10
Речь произнес Алик.
- Я, между прочим, молодой режиссер, а не мальчик, - сказал он. - Я еще не снимал в таких условиях ни одной картины. Это просто черт знает что. В конце концов, мы для вас стараемся, мы к вам ехали для вашей пользы, чтобы вас же показать и прославить. Не себя. Режиссер, сценарист, оператор и администратор. Лихтваген. Так называется этот большой автобус. Целая киногруппа. Областное телевидение. Возможно, всесоюзный экран. Так надо это ценить? Ценить! - вскрикнул он, будто с разбегу стукнулся лбом о свой собственный восклицательный знак.
Никто не оправдывался.
- Начинаем съемку, - тихо, но твердо сказал Алик. - Илья Захарыч! Мы снимаем вашу речь без Сашки, отдельно… Все равно ее монтировать… Объясняю: монтаж - это не обман, а профессиональный метод. Снимаем это, снимаем то, склеиваем…
Он быстренько посвятил в секреты монтажа всех, кто не плавал с ним на "Нырке", не слушал его там и еще не был приобщен к тайнам кинематографа. Оказалось, так снимаются все артисты… Говорит девушка в пустоту. Ну, что говорит? Например:
- Я тебя люблю.
А потом подклеивают того, кого она любит. Крупным планом. А снимали и его отдельно. Вот. Все просто.
Илья Захарыч откашлялся и неуверенно начал поглядывать на то место, где должен был стоять Сашка.
- Товарищи!.. Вот вам и молодой бригадир…
Пылали прожекторы. Трещал аппарат.
- Ты, Саша, действительно отличился, - бросил в воздух Илья Захарыч.
- Ха-ха-ха! - несдержанно и некстати грохнула и залилась непривычная к профессиональному методу монтажа толпа.
- Продолжайте! - крикнул Алик. - Этот смех отчикаем. Не волнуйтесь. Все в наших руках.
- Нет, простите, - остановился Горбов. - Я, между прочим, не артист, а председатель колхоза. И я хочу знать, куда делся бригадир Таранец.
По всему чувствовалось, что Сашке сейчас не поздоровится, попадись он под руку "преду".
Сашку искали за полночь. Прожекторы развернули на Аю, и свет шарил по всем улицам и по крышам. Старики смотрели в бинокль. Вся команда "Ястреба" вразброс и вместе металась по поселку. Напрасно. Включили сельское радио, и Кузя Второй трижды объявил о розыске бригадира Александра Таранца. Напрасно. Будто Сашки никогда и не было в нашем поселке. Будто его придумали.
А он, между прочим, был. Он лежал на клочьях старых сетей под крышей рыбного цеха, и весь шум, и вся эта суматоха окружали его и прорывались к нему, как дождь сквозь листья дерева, сокращая и сокращая сухое пятнышко внизу. Он лежал и курил.
"Только б миновало", - думал Сашка.
И в это время в слуховом окне чердака вылепилась из тьмы фигура. Уже не столько по привычке, сколько по необходимости Сашка задавил и размял в голых пальцах светлячок сигареты, затаился, не дыша.
- Сашка! - позвал его знакомый голос.
Хотите - верьте, хотите - нет, но это была Тоня.
Сашка не отзывался.
- Сашка, - повторила она. - Я же видела, как ты курил. Ты здесь. Вот дурак! Ну, чего ты прячешься? Сашка!
Он молчал.
- Я никуда не уйду, - сказала Тоня и села на чердачную балку у слухового окна. За ним вспыхивала иллюминация будничной ночи.
Сашка ткнулся лицом в мягкую гору рванья, на котором лежал, чтобы не выдать себя дыханием. Сети были такие старые, что от них даже и не пахло морем. Сети пахли тряпьем.
- Привез такую рыбу и сбежал как очумелый. У всех мозги набекрень. Ты можешь хоть мне сказать, в чем дело?
Сашка слышал, что она пришла не из одного любопытства. Сашке нравилось, что она волнуется. Сашка думал: вот так ляпнуть ей сразу про Саенко, про вымпел, который он подобрал, про то, как он один пошел к Синим камушкам и взял рыбу? Ах. Синие камушки, тихая вода… Ах, кино, кино! Ах, Тоня, Тоня!
- Пока тебя не найдут, не снимут, Горбов сейнер разгружать запретил.
