Под местным наркозом - Гюнтер Грасс 10 стр.


Я пытался свести все к шутке, когда она через несколько дней после уик-энда в Ганновере не в силах успокоиться цитировала эти экзальтированные фразы. А потом, расширив глаза, сказала: "В моих письмах встречаются абзацы, которые я не хотела бы прочесть никому, даже вам".

("Одним словом, доктор, Ирмгард Зайферт в ту пору предприняла вмешательство") Разумеется, она помнила, что руководила отрядом в союзе немецких девушек. Во всех деталях помнила, как жила тогда в Гарце, часто рассказывала, что заботилась об эвакуированных детях из больших городов - Брауншвейга и Ганновера, что на нее легла тяжелая ответственность, ведь с продовольствием становилось все хуже и истребители-бомбардировщики ежедневно бомбили близлежащую деревню; они рыли убежища-траншеи, где дети спасались от осколочных бомб; она возмущалась ортсгруппенляйтером, который в начале апреля хотел забрать тринадцати-четырнадцатилетних мальчишек и отправить их в фольксштурм.

Мы часто говорили, вернее, болтали об эпизодах ее юности, так же как и о моих приключениях в банде, болтали, гуляя вдвоем по берегу Грюневальдского озера или у меня дома за рюмкой мозельского. Она помнила, что заявила во всеуслышание, мол, ортсгруппенляйтер использует в преступных целях доверие детей, она протестовала против его действий. "Я пламенно протестовала"; слово в слово повторила она речь в защиту своих тогдашних питомцев: "Под конец этот хмырь вообще испарился. Эдакий отвратительный нацистский бонза. Вы, конечно, знакомы с подобным типом людей, дорогой коллега…"

Ирмгард Зайферт даже использовала с педагогической целью эту свою тогдашнюю ситуацию, в которую попала не по своей воле, рассказывала ученикам - своим, да и моим (на уроках музыки) - о "мужестве как о преодоленной трусости".

В тот день она без конца ворошила бумаги в сундуке, но так и не нашла того, что искала, - прежние бунтарские тезисы, или, как она называла их, "антифашистские"; она будто бы не только высказывала эти тезисы вслух, но и заносила на бумагу. Ничего такого обнаружить не удалось. Только письма. И в последнем письме она рассказала о своем триумфе: обучившись стрелять из гранатомета, она, на сей раз по своей воле, стала усердно обучать других. В письме говорилось: "Неколебима наша готовность. Парни, которых я вместе с ортсгруппенляйтером научила стрелять из противотанкового гранатомета, - все как один - будут до последней капли крови защищать наш лагерь. Мы выстоим или погибнем. Третьего не дано".

"Но вы ведь вовсе не защищали свой лагерь?"

"Конечно, нет. При всем желании не успели".

Стараясь отвлечь ее, я заговорил о своей ребячьей шайке.

"Представьте себе, милая коллега, меня в роли предводителя банды. В ту пору, когда вокруг царила одна сплошная организованная "народная общность", нам не оставалось ничего другого, как стать асоциальным элементом, мы и впрямь чуть не докатились до уголовщины".

Но ничто не могло остановить коллегу Зайферт в ее жажде саморазоблачиться.

"Существуют и другие письма, они еще хуже…"

И она вспомнила об одном крестьянине, который отказался предоставить свое поле, граничившее с детским лагерем, под противотанковый ров.

"На этого крестьянина я донесла окружному руководству в Клаусталь-Целлерфельде, написала донос".

"И это имело последствия? Я хочу сказать, его…"

"Нет, не имело".

"Ну вот видите!" - вырвалось у меня.

(Разговор происходил в моей квартире. Я подлил мозельского. Поставил пластинку.) Но и Телеман не помешал Зайферт довести до конца свое самобичевание.

"Я вспоминаю, как была разочарована, более того, возмущена из-за того, что донос не возымел действия".

"Но это же чисто умозрительно".

"Я уволюсь из гимназии".

"Этого вы не сделаете".

