Осенью пятьдесят пятого года моя невеста и я отправились в Познань на осеннюю ярмарку - это была наша последняя совместная поездка, - в Познани я должен был убедить нескольких инженеров, специалистов по цементу, что вращающиеся пылеуловители чрезвычайно рентабельны. И вот оттуда мы с Линдой ненадолго заглянули в бывшую Рамкау, округ Картузы, юго-западнее Гданьска, чтобы нанести визит моей тетушке Хедвиг, которая в свою очередь после неимоверно пространных рассуждений о сельском хозяйстве у кашубов и после того, как мы сели за стол в узком семейном кругу, подтвердила отличные качества картофельной начинки для польских гусей; ее разъяснения напомнили мне разъяснения Брюзама десятилетней давности; однако тетушка не очень-то разбиралась в мускатных орехах, для вкуса она добавляла в картошку тмин.
Моя невеста опасалась этой утомительной, чреватой неудобствами поездки, для которой надо было преодолеть всякие бюрократические формальности, но я вырвал у нее согласие, сказав: "Как-никак я приноравливаюсь к твоей отнюдь не простой семье, поэтому и тебе не мешает пойти мне навстречу"; после чего она поворчала, но согласилась, и мы посетили этих простых и по-деревенски радушных людей. (Поскольку речь шла о моих последних еще оставшихся в живых родственниках, я отправился в путь, испытывая чувство умиления; мы посетили также Нойфарвассер, портовый пригород бывшего Данцига. "Вы же помните, доктор, что давным-давно я утопил там во все еще мутной жиже около гавани напротив островка мой молочный зуб".)
"Ну, паренек, здорово же ты подрос" - этими словами меня приветствовала тетушка, которая, собственно, была сестрой моей бабушки с материнской стороны, урожденной Курбьюн, она вышла замуж за ныне покойного Риппку, крестьянина-бедняка, а ее сестре, моей бабушке, повезло - она нашла себе мужа в городе по фамилии Бенке, десятника на лесопилке, и моя мама стала горожанкой и выскочила замуж за Штаруша; три поколения Штарушей жили в городе, но так же, как и Курбьюны, были кашубами; в начале XIX столетия Штаруши селились неподалеку от Диршау.
"Скажи-ка, чем ты занимаешься? - спросила сестра моей бабушки и поискала глазами мою невесту. - Стало быль, влез в цементное дело. Почему же ты не привез с собой цемента? Он нам нужен позарез. Видишь?"
(После нашего возвращения мне удалось преодолеть дурацкие препоны не только с польской, но и с западногерманской стороны и послать в Картузы десять мешков цемента. Идея Линды.)
Хотя моя невеста обещала тетушке Хедвиг прислать цемент для ремонта разрушенного снарядами сарая, тетушка продолжала сокрушаться: "Ничего-то у нас нет; всего-навсего немного ржицы, корова, теленочек, квашеные яблоки, если не побрезгуешь, ну и, конечно, уточки-курочки и несколько гусей, но мы их не откармливаем…"
Однако гусей не подали. Зато из стеклянных "закатанных" банок вынули и поставили на стол жилистую курятину; сестра моей бабушки считала, что заготовленные впрок куры куда более аристократическая еда, нежели парные куры, которых только что прирезали и кудахтанье которых мы, значит, слышали бы за сарайчиком с инвентарем, прежде чем им свернули бы шеи. Может быть, моя тетушка угостила нас консервированным куриным мясом из уважения к моей невесте, ведь позже в огороде, между грядками с кормовой капустой, она сказала: "Ну и даму ты подцепил, сразу видать - из благородных".
