Платформа кружилась у меня под ногами, она была точно мягкой, точно продавливалась. И я понял, что вот теперь уже точно убегу от Вильки, уйду. Брошусь куда попало, и пусть меня вертит, крутит, швыряет. Я уже ненавидел его зеленую, полинявшую спину, широкую и прямую, с острыми, выступающими лопатками, со светлой полосой от ремня, его новую, подчеркнуто твердую походку, в которой каждый шаг - это целое событие. Я уже не хотел смотреть на Вильку, но мой взгляд прилип к нему.
Вагон был набит демобилизованными. Что набит! Он был начинен, нафарширован крепкими потными телами, гогочущими, ревущими, задорными, беспощадно сильными, жестоко самоуверенными, непоседливыми, верткими, нетерпеливыми, и для остальных было место только в тамбуре, для остальных - это для разных там с корзинками, мешками, тюками, для остальных - это для кепок, картузов, клетчатых хусток, соломенных шляп, скатанных в тугой ком, ухватившихся друг за друга, вбитых в этот тамбур так, что уже никому не просочиться: все на Львов, на Львов, на Восток... Втиснувшись, Вилька все же просочился, продрался к противоположной двери. Я - за ним. Там он встал, прислонившись, как любил, к стене и плечом и головой; он и у доски, когда решал задачку, всегда стоял, откинув голову набок, глядя куда-то перед собой, и вот так же он стоял сейчас, спокойный и независимый, а я был прижат к его гимнастерке, уткнут носом в металлическую холодную пуговицу. Так мы и поехали, молча, не двигаясь, неспособные пошевелить даже ногами, слушая о ценах на доски, кирпич, о вернувшихся и убитых, о невестах и бандеровцах, поехали под аккомпанемент губной гармошки и сиплого, время от времени повторяющегося удивленно-ликующего крика: "Расея, братцы!" - и чувствуя себя в безопасности в живом клубке людей. Но муки у нас не было. Билетов тоже.
- Какие тут билеты?! - сказал кто-то.
- Вчерась баба из поезда вывалилась, - сказал другой. - А кошелка с цыплятами осталась. Вот те и билеты.
Вилька молчал. А я не поднимал головы, чтобы не видеть его лица, его пульсирующих скул. Иногда в открытые двери врывался ветер, и тогда пропадал запах дыма, колбасы, мужского пота. Сквозь ветки тополей, прыгая по ним, как палка по решетчатому забору, просвечивало солнце. Пыльный и дымный его луч упирался в чью-то лысую голову, блестевшую справа от меня.
- А вы, хлопцы, не здешние? - спросил кто-то.
Поезд качнуло. Вилькина грудь поднялась, и с каким-то злорадством я вдруг услышал, как заколотилось его сердце, часто и гулко, забилось подобно ласточке, залетевшей в комнату и затрепетавшей на стекле.
- Были здешние, а теперь: ту-ту, - с улыбкой ответил Вилька.
И еще сильней, почти отчаянно, точно из последних сил забилась ласточка. Вот теперь нас поймают. И все началось из-за того, что Вилька, едва мы сели, спросил: нет ли на следующей станции буфета. Вот из-за чего. И я знал совершенно точно, что он узнавал про буфет ради меня. Эти последние два года он и в школе относился ко мне как-то странно: точно издеваясь, точно снисходительно присматриваясь. Когда бывала контрольная, он всегда решал первый, так легко ему все давалось, но специально сдавал работу после меня. Вставал я, и сразу же вставал он, откидывая назад волосы, и, стуча отцовскими сапогами, у которых нос был уточкой, шел к столу. А потом, и коридоре, прислонясь к стене, спрашивал:
- Решил?
- Решил.
- Врешь, наверное, - и смотрел в таких случаях прямо в глаза и усмехаясь.
И каждый раз мы получали с ним по пятерке. И каждый раз эта история повторялась сначала. И я не мог понять, что все это значило.
- Откуда же вы, если здешние? - снова тот же голос.