"Мне нельзя доверить преподавание…"

Я начал произносить всякие утешительные слова:

"Именно ваша вина, милая коллега, дает вам право указать молодому поколению правильный путь. Многие из нас всю жизнь не знают, кто они есть на самом деле, и даже не подозревают этого!.. При случае я расскажу вам о себе. И об одном "вмешательстве", последствия которого я только сейчас осознаю. Внезапно брошенное слово, например такое, как трепел, или пемза, или туф. Или вид детей, играющих с велосипедной цепью. И вот уже ты теряешь покой и стоишь голенький и беззащитный…"

Тут она заплакала. И поскольку мне казалось, что я знаю, как хорошо Ирмгард Зайферт владеет собой, я с облегчением подумал: слезы - это тот же арантил.

- Ах, доктор, какое звучное название! (Я приму еще два драже.) Арантил могла бы быть сестрой этрусской принцессы Танаквил. Юную невесту Арантил возненавидела старшая сестра Танаквил, и все еще усугублялось тем, что жених Арантил внезапно влюбился в Танаквил и буквально стал ее рабом - и вот бедняжку сбросили со стен города Перуджи, так она погибла. А потом ее именем назвалась певица. Вы помните певицу Арантил, равную Тибальди, равную Каллас. Она проникала во все сердца и во все дискотеки. Впрочем, скорее она поражала не голосом, а лицом (она была не просто миловидной, а по-настоящему красивой). Что привлекало в ней: разрез глаз или странный рассеянный взгляд? Кто из нас вспомнит ее фигуру? Талант ее неотделим от лица. Увеличенные портреты Арантил на высоких, как колокольня, стендах были намечены пунктиром, но мы издалека глядели на них во все глаза, пытаясь воссоздать ее черты. В одной провинциальной дыре, кажется в Фюрте, я встретил ее портрет на афишном столбе - он намок от дождя и потерял всякий вид; ведь со времени концерта прошло уже три недели. (Кто-то выцарапал ей на плакате глаза.) Что только не выделывали с ее фотографиями! Их прятали в молитвенники. Их вставляли в рамки и водружали на письменные столы могущественные директора концернов. Рекруты бундесвера прикрепляли их кнопками к своим тумбочкам. Ее лицо было везде: то размером в почтовую открытку, то величиной с киноэкран. Оно постоянно смотрело на нас, нет, смотрело сквозь нас. Смотрело, не замечая чужой боли, абсолютно равнодушное, но исцеляя и смягчая страдания. (Это болеутоляющее действие и побудило, наверно, впоследствии одну фармацевтическую фирму выпустить специальное лекарство - из группы анальгетиков, помогающее при зубной и челюстной болях, лекарство, которое вы, доктор, ежедневно прописываете. "Я даю вам рецепт на две упаковки арантила…") И при всем том внешность ее была ужасающая, а конец трагический.

Кстати, о молодом человеке, которого бульварная пресса назвала ее убийцей, долгое время вообще ничего не было слышно. Кажется, он ходил тогда в ее женихах. Моментальный снимок этого человека - фотографа по профессии - перепечатали все вечерние газеты и иллюстрированные журналы, особенно носился с ним "Квик", да, "Квик" сделал из этого сенсацию. И именно пресса - а она-то и была повинна в ее смерти - назвала его убийцей. Но разве, скажите на милость, он совершил нечто предосудительное? Простой фотограф, он, как и все мы, грешные, боролся за кусок хлеба.