"Снимут, - думал о себе Сашка. - Снимут с сейнера. Прощай, "Ястреб".
- Рыба твоя протухнет, - засмеялась Тоня.
- Кино спишет, - пробормотал Сашка.
- Сашка! - встрепенулась Тоня.
Луч киношного прожектора в косом полете обмахнул крышу рыбного цеха, и глаз Сашки сверкнул в глубине чердака, над горой сети. И Тоня увидела этот сверк, и сказала совсем неожиданное слово:
- Цыган!
- Чего тебе надо? - недобро спросил Сашка.
- Ничего.
- Тебя послали?
- Дурак ты!
Он и сам догадывался, что дурак. Но, скажите, почему так устроена эта жизнь? Человек ждет первого свидания как великого счастья. Не день ждет, а год. Это ведь не пустяк. А оно - вот какое это свидание, пожалуйста. И ужасно жалко Сашке себя и Тони, он не хочет этой потери, он ее не допустит, гори огнем все на свете и раньше всего совесть, которая, гляньте-ка, заговорила в нем. У кого она есть? Все живут по-цыгански.
- Тоня! Иди сюда.
- Тут ноги сломаешь. - Было слышно, как под ее ногой щелкнула сухая веточка, наверно, закинутая сюда ветром, откатилась пустая бутылка, звякнув о другую бутылку, похоже, собутыльники-недоростки скоротали тут вечерок, а может быть, это нехозяйственно выбросили вместе с обрывком сети стеклянный пузырь поплавка, точь-в-точь такой, как воздушный шарик. - Ой, мамочки! Чего ты сюда забрался?
Тоня оступилась, упала на сети, где-то рядом, и Сашка хотел протянуть к ней руку, но… Вот всегда, с другой, так руки смелые, а тут, как у паралитика.
- Я палец занозила, - сказала Тоня.
- Где? - спросил Сашка и нашел ее руку.
В темноте взял в рот первый попавшийся палец и пососал, вытягивая занозу.
- На ноге, - засмеялась Тоня.
- Что ж ты, босая?
- А как бы я по дереву залезла в сапогах?
"Залезла", - подумал он, и дыхание его остановилось. Он подвинулся к Тоне, прижал одной рукой ее плечо, другой нашел голову, взял под самый корень косы и стал целовать, сначала куда придется, в холодный нос, в плотные щеки, в глаза с колкими ресницами, а потом в большие, размягченные, приоткрытые, будто она задыхалась, губы. И оттого, что это были ее, Тонины, губы, столько раз усмехавшиеся над ним, ее губы, о которых он мечтал дни и ночи напролет, у него все пошло кругом, словно наше Аю встало вверх ногами, как баркас в хорошую штормягу, когда под донышко подкатывается самый высокий вал. Можно понять.
Что у них там еще было, кто знает. И не надо третьему лезть на чердак, когда там двое спрятались. Ну, лежали, ну, целовались… Не наше дело.
Нет, подождите, я ведь что только сказать хочу? Я хочу сказать, что у Сашки есть характер. Сколько наших ребят при первом столкновении с Тоней, получив легчайший щелчок, отворачивались от нее, утешались: "Хороша Маша, да не наша. А раз не наша, значит, мы ничего и не проиграли". Но все беспроигрышные принципы очень опасны. Вдруг замечаешь, что ничего не проигрывал, а проиграл все. Вот Гена Кайранский процветает, а на душе уже скребут кошки. И Кузя Второй, у которого полная гарантия, что он не утонет у своего телефонного щитка на почте, тоже не испытывает счастья, потому что знает: придет мгновенье, когда он схватится за голову, и это мгновенье остановится, а того, когда он уступил матери и сошел на берег, не вернуть нипочем, чтобы поправить свою ошибку. Ошибки - это ошибки. Их не надо прятать и копить. В них надо признаваться, чтобы исправлять тут же. И Кузе Второму, например, стоит сказать, что он уступил не только матери, но и себе, потому что его испугали те дни и часы в море, когда тихую, с замолчавшим мотором, "Гагару" швыряло и мотало на волнах… Уступил, Кузя! Быть тебе, Кузя, всю жизнь вторым. И неважно, что не третьим, не двадцатым. Это уже все равно. Первый - это первый, а второй - это второй.
- Сашка! Ну, Сашка! - вздохнула Тоня.