Подняв голову, кося глазами, я начал медленно обводить лица: усталое, небритое, безразличное, жесткое, замкнувшееся, весело-беззаботное... но тут же понял, что это опасно: собственный взгляд выдаст меня.
- Скобские мы, - добродушно ответил Вилька и незаметно сжал мою руку. - Псковские.
Несколько человек засмеялись.
- Эй вы там, в тамбуре, подпевай! - крикнули из вагона.
- И таких молоденьких на войну брали, - глядя на Вильку, сокрушенно проговорила женщина в черном шелковом платке с красными цветами и стала рассказывать, что едут солдаты из Польши, не дожидаясь пассажирского садятся на товарный, а их по дороге бандеровцы с угля стаскивают, стреляют и режут.
- То правда, - подтвердил кто-то. - Людям до дому хочется. А тут жди пассажирского.
Вагон летел, громыхая песней, жуткой от силы мужских голосов. Про нас забыли. Но я уже не боялся ни контролеров, ни пограничников. Меня душило от Вилькиного снисходительно-пренебрежительного тона, злила потеря портсигара, мне хотелось зареветь от всей этой истории с Перемышлем. Я понял, что бежать уже нечего. Стиснутый со всех сторон, весь какой-то пустой, раздавленный, я думал над тем, как мне уйти от Вильки, как это сделать.
Из круглого Вилькиного подбородка торчало несколько волосинок. Он уже брился, а я еще нет. И меня это тоже злило. Я, может быть, в чем-то завидовал Вильке, в глубине души, может быть, даже не любил его, а может быть, чувствовал себя бесконечно виноватым и потому злился, распалял самого себя.
Долго не было остановки. От моего носа железная пуговица на Вилькиной гимнастерке стала теплой. Солнце поднялось выше, начало желтеть. Парень лет двадцати пяти, в форме милиционера, но без погон, дымил мне в лицо махоркой. Женщина в черном шелковом платке продолжала набивать тамбур ужасами: разными слухами о бандеровцах. Я решил, что уйду от Вильки во Львове. Он прислонится к стене, будет смотреть с усмешкой, мы разделим деньги и наконец разойдемся в разные стороны для того, чтобы он узнал, что я могу и без него, без его опеки погрызть, как он говорит, эту штуку, которая называется "жизнь". Но все же он в чем-то, наверное, прав, если у меня украли портсигар и я ничего не слышал. Нет, слышал, только не мог открыть глаза. Все равно уйду. Я сам хочу всегда быть прав. Наверное, так устроены люди.
Оборвалась цепочка тополей, солнце брызнуло вовсю. Под ногами заскрежетало, пассажиры задвигались, загудели. Выходить никто не хотел - боялись потерять место. Поезд остановился. А я уже все решил для себя.
- Ну, побежали, - сказал Вилька и начал мною буравить толпу. - А то твои кишки слиплись.
И меня опять обожгло: он сказал только про меня, как будто у него самого кишки гофрированные, как трубки противогаза. Молча и чувствуя, что у меня от обиды нет слов, чтобы обороняться, я стал выбираться из вагона.
Вилька побежал вперед, размахивая чемоданчиком, а я остановился, отойдя совсем недалеко от вагона, чтобы издали посмотреть еще раз, как он бежит, как торопится, но теперь неизвестно ради чего. Эта станция была больше, чем та. Вокзал двухэтажный, слева - что-то вроде рыночной площади. Подъезжая, гудел товарный. Возле двери висел треснувший колокол. Сновали туда-сюда люди с чемоданами и мешками. Вилька уже был далеко, и я уже не смотрел на него, но по-прежнему стоял на месте, точно вкопанный, точно пришпиленный током. Мне вдруг показался холодным и неприветливым этот вокзал, а тело заполнила пустая, оседающая где-то в животе тяжесть, как предчувствие, недоброе, жуткое.
- Ну чего ты? - крикнул Вилька.
