелось, чтоб она спала, а я бы что-то негромко напевал; или же - словно б непреодолимый порок - мне хотелось носить ее на руках, убаюкивать, согревать.
Но это желание было неисполнимо.
Потому что и в часы свиданий следовало соблюдать некие условия - и если страсть, то очень сдержанная, и если речь, то очень шепотная - со звукопроницаемостью в общежитии очень хорошо.
Но пора, но не уходи, и в тебя уже проникает страх обратного пути. Правда, путь этот уже чуть легче - по коридору ты не крадешься, но ступаешь хозяином - пока соседи расчухаются, ты будешь уже вона где.
И выйдя, ты посмотришь на ее окно, и Наташа помашет рукой, и ты кивнешь - все в порядке, выбрался благополучно. И лишь свернув за угол, окончательно и с таким облегчением, что впору перекреститься, ты поймешь - все! - пронесло, страхи позади.
Волен! Господи, какое счастье, какая радостная жизнь ожидает тебя впереди.
Но пройдя сто метров, уже в полной безопасности ты с горечью понимаешь - а ведь это все, и до следующего раза, а он когда еще будет, через неделю или две, но их еще надо прожить.
И теперь твоя жизнь направлена на то, чтоб как-либо скоротать время до следующей встречи.
Но и в это время тебя приступами заливает нежность, и тут достаточно малейшего повода: вот встретил на улице женщину, чем-то отдаленно напоминающую Наташу, и уж досада, смешанная с горечью, заливает душу - да почему не могу прямо сейчас увидеть Наташу. А сколько певиц и артисток были похожи по телику - это сумасшествие, навязчивая идея, бред.
Да, нормальный человек не может быть влюбленным. И это поэтические наговоры, мол, только влюбленный имеет право на звание человека. Да, имеет право, но на звание больного человека.
Потому что сознание в этом состоянии смещает восприятие реальной жизни, деформируя и жизнь, и время. И время, истинное, настоящее, это лишь то, когда вы вместе. Все остальное - лишь ожидание, лишь досадные паузы в наших встречах.
Правда, еще существовал телефон. Господи, о какой чепухе люди могут говорить часами. И как же расплавлен я был тогда, до самозабвения. Стоило мне услышать ее голос, как меня захлестывала жаркая волна нежности. Бесконечно по телефону стихи бормотал. Господи! О, погоди, это ведь может со всяким случиться! Даже: и как я мудр, что полюбил тебя.
К нежности непременно примешивалась и жалость. Как-то уж в моем сознании скручивалось так, что Наташу следует жалеть и оберегать. Оберегать от чего? А не знаю - вообще оберегать, абстрактно. От жизни текущей оберегать я ее не мог - от сложностей на работе или в быту. Однако ж говорил себе - да, оберегать.
Жалость была понятна: в моих глазах Наташа была не защищена устойчивым бытом - зарплата небольшая, постоянного жилья нет, жизнь в этом смысле началась с нуля, да, конечно, желание самостоятельности - весьма похвальное желание, да только реализация его имеет некоторые трудности.
Да еще незадавшаяся семейная жизнь.
Подробности ее таковы.
Мужа она называет не иначе как "наш родственник", с каким-то даже презрением, если не брезгливостью. Причины мне не вполне ясны. И кто кого из них оставил, я не знаю. Наташа говорит, что она, но я сомневаюсь - многовато презрения.
Значит, поехали туда, куда послали. Она библиотекарь, он в районном Доме культуры вел самодеятельный театр (думаю, драмкружок, не в этом дело).
Из ее рассказов я понимаю дело так: паренек честолюбивый, с рано развившейся житейской хваткой, считает, что человек с головой везде добьется своего, даже на цветущей ниве культуры.
Это в годы моей молодости честолюбцы не шли в медики, в учителя и в библиотекари - они избирали себе пути иные, более ходкие для продвижения. Не в этом дело - культура так культура.
А в том дело, что вот иной раз слышу разговоры, дескать, новое поколение инфантильно, лениво и несамостоятельно - вроде того, что закормлено голодавшими в детстве родителями. Глупости все это.