Давайте закроем глаза, пофантазируем, как это было, и увидим что-нибудь, не подглядывая.
- Сашка!
- Уж теперь я не отпущу тебя.
Тоня и не вырывалась, как без сил.
Сашка дождался. Ну, а дальше? Хватит ли его характера, чтобы одолеть в себе труса и сказать? Хотя бы ей. Нет он все забыл. Какие это мелочи - кино, Ван Ваныч, Саенко, дядя Миша, рыба, когда Тоня в его руках. Вы понимаете? Я понимаю.
А прожекторы мели улицы, скользили по крышам и будили воробьев на деревьях. И деревья встряхивались, принимая электрическую панику за рассвет, и чирикали. У нас, в Аю, все деревья в воробьях, как в бубенчиках.
Сашка думал: вот она, Тоня.
Еще пять минут назад не понимал, только чувствовал ее плечи и губы, а теперь стал понимать, как проснувшийся понимает, что было сон, а что явь. Так вот это не сон. И тогда Сашка вспомнил все остальное - про Саенко, про вымпел и про чертову рыбу. Конечно, если бы всю жизнь можно было вот так пролежать с Тоней на сетях под черепицей, в чердачном покое, то не о чем было бы ему тревожиться. Но жизнь живется иначе, среди людей. И надо было раньше помнить о людях. Утром с ними. Днем с ними. Вечером с ними. Всю жизнь с людьми.
Эх, люди!
Сашка начал с проклятий. Он проклинал киношников, которые свалились на нашу голову, проклинал Горбова, которому захотелось покрасоваться на союзном экране, и даже Саенко проклинал. Не мог он сбросить вымпел в другом месте! Не мог не помешать Сашкиному счастью.
- А помнишь, когда ты маленькая была, у тебя были две косички, тоненькие… А теперь одна…
Сашка думал, а руки его опускались, они огладили, обмяли шею Тони, забрались под ее спину и остановились, замерли на пуговичках… Сегодня вечером Тоня вышла встречать сейнеры не в ватнике, как всегда, а в свитере и юбке с тремя крохотными пуговицами. Сашка расстегнул первую…. Тогда уж Тоня останется с ним, что бы ни случилось. Он взялся за вторую, но сердце оборвалось и полетело куда-то под горло, закрыв доступ хоть капле воздуха.
Тоня оттолкнула его и присела, а Сашка, как дурак, спросил:
- Ты моя соловушка?
- Нет.
- Весело, - сказал он.
Она молчала, закинув руку на его голову, и он слышал, как в самое ухо гулко бьется жилка на ее руке.
- Чуб у тебя хороший, - сказала Тоня, заворошив его волосы. - Ветер тебе волосы раскудрявил.
На улице взорвались голоса. Рыбаки с "Ястреба" хором звали:
- Са-ашка-а!
- Волнуются, - тихонечко сказала Тоня.
- Русские люди всегда волнуются. Любят это дело.
Она опять помолчала, усмехнулась чуть слышно:
- Чего сбежал-то?
А его вдруг охватила злоба. Из-за нее он сбежал, не захотел позориться. Только увидел ее среди девчат на причале, как понял - не сможет. Из-за нее одной. И молчал сейчас тоже из-за нее.
- Уходи.
- Хочешь, чтобы я ушла? - неверяще спросила она.
- Уходи, - повторил Сашка. - Не глухая.
Ему стыдно было самого себя. И того, что не сорвал с нее барахла. Не смог. И того, что теперь уж ни за что не скажет ей, почему он здесь.
- Я сейчас заору, где ты.
- Ударю, - сказал Сашка, и в голосе его была незряшная угроза.
- Ударь попробуй, - тихо засмеялась Тоня. - Ты теперь передовик! Тебе нельзя меня бить, - добавила она шутливым шепотом.
- Я тебя не ударю, правда, - сознался Сашка. - Ну иди!.. Катись!
- Да что случилось? - требовательно спросила Тоня. - От кого сбежал?
- Уходи, и все!
Она поправила косу, запрокинув руки и выставив вперед локти, у самой Сашкиной рожи. Встала, шаря рукой по балке.
- Ну и лежи тут!
Он и лежал. Лежал и думал, как хорошо, что не проболтался. Ведь это пустяк - то, что стряслось с ним. И он не виноват. Спровоцировали. И пройдет, забудется, перемелется - мука будет. Главное, держать язык за зубами. Не быть дураком. Больше-то ведь никогда он не заплутает. Найдет рыбу, сначала других позовет - нате, жрите.