Преодолев множество препятствий, он проник в ее апартаменты в отеле. Там он со своей аппаратурой спрятался под кровать и, скрючившись, дожидался ее возвращения. Но это еще не все: он ждал, пока она не переоденется на ночь и не заснет, - всецело полагаясь на свой слух. Только потом я покинул свое тайное убежище. (Обычно она спала как убитая.) Я нацелил на нее "аррифлекс" и сделал один, всего один-единственный снимок со вспышкой. Моя милая стала звонить горничной и кричать, но я уже спустился на лифте, намереваясь засесть у себя в темной комнате и проявлять. Судя по тому, что я знал - а я знал ее хорошо, даже чересчур хорошо, - она уже была приговорена! Ведь снимок при вспышке принес мне не только сумму, выражающуюся в многозначной цифре (сейчас я могу благодаря ей поставить мостовидные протезы), эта вспышка стоила ей жизни. С тех пор у нее началась бессонница. (Я навсегда лишил ее сна этой вспышкой.) Как жениху, мне разрешили полистать ее историю болезни: за семь месяцев, две недели и четыре дня, прошедших с того времени, когда я запечатлел лицо моей спящей невесты Арантил в отеле "Хилтон" в Западном Берлине, она угасла, истаяла в Цюрихе - сорок один килограмм живого веса.

При том ее лик во сне был прекрасен, хотя и по-другому прекрасен, нежели наяву. Теперь он принадлежал всем, был общедоступен, открыт, и это детски-упрямое выражение лица, не напряженное, а мягкое, тоже вышло на снимке; таким было лицо моей невесты Зиглинды Крингс, когда я заставал ее спящей в "Сером парке" - повсюду были разбросаны эти идиотские военные труды, - наяву же ее лицо казалось по-козьи застывшим. Но я ни разу не фотографировал ее спящей, не осталось у меня и карточек бодрствующей, всегда целеустремленной Линды. К чему фотографии? Все миновало. Жизнь идет своим чередом. Моя коллега Зайферт по-прежнему преподает. С трудом удалось отговорить Ирмгард от задуманной ею публичной исповеди. "Незачем обременять своими откровениями мальчишек и девчонок. Каждый должен сам набираться опыта…" Под конец она сдалась: "В данное время у меня вообще не хватит решимости предстать перед классом такой незащищенной…"

Мой отдых кончился, лишь только я попытался выпить кружку пива за стойкой в баре Раймана. Помощница зубного врача, которая предупреждала меня, чтобы я не ел чересчур горячего и не пил чересчур холодного, оказалась права: инородные тела из металла - четыре колпачка на моих обточенных для коронок огрызках зубов - были теплопроводны; я расплатился, не допив полкружки.

Дантист, который стал моим другом, объяснил, почему зубы у меня болят.

- Разве вы не знали? В каждом зубе находятся нерв и сосуды - артериальный и венозный. - Его голос был точь-в-точь такой, какой положено иметь владельцу кабинета - пять метров на семь при высоте в три тридцать.

- И вот что еще вы должны запомнить: под эмалью, не обладающей чувствительностью, дентин пронизан множеством канальцев с нервными волокнами, которые при работе бормашины или при обточке затрагиваются по касательной.

(После довольно томительного уик-энда образ зубного врача совершенно поблек, и, когда утром в понедельник я попытался объяснить 12 "А", что нет ничего более безликого, нежели приветливый дантист, который спрашивает о твоем самочувствии, стоит тебе переступить порог его кабинета, класс ответил мне дружным смехом: ребята отнеслись к моему заявлению иронически.)

Едва успев поздороваться и не отходя от навесного столика с инструментами, он без всякого перехода начал:

- Ваши обнаженные шейки зубов болят, потому что туда доходят зияющие канальцы.

Его метод наглядно разъяснять решительно все (даже происхождение боли) следует применить и мне на уроках.

- Глядите-ка, нерв опоясывает зубную коронку, а потом входит в пульпу.

Однако, когда я мельком упомянул о предгорьях Эйфеля и о деревушке Круфт среди пемзовых карьеров, он перестал говорить о зубных нервах; таким образом, Крингсу наконец-то удалось вернуться домой.

- Одним словом, доктор, он оккупировал виллу за "Серым парком" и собрал всю семью - тетю Матильду, Зиглинду и меня - у себя в кабинете, который до сих пор был заперт на ключ и неизменно фигурировал под названием "спартанская обитель отца": походная кровать, полки с книгами, рулоны топографических карт. На столешнице, поставленной на козлы, лежала штабная карта излучины Вислы - войска перед прорывом у Барановичей. Напротив окон была во всю стену распластана карта, а на ней флажками отмечена линия фронта в районе "Курляндского котла", когда командование принял Крингс.