И зачем-то я пошел за ним, а не нужно было этого делать. Нужно было дотерпеть до Львова. Оставалось каких-нибудь три-четыре часа. Но я пошел за ним, зная, что ему еще раз хочется насладиться своей щедростью.
Внутри вокзала еще пряталось холодное утро. Рядами стояли пустые, обтертые скамейки, кое-где заплеванные семечками. Свесив голову, прижимая красную фуражку к груди, и от этого похожий на снегиря, спал железнодорожник. На двери буфета висел замок. Было слишком рано. Следом за Вилькой я поплелся обратно, чувствуя еще большее раздражение, чем прежде. А дальше все произошло с невероятной быстротой. Все случилось как гром с ясного неба.
Была спина Вильки, всего в двух шагах был перрон, освещенный солнцем, дощатый, местами сгнивший, и совсем рядом наш поезд, зеленый и теплый, и мне надо было только поднять ногу, чтобы переступить порог вокзала, как вдруг все заслонила фигура в синем штатском костюме. Загорелое лицо, белый отложной воротничок, прямой взгляд, карман оттянут.
- Одну минуту!
- Что такое? - Я смотрел, как легко и спокойно Вилька идет к поезду, а до поезда ему несколько шагов, несколько секунд, а потом - все.
- Вы вчера ехали в ту сторону?
- Ехали. Ну и что? - И тут я почувствовал, что как раз это самое случилось, а поезд сейчас отойдет. Так мне и нужно. Со мной - конец. И это ничего, ничего. Все правильно. Пусть Вилька уедет, а меня посадят. Я был согласен на это. Вилька взялся за ручку нашего вагона и обернулся. Зачем? Зачем?
- Зачем вы ехали в ту сторону?
- Когда?
- Вчера вечером.
- Мы?
Мне хотелось крикнуть Вильке, чтобы он убегал. Мне хотелось, чтобы он растворился.
- Как это - мы?
- Вы, вы.
- У меня уходит поезд. - Я подумал, что все равно не выдам Вильку. Но почему он стоит, а не прячется в вагон?
- Нет, подождите.
- Но ведь уйдет же поезд! Что вам нужно?
Вилька стоял и смотрел на меня, внимательно, оценивающе. Махнул рукой, но робко. И в это время раздался гудок, белый флаг взвился над паровозом, затрепетал и полез выше, выше. Поезд вздрогнул, медленно поплыл. Только бы Вилька встал на подножку, ухватился за ручку и отвернулся, и не смотрел на меня. Только бы Вилька уехал. Больше мне ничего не нужно.
- Но ведь уходит... - Я попытался сделать шаг вперед, но вяло, обреченно. Такая у меня судьба, и я отсижу свои годы. Только бы Вилька... Ему нельзя...
Поезд катился, набирал скорость, блестел окнами, размахивал платками, а Вилька бежал ко мне со всех ног. Подбежал и, чувствуя что-то неладное, вертя глазами, остановился в трех шагах.
- Ну что ты разговариваешь с ним? Что ты с ним говоришь? - кричал он, подходя все ближе и прицеливаясь, чтобы схватить меня за рукав. - Что вам от него нужно? Побежали! Ну что вам нужно?
Еще проплывал рядом хвост поезда. Если кинуться, можно было успеть. Но у меня уже не было ног, я не понимал, что кричит Вилька.
- Ну что вам? Отпустите его... Отпустите...
Так мы остались, а поезд ушел. Было чистое августовское утро, солнечное и уже теплое.
- Пойдемте со мной к капитану, - сказал мужчина строго, но спокойно.
Он шел сзади, а мы деревянно выстукивали вдоль голых стен, по каким-то коридорам, красным от лозунгов, зная, что идти недолго, что все равно придем туда, откуда уже нельзя выйти, и даже сейчас чувствуя, как накапливается в глазах сухая пустота, отупляющая, бесчувственная, мутная, хоронящая краски, звуки, оттенки, музыку, весь человеческим мир с его гордостью и достоинством. Пропало все, были только наши шаги.
- Направо.