Разумеется, мы нащелкали множество фотографий. Дети дяди Йозефа, двоюродного брата моей мамы, по просьбе Линды то и дело выстраивались перед разрушенным снарядами сараем. А под вечер мы поехали на автобусе в Картузы, к брату тетушки, дяде Клеменсу, который был братом моей покойной бабушки с материнской стороны, и к его Ленхен, урожденной Сторош, - с ними я, значит, состоял в двойном родстве. Вот это была встреча! "Ну, паренек, какая жалость, что твоя бедная мама померла так ужасно. Любила тебя без памяти, надо же, собирала твои молочные зубки. Все пропало. И у меня ничего не осталось, только аккордеон и пианино, на нем играет Альфонс, сын нашего Яна, младшенький. Потом послушаем его…"
Перед домашним концертом нам опять подали курятину из стеклянной банки, а к ней картофельный самогон, который совершенно испортили мятным ликером - ради моей невесты из благородных. (А ведь кашубы - народ со старой культурой, более древний, чем поляки. Кашубский диалект восходит к старославянскому языку, но он мало-помалу исчезает. Тетушка Хедвиг, дядя Клеменс и его Ленхен еще говорили на нем, но уже Альфонс, флегматичный парень лет под тридцать, не знал ни старого кашубского, ни той разновидности кашубского диалекта, на каком изъяснялись когда-то в Западной Пруссии, и лишь изредка вставлял польское слово. И все же специалистам по древнеславянским языкам стоило бы создать до сих пор отсутствующую грамматику кашубского; Коперник - или, как его звали, Кубник, а то и Копник - был, строго говоря, не поляк и не немец, а кашуб.)
За семейным ужином мы вели себя чересчур тихо - всех стеснял литературный язык Линды, да и я весьма нерешительно переходил временами на диалект данцигского предместья, поэтому мой дядя Клеменс, от которого через родню с материнской стороны я унаследовал оптимизм и педагогическую жилку, сказал: "Знаешь, вспоминать о грустном - толку нет. Давайте споем, да так, чтобы чашки в шкафу звенели".
И мы запели всей семьей: тетя Хедвиг, ее дочка Зельма, двоюродная сестра моей матери, ее чахоточный и потому неработоспособный муж по имени Сигизмунд, дядюшка Клеменс и его Ленхен, а также их взрослый внук, мой троюродный брат Альфонс, у него на заду вскочил фурункул, из-за этого он не соглашался сесть за пианино, но ему не удалось отвертеться: "Давай, парнишка. Перестань ломаться. Вдарь по клавишам". Нас с Линдой усадили по-семейному в серединку - будто мы уже муж и жена, а не жених с невестой, - и все мы запели хором в сопровождении дядиного аккордеона и пианино Альфонса, опустившего на круглую табуретку лишь половинку своего зада, - мы пели часа два, главным образом песню "Лес шумит, лес шумит, сердце бедное стучит". При этом мы пили картофельный самогон, который забивал мятный ликер.
(В каждом глотке этого национального напитка кашубов с переменным успехом брал верх то вкус химического экстракта, на котором настаивали ликер, то шибавший в нос сивушный дух, словно ты заглянул в картофелехранилище. Иногда тебе казалось, будто ты смакуешь переслащенный ликер, но тут его вкус заглушал плохо очищенный самогон, а когда твое нёбо привыкало к деревенской сивухе, мятный экстракт напоминал о достижениях современной химии. Впрочем, все эти вкусовые противоречия объединяла и примиряла песня "Лес шумит, лес шумит".)
Доливая стаканы, тетя вдруг спросила: "Как ты думаешь, парнишка, фюрер еще жив?"
(Такой прямой заход в историю считается у нас неприличным, ведь мы стараемся оценивать исторический материал с холодной объективностью, и мои ученики, когда я не так давно по легкомыслию процитировал тетушку Хедвиг, очень низко оценили ее политическую сознательность; если их послушать, то мне следовало ответить тете цитатой из Гегеля.)
"Конечно же нет, тетя", - сказал я, потупив глаза. И моя невеста, которую держали под руки Ленхен, жена дяди Клеменса, и чахоточный железнодорожник Сигизмунд - распевая "Лес шумит, лес шумит", мы качались в такт музыке, - моя невеста Линда одобрительно кивнула: мы с Линдой были одного мнения.
