Мария Васильевна Угрюмова - Николаю Васильевичу Тесьминову (записка, положенная на стол в комнате Тесьминова в 8 ч. утра 7 июня)
Хочу, чтобы знал. Но только молчи, не говори со мной об этом. Вчера, возвращаясь с купанья по верхней дорожке мимо мужского пляжа, под кручей я увидала тебя. Ты стоял на высоком камне, подняв руки кверху,- впервые весь был передо мной. Мне стыдно было останавливаться - я прошла быстро, но запомнила все - вытянутое, напряженное, тонкое, юношеское тело, сухой коричневый торс, втянутый живот, широкие плечи, залитые солнцем, черное сердце волос на высокой груди, нежные мальчишеские руки. И тогда я поняла тебя.
Прости меня за все. Ты не можешь быть другим, не должен. Кто еще смеет в сорок лет быть юношей? Ты язычник, ты фавн , случайно живущий среди людей,- у тебя душа ребенка, тебе доступно то, что мы давно утратили, и непонятно то, что мы считаем безусловной истиной. Не смейся. Подумай над этим, и ты согласишься со мной. Вот почему ты такой жадный к жизни, к любви, к новому.
Я пришла сейчас к тебе и принесла цветов. Ты спал - голый, простыня съехала. Я зажмурилась, бросила тебе на грудь цветы и поцеловала твои ноги - ты пошевелился - я убежала. Теперь я принесла эту записку - ты все еще спишь.
XXVIII
Михаил Андреевич Угрюмов - жене Марии Васильевне
7 июня
ТЕЛЕГРАММА
Оплаченный ответ
10 слов Ай-Тодор
Угрюмовой
Из Москвы
Знаю причины молчания здоровы ли мальчики - требую случае неблагополучия привоза бедняжек Родная немедленно Москву надо их беречь телеграфируй
Михаил
XXIX
Петр Иванович Ольгин - сестре Надежде Ивановне Ольгиной в "Кириле"
Киев, 8 июня
Дина, моя дорогая,- ученый человек, а девчонка, за то и люблю. Ты на меня напрасно взъелась,- правда, отвечаю только на третье письмо, но вовсе не потому, что тебя забыл. Здесь в одиночестве моем такого человечка, как ты, мне очень не хватает.
Свободен я бываю только поздними вечерами - тогда иду на Днепр и думаю обо всех вас. Вы у меня все хорошие, но ты дороже всех. Мама добрая, немного испуганная женщина, младшие сестры - честные ребята, только малость суховаты - будущие "спецы", а ты - сама знаешь какая,- ты горишь в работе, поэтому мне близка. И смеешься ты вовсе не с "захлебом", а как детишки, икая от всего сердца - зубы блестят во всю пасть, нос кверху, глаза задористые. Иначе тебя и не представляю.
Киев в майскую пору чудо как хорош. Ночами я любуюсь им - не хуже вашего Крыма, а много милее. По-над Днепром целые соловьиные хоры, сирень, огни на Подоле, песни с лодок. Здесь я встретился с Анной - с тех дней город этот мне навсегда родной. Как я обрадовался, когда узнал о назначении своем именно сюда. До сих пор я не могу понять, не могу разъяснить себе, почему Анна отказалась ехать.
Вот и написалось само собою - то, чем живу все это время. Даже тебе не хотелось говорить этого, пока не решу все сам. Но ты отгадчица - начала первая и хорошо сделала. Да, я и Анне не показал виду, как мне безмерно тяжело было уезжать одному. Ты знаешь, она всегда ровна, спокойна, в ее лице не прочтешь даже досады. Если она говорит, что любит меня, значит, это так, лишних слов она не признает, объяснений не терпит - я тоже, как ты знаешь, стыдлив на чувство или самолюбив - еще с детства. Я пришел сообщить ей радостную весть - назначен в Киев,- хотел сказать "наш Киев" - не посмел. Она посмотрела на меня своими ясными, широко открытыми, прекрасными глазами и ответила: "Поезжай".
- Ты разве не поедешь со мною?