Еще какое мускулированное и пробивное поколение. Мол, и принципы у них иные. Глупости опять же! Принципы! Конечно, честолюбец нынче иной, чем Растиньяк или отечественный человек пятидесятилетней давности, он и цели свои прикрывает иными словами, он не забирается на Исаакий и не грозит кулаком великому городу - ужо тебе! я пришел и завоюю тебя, но цели он видит внятные и столь же внятно их добивается, то есть любыми путями.
То, что я лишен честолюбия - это не достоинство и не недостаток - это данность. Андрей, напротив, честолюбив, именно потому он не по дискотекам прыгает, а сидит в библиотеках и ночами пишет повесть - что похвально.
Муж Наташи имел четкие планы - хорошо проявить себя, быть на виду, стать директором Дома культуры, поступить в заочную аспирантуру, защитить диссертацию - и это не позднее тридцати лет - и уже плыть далее. Планы реальные, но в жизни осуществимые непросто - директорами Дома культуры просто так не назначают, но только проверенных людей, это уже хоть и какая-то начальная, но номенклатура, в заочные аспирантуры тоже берут людей не со стороны, но своих и проверенных.
Но этот парень начальные трудности сумел преодолеть. Причем исключительно трудом. Он в глухом районе поставил пьесу "Фантазии Фарятьева". Потом что-то Мольера. На какие-то смотры ездили, какой-то приз взяли. Ну, горит человек на работе. Словом, через три года стал директором. А в прошлом году - хоть и со второго захода - поступил в аспирантуру. Тема у него "Культурно-массовая работа в нашей области в тридцатые годы". То есть человек берет барьеры, которые перед собой ставит.
У него был один недостаток: неартистичен. Вот эта излишняя - даже и неправдоподобная - целенаправленность. Вот стать директором, вот поступить в аспирантуру, вот защититься - все расписано. Главное - жизнь подтверждала правильность его расчетов. То есть человек ставит реальные цели, то есть неглуп. На мой взгляд, именно про таких людей в тридцатые годы похвально и задорно пели "А вместо сердца пламенный мотор".
У него все было расписано, и когда Наташа нарушила расписание - в его планы входило завести ребенка после аспирантуры, на худой конец, на последнем году - он очень рассердился. С моей точки зрения, это неправдоподобно, но он сердился так, словно ребенок не его, а чужого дяди. Так ее и не простил - она, получается, обманула его. Подробности тут скучны - она хотела ребенка, а он не хотел, и она скрыла, что беременна, и сообщила ему, когда было поздно что-либо предпринимать. То есть подвела его и, что всего хуже, обманула.
Идеальная жена - это, конечно же, чеховская Душечка. Вот чтобы раствориться в заботах мужа. О нет, не от глупости или от простодушия, но именно от любви. Такое счастливое устройство души.
А только Наташе на второй или третий год замужней жизни стало невыносимо скучно. Ну, вот нет сил терпеть этого человека. Каждый совместный день пропадал безвозвратно. Не отвращение даже, но, скорее, ненависть. Ей скучны были и его планы, и он сам, рассудочный, деловой, вполне успевающий. Он же, видя, что она глуха к его делам и целям, стал понимать так, что она просто недалекая женщина. Правда, к дочери он привязался, даже любил ее. Но, конечно, сдержанно, чтоб ребенка не избаловать.
Он ей так надоел (а она, я думаю, ему), что готова была бросить налаженную жизнь и бежать куда угодно. Без жилья, без надежд, но только без него. Видно, там были какие-то интимные подробности, но мне это совсем неинтересно, и я не спрашивал.
Вот таким образом Наташа и оказалась в нашем городке.
Значит, то было время моего благодушия, даже эйфории. Нет, это все-таки некоторое преувеличение. Потому что было что-то такое, что мешало мне быть уже вовсе безвоздушным. Потому что имела место некоторая пакость, сидевшая в душе, и эта пакость называлась виной перед Надей.
Но не буду эту вину и преувеличивать. Не могу сказать, что уж отчаянно маялся, не знал, как мне поступить и долго ли смогу скрывать этот роман - нет, этого у меня не было. Ни говорить по душам, ни каяться я не собирался, напротив того - хотел бы скрывать роман всегда, ну, хватил, конечно, всегда - столько именно, сколько удастся скрывать.