"Вот видишь, - тетушка ударила кулаком по столу, - он бы говорил и говорил… а теперь его нет. Правда?"
(Перед этим логическим умозаключением не устоял и сам Шербаум: "Ну и дает ваша тетушка!")
И мы - моя родня и Линда - спели еще раз с начала до конца "Лес шумит, лес шумит, сердце бедное стучит…".
Напоследок пришел домашний врач - его позвала двоюродная сестра моей мамы Зельма, - он должен был разборчивым почерком написать список лекарств, необходимых моей родне. Сердечные гомеопатические капли для тетушки. Что-нибудь для легких железнодорожника Сигизмунда. Лекарство от дрожания конечностей для дяди Клеменса. (Хотя конечности у него вовсе не дрожали, пока он играл на аккордеоне.) И для всех, кроме железнодорожника, какое-нибудь средство от ожирения.
Врач, приставив руку ко рту, тихо сказал: "Они просят лекарств только потому, что лекарства западногерманские. Пользы никакой. Пусть поменьше жрут и почаще поют "Лес шумит". Вам бы следовало приехать сюда в ноябре, когда начинают резать гусей…"
Моя тетушка подхватила последние слова врача: "Да, паренек, приезжай-ка еще раз поскорей со своей невестой из благородных. На святого Мартина у нас такая обжираловка - лопнуть можно. Наши кашубские гуси. Сегодня ты видел их на лужку. Ты еще помнишь, как их начиняют?"
И тут я перечислил все то, чему меня когда-то учил Брюзам - бывший шеф-повар в отеле, а ныне повар, ведущий программу на телевидении, - учил в лагере для военнопленных в Бад-Айблинге: "Существуют следующие начинки: яблочная, замечательная начинка из каштанов и еще так называемая мясная начинка. Но каждая начинка требует эстрагона; гусь без эстрагона и не гусь вовсе".
Тетушка Хедвиг обрадовалась: "Эстрагон - это правильно. Но мы фаршируем гусей картошкой, сырой картошкой, чтобы она пропиталась жиром. Язык проглотишь. Приезжай с невестой к рождеству…"
Но Линда не хотела больше приезжать. От курятины из стеклянных банок у нее пошли прыщи, началась отрыжка, изжога и рези в животе. (Я уж подумал было, не хочет ли она отдать концы. Мысль эта не кажется мне странной.) Только в Западном Берлине ей стало лучше. Но все равно скоро мы расстались. Уже весной пятьдесят шестого она дала мне отступное: "Хочешь в рассрочку или все деньги сразу?"
Я решил взять всю сумму целиком. В денежном отношении у нас не было претензий друг к другу.
И сегодня я честно признаю: искусство фаршировать гусей преподал мне Брюзам, повар высокого класса. В девятиквартирном доходном доме я стал мужчиной: все знал заранее и предчувствовал печаль, которая наступит потом. Но последний глянец навел дядя Клеменс, он же научил меня житейской мудрости: "Надо веселиться и жить в свое удовольствие". Однако только на деньги моей невесты я смог стать педагогом.
(Притом я долго колебался - брать ли от нее деньги, доводить ли до разрыва.) Между мной и Линдой состоялся откровенный разговор на Майенском поле на краю заброшенного базальтового карьера. Дело в том, что Линда сразу после нашего возвращения из Польши опять занялась так называемым производственным шпионажем, и Шлоттау появился снова. Я сказал: "Если ты не перестанешь путаться с ним, я тебя убью". Линда даже не засмеялась, она встревожилась: "Такими вещами не шутят, Харди. Хотя ты меня и не убьешь, но в твоей башке слова "я тебя убью" могут застрять и вызвать последствия, которые не останутся без последствий…"
"Как мы растекаемся мыслями. Как нас загоняют в угол. Как мы заплываем жиром".