Я опять хотел сказать - туда, где мы полюбили друг друга, к тебе на родину. (Девятнадцатый год, бешеная работа, Первое мая - сотни детишек вокруг нас, а вечером, усталые, охрипшие, пыльные, у Солодовниковского театра после концерта-митинга, остановились, протянули друг другу руки и сразу оба поняли - свои, родные, любим.) Наверно, и она вспомнила это - знаю, что вспомнила, но ответила все так же спокойно:
- У меня здесь работа, я ее не брошу.
- Можно попросить о переводе.
- Нет.
Другой на моем месте стал бы объясняться, доказывать, приводить доводы - я смолчал и хорошо сделал. Ее решение всегда твердо. А вот приехал сюда - и не нахожу покоя. Анна пишет мне часто, письма ее ласковы, обстоятельны, бодры. Я знаю, что она меня любит, и все-таки не могу объяснить ее упрямства. С ней считаются и всегда пошли бы ей навстречу, если бы она просила об откомандировании. Здесь дела не меньше, чем в Москве,- всюду она сумела бы развернуть себя в полную меру. Привычка? Излишняя щепетильность? Нежелание во имя личного жертвовать делом? Психология часового на посту? Боязнь сдаться, ослабеть, потерять власть над своими чувствами?
Конечно, только что-нибудь честное, что-нибудь по-настоящему человеческое руководит ею. Но она никогда не скажет, не станет оправдываться - она верит мне и требует к себе безусловной веры. Мне стыдно - но, сознаюсь тебе, меня это мучает, я хотел бы большей искренности. Мне было бы, пожалуй, легче, если бы узнал о какой-нибудь ее слабости, но от нее самой, если бы она мне в чем-нибудь призналась. С какой радостью я бы стерпел от нее все, лишь бы на минуту заглянуть в ее душу, лишь бы у меня с нею был - наш комод.
У меня большой соблазн бросить все и вернуться в Москву. Пожалуй, если поднажать, меня отпустили бы. Но я этого не сделаю. Во всяком случае, не сейчас, не потому, что долг для меня прежде всего (я не могу сказать этого с прежней уверенностью), а потому, что не посмел бы признаться в этом Анне. Сказал только тебе, и никому больше.
За тебя радуюсь: и что смеешься, и что в горелки играешь, и что, не щадя живота, в теннис сражаешься (только лучше не до бесчувствия), и что не ведешь разговоров "об умном", и даже что "надурила", как ты пишешь, с Тесьминовым. Легкость духа, детскость - самый большой покой. Не мудрено, что Тесьминов выглядит моложе своих лет, если основная черта его характера - детскость, переменчивость настроения, забывчивость. Всегда быть таким - не рекомендуется, но изредка - весьма полезно. Иной раз мучительно пытаешься забыть - и не можешь. А что такое время, годы, как не ряд событий, дум, отмеченных, запечатленных памятью. Чем их больше - тем больше седых волос.
Ты заметила, что самые моложавые люди - актеры: они помнят только свои сценические успехи. Эта мысль не совсем серьезна для такого черствого службиста, как я, но с тобою можно же быть "дуралеем несусветным". Пускай же не удивляет тебя моя снисходительность к твоей "дурости". Прежде всего, я знаю тебя хорошо и не боюсь. Здравый смысл спасет тебя от ошибок. Во-вторых, только по сравнению с другими можешь оценить человека и сказать последнее слово - накрепко.
Мы с тобой однолюбы, да, может быть, и нет иных людей, а есть только или не знающие любви, или говорящие наобум это последнее слово, а потому всегда не по адресу. Ко вторым, по всей вероятности, и принадлежит Тесьминов, а к первым Вася. Я стою крепко на своем - у Васи не любовь к тебе, а рассудочная, честная привязанность, глубокое уважение, дружба - все, что хочешь, только не любовь. Так чувствую, инстинктивно угадываю его отношение к моей Дине. И вовсе это не братская ревность. Я даже вижу ход его мыслей: Дина выросла на моих глазах, духовно развилась бок о бок со мною, под моим влиянием, вкусы ее мне известны, характер ее закален годами войны и революции, она неприхотлива, бодра, правдива, работяща, одной со мною профессии, физически соответствует мне - было бы глупо отказаться от нее как от жены. Ты скажешь, что всего этого вполне достаточно для прочного счастья. Пожалуй,- но это все-таки не любовь. Любовь всегда несмотря ни на что, а не ради чего-нибудь. Что лучше в совместной жизни - расчет или любовь,- сказать не берусь. А потому никогда не отговаривал тебя от твоего желания стать его женой. Тебе с Васей надежно и покойно.