Прошу простить меня за цинизм, но тут я должен сказать похвальное слово одному замечательному свойству Нади - она не ревнива. У Теккерея я встретил фразу, что всякая порядочная женщина непременно ревнива. Надя несомненно порядочна, но она не ревнива.
Ее рассуждения мне известны: ее муж на краткую интрижку неспособен, он другой человек, он серьезный, и если способен, то на роман. Но в этом случае он будет честен с женой и обо всем ей расскажет. Бояться этого - все равно что бояться тяжелой болезни. Если же поверить, что кто-то у мужа появился, хоть и на краткое время, а он молчит, это значит перестать его уважать. Потому что всему есть предел, но это уж с его стороны такое лицемерие, после которого уважение невозможно, и он достоин лишь презрения. Жить с человеком, которого не уважает, Надя не смогла бы - это точно.
Узнай она о наших встречах, это означало бы лишь одно - развод.
Разводиться - вот это не пришло мне в голову ни разу. Да у меня хорошая семья, лучше и не бывает. Развестись и жениться вновь? Как бы ни был я увлечен, восторжен, знал одно - по доброй воле я не разойдусь.
Присутствовало, конечно, и лукавое оправдание, что лучших жен, чем Надя, не бывает. Даже и просто хороших не бывает, и если потускнела в любви Надя, потускнеет и любой другой человек.
Даже в дни головокружительного восторга, я всегда понимал, что в случае развода со мной не будет Павлика, и это было столь ясно, что не нуждалось в подробном рассмотрении. Даже и тогда у меня хватало отваги признать: без Наташи я все-таки проживу - пусть накатит отчаяние, пусть сразу постарею от безнадежности, но проживу; без Павлика, если его не будет рядом ежедневно, бесконечная тоска и страдание.
Понимаю свою неправоту. Есть ведь романтики - числом немалым - полагающие любовь к женщине самым высоким чувством. Да, согласен, это вполне возможно. И если они, романтики, узнают, что люди любят друг друга, но не могут соединиться из-за непреодолимых преград, они говорят - значит, это не любовь. Потому что любящие преодолеют все преграды, чтобы быть вместе. Спорить не могу. Возможно, я не романтик, возможно, даже и любить не умею, и то, что испытываю к Наташе, вовсе не любовь, а что-то иное - все может быть.
А если это чувство самое высокое (от себя замечу - несомненно болезненное, то есть противоестественное), так если оно высокое и благородное, то от него никто не должен страдать, не так ли? Но в таком случае, почему должен страдать Павлик?
Еще бы: папаша, который всегда был главным авторитетом и опорой, предатель. Конечно, можно утешить себя лукаво, он потом все поймет. Это он потом все поймет. А сейчас будет страдать от предательства. И если кому-то суждено страдать, то почему ему? Уж он-то ни в чем не виноват.
А почему бы, интересно знать, не пострадать тому, кто полюбил?
Цинично рассуждаю? А почему, собственно? Здесь любовь к двум существам, и выбор падает на того, кто беззащитен. Где же цинизм?
Вот почему я трепетал от страха всякий раз, когда шел на свидание с Наташей, - только бы остаться незамеченным, только бы не раскрылась моя тайна.
То есть была скорее боязнь, что Надя узнает, хотя, конечно, имело место и чувство вины. Это несомненно. Потому что как ни считай и как ни оправдывай себя, но играть надо по одним правилам.
Но тут же лукавые уговоры ума: а что я делаю плохого? Кому от этого хуже? Мне? Наташе? Наде? Да, Наде, но лишь в случае раскрытия тайны - тогда ее гордость будет ущемлена невозможно.
Но не нужно путать причину и следствие. Нет, я ничего плохого не делаю. Более того, ничего недостойного. В этот период своей жизни - пусть короткий - я легок, воздушен, так и спасибо судьбе. Человек имеет право и на это состояние.
Да, уговоры уговорами, но воля моя не была уничтожена, так что в дни встреч с Наташей во мне сидел стальной стержень воли, направленный как раз на преодоление расстояния от моего дома до общежития строителей, и уже не было на свете силы, способной меня остановить.