На телеэкране шла большая чистка. Бульдозеры, которые раньше мирно паслись на воле, рванули вперед и стали крушить готовые изделия, косметику, давить мягкую мебель, туристское снаряжение, громоздить друг на друга лишние машины, фотоаппаратуру для любителей, встроенные кухни, вышибать из-под сложенных штабелями коробок со стиральным порошком "Перзиль" основания, переворачивать игрушечные бары и большую морозилку - из морозилки повалили овощи, мясо, фрукты и быстро оттаивавшие потребители: моя невеста, которую уже считали умершей, старик Крингс в мундире, недовольная тетка Линды, Шлоттау, прикрывавший стыд рукой, а вслед за ним мои ученики, коллеги, родственники, они переползали еще с четырьмя-пятью или девятью женщинами через груды основных и сопутствующих товаров (среди них расхаживали польские гуси), и все это катилось и все это катили куда-то прочь. …На холостом ходу бушевала стиральная машина, ученики хлопали ладонями в такт.
И всю честную компанию, и все это изобилие товаров бульдозеры толкали из-за кулис на передний план, к самому экрану, пока экран от напора не разлетелся вдребезги и содержимое не вывалилось наружу, прямо в комнату; и вот уже кабинет зубного врача забит до отказа. Я пытаюсь убежать, протискиваюсь сквозь нагромождения хлама, сквозь сгрудившихся людей, которые пристают ко мне с разговорами: "В чем дело, Шербаум?" …Я бегу, но куда бежать? Некуда, кроме как на телеэкран, воссозданный силой моей веры: там меня ждут зубной врач и его помощница и просят сесть в кресло; сегодня мне должны вставить два мостовидных протеза - акция с точки зрения акустики вполне терпимая, ее будет прерывать лишь бульканье при полоскании; однако диалог между врачом и пациентом, задним числом слегка подредактированный, начинается уже сейчас - изо рта врача идут на сей раз пузыри сложных конфигураций, те, что называются платоническими фигурами, врач призывает к умеренности и к вере в постоянный прогресс, пациент же (штудиенрат, которого подстегивают скандирующие ученики), наоборот, требует радикальных изменений и революционных действий.
Например, Штаруш хочет своротить бульдозером весь этот утиль со всеми его причиндалами, запчастями, излишествами и льготными платежами - "В кредит! В кредит!", - своротить эту хромированную сталь и ассигнования на рекламу, удалить их из поля зрения потребителей, чтобы (как написала мелом на доске его ученица Веро Леванд) можно было изменить базис и создать предпосылки для гармоничного существования.
Однако зубной врач тоже не лыком шит: он считает, что все злоупотребления властью пошли от Гегеля, которого опровергает, ссылаясь на происходящий в зубоврачебном деле прогресс, достигнутый мирными средствами.
- У нас слишком много противоречащих друг другу теорий спасения человечества, и мы слишком мало думаем о практической пользе… - сказал он и опять предложил заменить весь государственный аппарат глобальной профилактикой.
И тут штудиенрат обнаружил, что у них общая платформа:
- В сущности, мы с вами придерживаемся одного мнения, тем более что мы считаем себя гуманистами, сторонниками humanitas…
Но зубной врач потребовал, чтобы пациент отказался от своих призывов к насилию:
- Самое большее, на что я согласен, - это на окончательное уничтожение всех зубных паст типа "Хлородонт", которые якобы являются действенным средством против кариеса.
Штудиенрат помедлил, сглотнул слюну, но не захотел брать свои слова назад. (12 "А", хихикая, воззрился на меня.) Штаруш бессистемно процитировал Маркса и Энгельса и даже старика Сенеку, который проклинал изобилие, тут он был одного мнения с Маркузе… (Я не остановился и перед тем, чтобы дать слово позднему Ницше: "В конечном счете переоценка ценностей…")
Однако зубной врач настаивал на полном отречении от насилия и угрожал, в случае если пациент заупрямится, лечить нижнюю челюсть без анестезии.
(Отказ от поголовной терапии. Демонстрация орудия пыток. Зубоврачевание без обезболивания, как в средние века.)