Мой зубной врач сразу понял, что к чему.

- Да, октябрь сорок четвертого. Юго-восточнее Преекульна. Там стояла моя часть…

- Ни пылинки. Тетя Матильда перед возвращением брата натерла полы и проветрила помещение. За спиной Кригса Курляндия, на козлах, отделяющих его от нас, - центральный участок фронта; он дает нам понять, что ему не до родственных чувств, где уж тут. Его сестра, впрочем, выразила удовлетворение видом генерала, он отнюдь не кажется дряхлым, наоборот, держится молодцом. "Я рада, Фердинанд, что эти долгие тяжкие годы тебя не изменили", но Крингс ее оборвал: "Меня не было. Теперь я опять здесь". Линда ничего не сказала, сидела молча. Я осмелился спросить, не угнетает ли человека, особенно военнопленного, безлюдье русских просторов. Сначала я подумал, что вообще не получу ответа. Крингс, раздвинув циркуль, мерил излучину Вислы, затем, показывая на Барановичи, изрек: "…Этого ни в коем случае не должно было случиться!" И потом поднял глаза: "Сенека сказал: все блага жизни принадлежат другим, лишь время - наша собственность. Я приказал себе мысленно оживить и впрямь однообразные равнинные просторы юго-восточнее Москвы - наступательными действиями". С тем же успехом он мог сказать: "Безлюдие нам нипочем", ведь сказал же он "Арктика нам нипочем".

Зубной врач, стоя рядом с навесным столиком для инструментов, перебирал четыре наполненных шприца.

Его реплика: "Как вы знаете, при Клавдии Сенеку сослали на Корсику, только мать Нерона Агриппина вернула его из изгнания, продолжавшегося восемь лет", напомнила мне, что учение стоиков, можно сказать, созрело в тюрьмах и приобрело последователей благодаря им же. (Кстати, моего дантиста тоже освободили из плена только в середине сорок девятого.) Я ждал в роскошном риттеровском зубоврачебном кресле короткого неприятного укольчика и боялся, что местная анестезия увлечет дантиста на стезю Крингса, он займется вариациями на тему: "Боль нам нипочем…", но врач не стал упорствовать и похвалил меня в присутствии помощницы:

- Вы относитесь к тем немногим пациентам, которые упорно интересуются причиной и направлением болей! Зубной нерв соединен с нервусом мандибулярисом в подбородочной области, собственно, с третьим ответвлением лицевого нерва, который в конце концов ведет к коре головного мозга, откуда боль иногда отдает даже в затылок…

Пустой телеэкран слегка поблескивал. Кого мне вообразить на нем: брачного афериста? Или коллегу Зайферт, выуживающую из материнского фибрового сундука старые письма? А может, страдающую бессонницей певицу Арантил?.. Или же поездку вчетвером на том же "боргварде" в Нормандию?..

- Видите ли, доктор, если до прибытия генерала наши отпускные планы были неопределенны: я мечтал об Ирландии, Линда говорила: "Я вообще никуда не поеду", то как только Крингс занял свою "спартанскую обитель" и разостлал поверх карты центрального участка фронта новую карту, где были обозначены места высадки союзников, он сразу же дал нам точные указания: "Обождем, пока я получу паспорт, и немедленно в дорогу, хочу взглянуть на плацдарм между Арроманшем и Кабуром, он оказался не по зубам этому Шпейделю, который уже опять пошел в гору". Как только Крингс получил новенький паспорт, мы отправились в путь. Французы не чинили нам препятствий, ведь во время кампании во Франции Крингс особой роли не играл.