Мы так и сделали. Вот чем обернулась моя мечтательность, и вот как мне жилось с ней. И мне и почему-то Вильке.
- Прямо.
Мы пошли прямо, не переваривая это слово, а подчиняясь ему сразу же и беспрекословно.
- Направо.
И мы повернули. Вот что означала сила одного над другим. И потом, сколько я ни старался, я не мог вспомнить, какая краска лежала на стенах тех коридоров - был это цвет неба или цвет травы или цвет осеннего поля. На всем лежал один цвет - страха, однообразный и липкий, нудный и леденящий.
Капитан был похож на июльскую маковку: туловище тонкое, лицо круглое, а зеленая фуражка как будто мала и томно прилеплена к макушке. Рукой он поглаживал щеку.
- Зачем вы переходили границу?
На полу у моих ног лежит солнечный луч. И, не решаясь взобраться на ботинок, ползает синяя мясная муха. В открытое окно доносится запах станции. Паровозный дым, перегретое машинное масло, смола, перемешиваясь, образуют какой-то одуряющий запах, от которого рождаются тоска и сонливость и жалость к самому себе. Товарный полязгивает. В солнечном луче крутится пыль.
- Когда? - удивленно спрашиваю я. Мне хочется крикнуть, что это я виноват во всем, я завез сюда Вильку.
- А вы не знаете когда? Ночью. - У Маковки лицо еще зеленей, чем фуражка, может быть так падает свет. - Вчера ночью туда перешли, а сегодня вернулись. Зачем?
- Мы? Вы что?
- Не мыкать. Говорите правду, - и, перекладывая с места на место финский нож, сульфидин, железнодорожный универсальный ключ, всасывая воздух в больной зуб, Маковка бросает на Вильку злые, раздраженные взгляды. - Где вы были ночью?
Вилька скребет ногтем по столу, на одной ножке которого фиолетовый подтек, напоминающий подвешенную за хвост крысу. Вилька молчит, потому что его оскорбили в этой пустой комнате, обыскали, заставили снять гимнастерку, ощупали всего. Он такой. Теперь будет молчать, если ему не поверили. Мой пиджак тоже распорот, и на столе, россыпью, больше всего красных тридцаток, лежат наши пятьсот рублей.
- И финка, и ключ. Хороши! - И вдруг Маковка чихнул.
Вилька вздрогнул.
- Ночью? - Я наваливаюсь на стол. - Да мы ночевали на станции.
- Нет, вы ушли в сторону границы, а теперь едете во Львов, - наклонив голову набок, Маковка греет ладонью щеку.
Наконец, чуть повернувшись, почти выворачивая глаза, так, чтобы не заметил Маковка, я смотрю на Вильку. У него чуть перекошены губы, какое-то подобие усмешки, серые пятна на щеках и узкий, в одну точку взгляд.
- Не скребите, - опять сказал ему Маковка. - Финка зачем? Ключ? Порошки откуда? Что это за порошки?
Вилька опускает руку, вздохнув так, что плечи его поднимаются, переводит взгляд на окно. В этой своей розовой майке, дырявой от старости н многих стирок - а гимнастерка его валялась на барьере, свешиваясь одним рукавом вниз - загорелый и вмиг похудевший, Вилька никак не похож на шпиона, хотя Маковка больше кричит на него, потому что он ростом выше и кажется взрослее.
- У меня там на станции украли серебряный портсигар, - кричу я. - Мы спали там, у меня украли ночью.
Маковка отодвигает фуражку на затылок, взгляд у него пристальный, твердый.
- Он в пиджаке был. Вот в этом, в правом кармане. А деньги не украли. Плоский, серебряный. Внутри наскребано: "Без ноги, но живой". Мы муку хотели купить. Для того деньги и были зашиты в подкладку, чтобы не украли.
- Так где же вы были ночью?
- Мы на станции ночевали. На станции.
- Спокойно.
- Я правду...
- Нет. Мы видели, что вы пошли к оврагу. Постояли, потом перешли полотно. - Маковка опять всосал воздух. - А потом пошли по тропинке к кустарнику. Так?