- Если вы будете защищать насилие, друг мой, я удалю вам металлические колпачки без местной анестезии и, кроме того, оба мостовидных протеза тоже…
Тут штудиенрат, по существу либерал, а вовсе не какой-нибудь заядлый радикал, капитулировал. (Мой 12 "А" так зашикал, что я чуть не провалился сквозь землю.) И попросил дантиста не принимать всерьез историю с бульдозерами, а отнестись к вышеозначенным полезным (я сказал бы даже "жизнеутверждающим") землеройным машинам как к гиперболе.
- Сами понимаете, я не иконоборец и не сторонник анархизма, который хочет все разрушить…
- Стало быть, вы отказываетесь от своих слов.
- Отказываюсь.
(Немедленно после моей капитуляции зубоврачебный кабинет сам собой избавился от утиля, то есть от товаров широкого потребления и всех посторонних лиц, коих изрыгнула морозилка.) С недовольным ворчанием отступил 12 "А". Моя невеста насмешливо попрощалась со мной: "И такому типу доверяют преподавание!" (Даже польские гуси с начинкой, сдобренной эстрагоном, покинули кабинет дантиста.) Теперь он стал такой, каким был всегда, почти квадратная комната, пять метров на семь при высоте три метра тридцать. Все зубоврачебные принадлежности стояли и лежали на своих местах; пациент, сидя в сооружении фирмы "Риттер", мог оторвать взгляд от телеэкрана, на котором, не успел он опустеть, сразу же опять замелькала реклама ходовых товаров: рекламировали мягкую мебель, стиральную машину, туристское снаряжение, а также - между рекламой стройбанков и стиральных порошков - морозилки, в которых под овощами, телячьими почками, свежезамороженными готовыми блюдами покоилась бывшая невеста штудиенрата, а из ее рта выходили пузыри с надписью: "Эх, ты, супертрус…"
Зубной врач собирался сделать первую инъекцию внизу слева, а телевизор упорно показывал рекламу морозилок и вызывающе часто - их содержимое, посему пациент, не вылезая из кресла фирмы "Риттер", вновь попытался заняться великой чисткой.
- Бульдозер, - сказал он, - много тысяч бульдозеров должны убрать весь этот утиль, убрать с глаз долой.
Но призыв к насилию на этот раз не подействовал. Правда, морозилку вытолкнула с экрана какая-то телегеническая, то есть призрачная рука. Однако бульдозеры так и не двинулись ни слева, ни справа, не появились, резвясь, на заднем плане, не пошли вперед и не начали великого преобразования нашей действительности. Телеэкран ничего подобного не предлагал. (Да и мой 12 "А" отказался войти.) Молочно-белое поле экрана слабо мерцало. Пустая пустота.
- Вы что-нибудь видите? - задал вопрос зубной врач, взвешивая на руке шприц.
- Я ничего не вижу, - ответил пациент.
- Тогда давайте притворимся, будто во второй раз вы воздержались и не призвали к применению силы. Правда, вы основательно испортили текущую телепередачу. Западноберлинские "Вечерние новости" мы в наказание смотреть не будем. Я вообще переключу экран на зеркальное отражение. Лучше, чем ничего.
Воцарилась полная гармония: пациент в окружении помощницы и зубного врача, сидя в кресле фирмы "Риттер", увидел, как помощница сунула ему в рот три пальца левой руки, вызвав спазм жевательных мышц, - увидел, как перед экраном, так и на самом телеэкране: средний палец отодвинул язык назад, безымянный придерживал верхнюю челюсть, а указательный прижимал марлевые тампоны к нёбу. Зубной врач и тут и там всаживал в нижнюю челюсть штудиенрата иголку шприца - первый укол.
Звуковое сопровождение было просто великолепно: одновременно и в зубоврачебном кабинете, и на телеэкране шел разговор нормальной громкости.
- Мы начнем с проводниковой анестезии и блокируем нерв у входа в канал.
(Я видел, как трудно ему всадить иголку.)
- Конечно, ваши десны, как вы сами понимаете, из-за предыдущих инъекций в довольно плачевном состоянии.