Я помню выражение твоего лица, когда ты говоришь о нем: "мой человечек". Но что же мешает тебе сказать последнее слово? Не обманывай только себя, говоря, что виною тому внешние, вне вас лежащие причины. Ну а раз это последнее слово не сказано - почему же еще по-детски не скалить зубы, "не дурить"? Дури, Динуся, вовсю и даже немножко верь Тесьминову. Судя по всему, он - искренний малый. Следует быть только осторожней к его последнему слову, а если поверишь, то, значит, так нужно, несмотря ни на что,- у тебя это будет накрепко и навсегда. Несчастье? Как знать! Иное несчастье слаще счастья. Я это хорошо знаю. А рассчитывать не в нашем с тобою характере, несмотря на то, что в работе своей мы, может быть, даже излишне точны.
Продолжаю письмо вторую ночь. Исписал ворох бумаги, а все еще не сказал всего. Перечитал внимательно твои три письма, стараюсь представить себе духовный облик Тесьминова. Это очень трудно, не видя человека. Анна была на двух его концертах этой зимою - она говорит, что у него блестящая техника, а в композициях он неровен, но очень ярок, восторжен. Я ни черта в этом не смыслю, но Анне верю. Тесьминов, выходит, талантливый человек, а раз так - то объясняется его неряшливость в отношении к себе и людям. Русские талантливые люди, в большинстве,- все таковы. У них всегда отсутствовала дисциплина. Только революция указала им новые пути, подчинила долгу.
То, что он рассказал тебе о себе,- нелепо и путано до крайности, но лишь с первого взгляда. Самая исповедь его перед девушкой, которую он едва знает, в наших с тобой глазах, в глазах "скрытников", кажется странной, но я уверен, что это не игра, не рисовка, а все та же аффектация, восторженность, что и в музыке. Нет сдерживающих центров, чувства идут впереди разума.
Я понимаю твою неловкость и растерянность при этом. Конечно, он верит в свою любовь к тебе, здесь нет и доли сознательного обмана. Но по-настоящему ли это для него последнее слово? Он и сам никогда не узнает.
Уйти от любимой, как сделал он, от женщины, от которой ребенок, пять лет совместной жизни - только потому, что показалось, что она к нему охладела, что пути их расходятся, и тут же кинуться в объятия другой тоже из-за кажущейся возможности успокоения, с тем, чтобы через месяц понять свою ошибку и остановиться на перепутье,- все это для меня непонятно, чуждо мне, а потому даже не подлежит моему суду. Если ты в этом не разобралась, слышавшая его, видевшая выражение его лица, во многом разгадавшая его, то где же разобраться мне? Ты знаешь осторожность, с какой я подхожу к людям,- мнение о них у меня складывается не вдруг, но будучи оформлено, никогда не изменяется. Мое самолюбие боится ошибок.
Знаю одно - для тебя Тесьминов не страшен. Ты сильнее его. Если полюбишь - то подчинишь себе, к его счастью, если нет - он быстро утешится, а ты найдешь большую уверенность в разумности твоего чувства к Васе. Советов тебе моих не нужно. Мы оба с тобой хорошо знаем, как они вообще бесполезны. Потому-то и любим мы так свой "комод" - он все выслушивает, все понимает, но ничего не советует.
Твой Петунька
XXX
Михаил Андреевич Угрюмов - жене в Ай-Джин
Москва, 8 июня
Милая Маня, 23-го числа ты уехала из Москвы после двух светлых дней свиданья, и тогда казалось мне, что ты моя - моя любимая. Ты знала, как мне тяжело, какую жертву я принес тебе, согласившись на твой отъезд в Крым, эта жертва могла быть окуплена если не любовью, то хоть участием ко мне.