- Правильно. Правильно. А потом мы ночевали на станции.
- Врете. С кем связаны? Только честно.
Вилька, вздохнув еще раз, опускает плечи. Он по-прежнему молчит, точно это его не касается, точно он согласен, что приехал сюда специально, чтобы перейти границу. И от его молчания, бесконечного и какого-то обвиняющего, мне еще хуже.
- У меня там на станции портсигар ночью украли, - снова кричу я. - Плоский, серебряный. Написано: "Без ноги, но живой". Мне солдат подарил.
- Зачем вы ходили на ту сторону?
- Мы и не ходили. Мы муку хотели купить. Чем дальше, тем дешевле.
- Какую муку?
- Самую простую. Обыкновенную. Белую. Из которой пекут. Мы хотели привезти в Ленинград. Матери.
- А почему поехали в этом направлении?
- Мы муку хотели купить... Чем дальше, тем дешевле...
Маковка спрятал нож, развернул сульфидин, еще раз понюхал и тоже спрятал в стол. На вид ему было лет двадцать восемь, и был он в самом деле так зелен, точно никогда не ел, не спал, а впитывал в себя какой-то сок прямо из земли. Он сказал, что если мы не связаны ни с какой дрянью, которая еще шныряет по лесам и которую надо выжигать огнем, то это наше счастье, и тогда мы просто получим свои семь лет, потому что нельзя шляться по зоне и валяться в овраге возле самой границы, которую ему доверено охранять.
- Вам понятно? Вот тогда вы научитесь уважать порядок, дряни такие.
- Мы муку хотели купить, - повторил я.
Маковка встал, поправил гимнастерку, протянул Вильке две тридцатки. Немного подумав, протянул еще одну.
- Ну, и эту отраву, - он показал на папиросы. - Пошли.
- Все равно мы убежим, - беспомощно глядя на решетку, на голые стены, сказал я. - Нам через пять дней в школу.
Маковка ключом закрыл дверь камеры. Мы остались один. Здесь не было ни кровати, ни лавки, ни стола, а на большом окне не было стекла, только решетка.
- Ясно? - мрачно выдавил Вилька и аккуратно повесил свою гимнастерку на гвоздь. - Ну и все.
- Сколько нам будет потом - уже по двадцать два? - Я хотел заглянуть Вильке в глаза.
- Угу, - сказал он.
Передо мной была его спина. На майке несколько дырок, одна - большая, как двугривенный, остальные - продолговатые, с растрепанными краями. Тюрьма.
Из окна была видна жизнь, просторная и залитая солнцем. Слева - часть перрона, прямо - что-то вроде рынка, небольшой навес и под ним женщины с кульками и бутылками молока, справа - бегущее по насыпи железнодорожное полотно и край дубового леса. И все это под голубым бескрайним небом, все это с ветром, с голосами, тропинками, по которым можно было уйти далеко, как хотелось, идти очень долго, потом остановиться, полежать на траве, запрокинув голову, вдохнуть запах земли и снова идти куда хочешь.
Вилька просунул сквозь решетку руку. В пальцах краснела тридцатка. Он помахал ею.
За этот час от товарного мало что осталось. Его растащили. Только четыре вагона еще прижимались к паровозу, теперь безмолвному, как будто неживому, пустому и точно брошенному.
- Вудки, пан? - подойдя к окну, улыбаясь только губами, но виновато, робко и стараясь не смотреть внутрь камеры, спросила молоденькая полька. Я подумал, что она похожа на Вилькину мать. Такая же тихая, усталая.
Вилька пожал плечами и тоже улыбнулся, но так криво, что полька опустила глаза.
- Ну и водки, - мрачно сказал Вилька. - Все равно: пусть водки, - и отдал еще одну тридцатку, щедро, как пустую бумажку, никому не нужную.
Полька ушла, и, может быть, навсегда. Вилька сел прямо на пол, прислонился к стене и синими круглыми глазами уставился в потолок.