- Во всяком случае, мы переехали границу без приключений, Линда крутила баранку. И спустя полтора дня достигли цели. При том темпе, который задал Крингс, у меня не оставалось времени удовлетворить свой интерес к памятникам старины. И все же, так как я сидел рядом с Линдой, я время от времени рассказывал своим спутникам кое о каких соборах и о множестве французских замков, а позже - об особенностях норманнской архитектуры, мои истории не вызывали возражений со стороны Крингса (равно как и тети Матильды). Но Линда вдруг возмутилась. Она знала о моей неодолимой потребности толкать речи и все объяснять: "Прекрати наконец свои дурацкие лекции по эстетическому воспитанию".

(Отчасти она была права. Собственно, только на побережье я должен был воспрянуть духом и показать крупным планом вещественные доказательства достижений немецкой цементной промышленности, показать их в полном блеске. Это заинтересовало бы и мой 12 "А". "Поверьте, Шербаум, как они стояли, так и стоят: огромные бункеры, покосившиеся от артобстрелов, которые вели с кораблей, многие пробиты насквозь. Бетонные сооружения стали частью пейзажа. Каждый кинооператор мог бы только мечтать о такой натуре - невозмутимые серые плоскости, говорящие сами за себя. Резкие тени. Насыщенный цвет впадин. Ничуть не выцветшие бетонные плиты. То, что мы называем сегодня артбетон. Возможно, вы не согласитесь с моими впечатлениями, сочтя их за эстетское кривлянье, и все же я склонен говорить о стоической невозмутимости бункерных контуров. Разве бетонный бункер нельзя назвать исконным прибежищем стоика?")

Я всерьез предложил Крингсу, внимательно выслушавшему мое сообщение о развитии немецкой цементной промышленности на основе вулканических туфов в годы последней войны, назвать наш новый сорт цемента, предназначенный для высотных железобетонных зданий, туфтой имени римского философа Сенеки. Однако он не согласился. (Возможно, уловил в моих словах насмешку.) Ибо, когда я - мы стояли в ту секунду на правом берегу в устье Орна - начал восхвалять строительство огромных бункеров, объясняя, что подобная архитектура и есть единственная художественная ценность, созданная XX веком, когда я пропел гимн во славу неподкупно-сурового бетона и лишенных украшательств оборонительных сооружений, он одернул меня, крикнув: "Ближе к делу!"

Позже зубной врач заметил:

- Вы вспоминаете о Крингсе с иронией, изо всех сил стараясь скрыть восхищение.

Пока мы с Крингсом осматривали крутой берег у Арроманша, дантист говорил по телефону с коллегой насчет цикла лекций о кариесе, который он начал читать в народном университете в Темпельхофе. "Посещаемость, увы, оставляет желать лучшего, к сожалению, оставляет желать лучшего…"

Я распрощался с нормандским пейзажем и с бункерами и опять встретился с Хильдой и Ингой у бука, клонящегося под тяжестью цементной пыли. Девушки, щебеча, рассказывали о каникулах в Италии.

"Ну а как наш милашка Харди?"

"Что происходило на суровом Севере?"

Я описал пребывание в Кабуре и поездки оттуда к бетонным свидетелям былых военных действий.

"До чего увлекательно".

"Неужели там еще остались самые настоящие бункера, куда можно зайти, если хочешь?"

Я ответил, что посетителям отнюдь не возбраняется осматривать изнутри бункера, основательно загаженные любовными парочками, более того, при желании можно влезть на накат и держать оттуда речь.

"Тогда изобрази папашу Крингса на накате бункера…"

Я взял садовый стул - допустим, это бункер, - взобрался на сие шаткое сооружение и довольно верно передразнил Крингса: "Я сбросил бы их всех в море! Зачем говорить о превосходстве в воздухе? Разве в Курляндии у нас было превосходство в воздухе? Я ввел бы в бой и штабы, и финчасть, словом, все тыловые службы! Ах, уж этот Шпейдель с его интеллигентиками из генштаба! Что угодно, лишь бы быть подальше от фронта. Разжаловать в солдаты и отправить на передовую. Тогда враг не продвинулся бы ни на метр, не продвинулся бы ни в Арктике, ни в низовьях Днестра, ни после третьего сражения за Курляндию, ни на Одере…"

Назад Дальше