Он лежал, пока ночь снова не стала ночью, не умолкли воробьи и люди. Последней он услышал фразу причального сторожа, проковылявшего мимо цеха среди других:
- Тоньки тоже нет… Спрятался где-то с Тонькой на радостях. И вся лотерея.
Шагов было много, но сторожу никто не ответил. Тогда Сашка выбрался из окна, уцепился за ветку дерева, поймал ногами другую. Подумал, что Тоня могла сорваться в темноте, и, испугавшись за нее поздним страхом, запоздалый холодок которого щекочет сильней обычного, спрыгнул.
- Сашка!
Тоня стояла под деревом.
- Попадет тебе от матери, - сказал он.
- Если мне не хочешь, скажи Горбову. Иди сейчас и скажи. Мотор запороли? Гоняли, гоняли и запороли? А?
- Не запороли, - обалдело сказал Сашка. - Чего ты пристала?
- Я же вижу, что ты сам не свой.
Она пошла прочь.
- Тоня! - тихо окликнул он.
Была бы она его женой. Вот сейчас догонит и скажет, чтобы выходила за него замуж. Он догнал и загородил ей дорогу.
- Тонь. Слушай, что скажу…
- Очень мне надо… - И она оттолкнула его рукой, злясь, что столько ждала.
- Провожу.
- Сама дойду.
У нее тоже характер был. И Сашка только смотрел ей в спину, пока было видно, а потом вынул кепку из-за пояса и натянул на глаза.
11
Горбову он постучал в окно, хотя дверь у того, как известно, не закрывалась.
- Кто там? - раздался громовой голос "преда" - видать, еще не уснул.
- Я. Сашка.
- Ну, мать твою перемать!..
"Пред" высказывался довольно долго, надо же и "преду" когда-то облегчить душу.
- Значит, так, Илья Захарыч, - сразу сказал Сашка. - С вашими словами я согласен. Целиком и полностью. Теперь слушайте меня… У Саенко отказала рация, и он сбросил мне вымпел с запиской, навел на крупный косяк… Просил всем показать, а я взял рыбу один. Не сказал никому.
Вот как просто-то!
Илья Захарыч потер подбородок, мирно покряхтел, как будто в горле у него першило.
- Прекрасно, прекрасно, - сказал он, словно ничего не понял, и спросил погодя: - Это правда? - хотя уж видел, что правда. По всему было видно.
- Правда. Вот записка… Где же она? Эх, черт! Была записка! - Сашка стал рыться в карманах, но вынул только сигаретную пачку и швырнул на стол. - Тут была… С подписью. "Привет… Саенко".
- В море небось выбросил? - презрительно спросил Горбов.
- Может… Или на чердаке потерял. В рыбном цехе.
- Вон где ты скрывался, артист!
Сашка беспомощно потупил глаза. Первая смелость, которая подпирала его, как та проглоченная шпага, вдруг растворилась, и он обмяк, осторожно вытряхнул из пачки сигарету и трясущейся рукой затолкал пачку в карман.
- Можно закурить? - прохрипел он и закурил, не дождавшись ответа.
Горбову хотелось одним махом размозжить Сашкину голову, но он медлил.
- Может, косячок мелкий был? - спросил он с некоторой надеждой.
- Нет, - сморщив лоб, как у старика, сказал Сашка. - Косяк подошел, сильный. Свежий. Всем хватило бы под завязку.
- Ох, сволочь ты, - теперь не потирая щек, а комкая их, будто и его, как Саенко, схватил приступ зубной боли, охнул Илья Захарыч. - И откуда вы такие сволочи беретесь?
- Я ж сниматься не стал, - несмело защитился Сашка.
- Да какое уж тут кино! - простонал Илья Захарыч. - А-ха-ха! Все могли загрузиться! Все! И какая рыба! Царица!
Он еще не понимал, что беда случилась не с рыбой, а с Сашкой.
- Сельдь отборная, - согласился тот.
- Мы стоим, план стоит, рыбный цех стоит, - горевал Илья Захарыч. - А ты!..
И тут он поднял глаза и остановил их на Сашке, и, хотя они давно выгорели на солнце и выветрились из них все оттенки и лампочка горела слабая, специально ввинченная для ночных свиданий председателя, все же можно было узреть, как они потемнели, крохотные горбовские глаза, но он опять подождал, пока сошла с них эта темнота, как туча. Это длилось долго. В правлении обычно в такие моменты Горбов стукал кулачиной по столу. В прежние годы лежало на столе стекло - стучал по стеклу. Резался. Стали убирать, беречь горбовские кулаки. Теперь стучит реже и тише, но стекла все же не кладут. Израсходован лимит наперед.
Туча сошла, и открылась в глазах "преда" одна боль.
- Ты помнишь Рачка? - спросил Горбов.
- Помню, - не сразу выдохнул Сашка.
Жил у нас, да что жил, и сейчас живет один гражданин по фамилии… Ладно, фамилия у него была для нас известней, чем у деда Тимки, только и вспоминать не хочется. Давно уж прозвали его Рачком, так и кличут. Перекрестили.
Этот самый Рачок плавал бригадиром на "Гагаре". И знамя ему вручали в открытом море, и премии получал, и бесплатные путевки в дома отдыха, не говоря уже о том, что ездил с Горбовым и без Горбова в район и в область на все рыбацкие и другие совещания и конференции, и речи говорил, и оттуда тоже привозил коробки и пакеты - полные подмышки. Другой бы и не удержал столько, но у него клешни были большие, загребистые. Да что были, и сейчас есть.
Плавал он беззаветно и самоотверженно - день и ночь.
И вот пошел слух однажды, что Рачка поджимают и дед Тимка, и дядя Миша, и еще кое-кто. Подсчитали сводки - раз в цехе, раз в бухгалтерии, оказалось, точно, догоняют. Путина кончалась. Наступили решающие дни.
Перед последним выходом в море рыбаки сушили сети на берегу. Сейчас нейлон, не гниет, не рвется, а до последнего года сети были, просто сказать, веревочные, смоли да суши. И вот развесят рыбаки их по берегу на кольях, как хозяйки белье, на всю ночь, под ветерок, и идут спать до утра.
И вот приходят утром дед Тимка и дядя Миша снимать сети, а они все порезанные… Вдоль и поперек порезанные каким-то гадом, собакой. И все ушли на рассвете в море, а дед Тимка и дядя Миша остались со своими молчаливыми рыбаками чинить сети, и Рачок перед тем, как отчалить, долго ходил удрученным шагом вокруг попорченных сетей и сочувствовал, хлопая себя клешнями по бокам, и все рыл, как от расстройства, песок и гальку носками сапог.
Никогда бы не узнали, кто покромсал сети и почему Рачок так старательно ковырял пляж ногами, если бы один рыбак не нашел в песке нож с именной ручкой. Нож этот все знали, он тоже был премией от самого "Рыбакколхозсоюза" и принадлежал Рачку.
Значит, обронил его хозяин ночью, а спичку зажечь, чтоб поискать, не посмел.
Приезжал следователь. Рачок долго грозил. Всем грозил. И следователю тоже. Но тот попался не пентюх. Раньше установил, что нож у Рачка в тот день видали в руках. Он им хлеб резал на сейнере, жена ему с собой свой хлеб давала, в домашней печи печенный. В щелях ножевой рукоятки и крошки хлеба нашли и ниточки от сетей. Положил все это следователь перед Рачком, а он кричит, что нож у него украли. Ну, тогда пришлось еще сказать, что след совпадает. Рачок смеется, что он утром по пляжу топтался, там его следов да следов. А следователь кивает головой, мол, верно, но утром в сапогах, а ночью в старых калошах. Вот след, а вот калоши, их нашли за огородной ботвой в усадьбе Рачка. Пожалел Рачок старые калоши, далеко не выбросил.
И как замолчал Рачок, так и до сих пор молчит, из тюрьмы вернулся доживать в Аю, в свой дом, доброго совета про море, про рыбу никому никогда не даст, не то что дед Тимка, да Рачка и не видно на людях, как неживого, и люди простить ему содеянного не могут и до сих пор при случае зовут просто ударником и даже ударником комтруда. В насмешку, конечно…
- Еще один ударник! - проворчал, почти прорычал на Сашку Горбов.
- Не хочу я быть ударником! - зло отбрыкнулся Сашка. - Не хочу, и все, оттого и сниматься не стал.
- Кем же ты хочешь быть? - ядовито спросил Илья Захарыч.