Знала, как я беспокоюсь за тебя, за себя, за мальчиков. Взамен этого - три недели молчания. Кроме двух открыток с пути, одной из Крыма по приезде и двух телеграмм.
Вчера вдруг получил письмо от Николая Васильевича. Странное. Души живой в нем не чувствую. Почему ты едешь в Хараксы? Что собираешься там делать? Зачем опять эта совместная поездка, эта непостижимая близость, эта "дружба", которой страшна разлука? Если он, запутавшийся и запутавший других, человек без скелета, без стержня, решил бродяжничать, находя в этом успокоение своим потрепанным собственной глупостью нервам, то зачем понадобилось тебе следовать, подобно тени, по его пятам?
Я даже допускаю с твоей стороны не только дружбу, но преданную любовь к этому человеку, столь чуждому мне, но нельзя же из-за этого чувства забывать о детях. Ты измучила меня, я устал, как никогда, от дум, от противоречивых чувств, от головоломок, которые ты мне задаешь. Не могу, не смею заподозрить тебя в сознательном обмане, но как же сочетать твои уверенья в любви ко мне и твое явное, почти безрассудное тяготение к Тесьминову? Право, иной раз мне кажется, что он обладает какой-то волшебной флейтой, которая увлекает тебя в пучину. Но быть может, в этом твое счастье - я не могу, не смею препятствовать тебе насладиться им в полной мере. Дай же и мне хотя бы горький покой - скажи решительное слово, как бы оно ни было жестоко.
Два года я стою у порога твоей души, стучусь и не получаю ответа. Кроме отдельных, мимолетных вспышек - ничего не имею. Богатства свои ты отдаешь просто людям, или другому человеку (не о страсти говорю я, а о женском внимании, участии). Для меня не остается ничего, даже письма, даже весточки о детях. У меня нет больше сил. Нужно найти какую-то новую фазу в наших отношениях. Как? Не знаю. Иногда думаю, что правильно было бы простое сожительство людей, связанных во многом друг с другом, прежде всего связанных детьми. Но морально мы должны развязать друг друга. Ты вот уже два года куда-то устремляешься от меня, а я усиленно за тебя цепляюсь.
Жизнь наказывает. Ни в чем я уцепиться в тебе не могу, даже вся моя огромная напряженность этой зимы, весны - ничего не могла поделать. Спрашиваю себя - не страсть ли, не физическое ли влечение одно только нас связывает? Ну, да не стоит об этом.
И все-таки 23 мая записано у меня в памяти золотыми буквами,- ты была в этот день моей возлюбленной, моим другом - женой. Но бог с тобой - я же понимаю всю сумятицу твоей души.
Михаил
XXXI
Рабфаковец Дмитрий Романович Устрявцев - жене Раисе Григорьевне Геймер в "Кириле"
Москва, 8 июня
Я, Рая, получил твое письмо от 26 мая и вот что хочу тебе сказать. Ты только не подумай, что я хочу прощать или потому, что во мне жалость говорит. Это неправда. Ты должна знать. Нарочно долго не отвечал, все как следует и окончательно обдумал.
Я знаю, ты очень гордая, а все-таки если захочешь, то всегда меня понимала. И мы были с тобой не только муж и жена, а настоящие товарищи. Я, ты помнишь, так тебе и сказал, когда просил быть моей женой, что мне нужно много еще, чтобы стать с тобой вровень, но я этого добьюсь. И ты видишь, я шел без остановки все вперед, хотя было очень трудно в мои годы и при работе. И ты сама мне помогала и говорила, что я стал совсем другой.
Но все это ни при чем, а ты должна знать, что я с тобой всегда начистоту, прямо и никогда не обманывал. И ты меня тоже никогда не обманывала. Я это ценю. И ты вспомни, что я отвечал тебе, когда ты говорила, что я могу подумать, будто ты пошла ко мне затем, что я комиссарствовал и мог тебя прокормить в голодные годы.
Я всегда отвечал твердо, как верил, что ты меня любишь, и я это знаю. А ты мне возражала, что не только меня любишь, а также наше дело полюбила. И мы жили как настоящие товарищи, хотя ты интеллигентка и художница, а я учен на медный грош, простой мужик, шахтер.
Революция меня всего перевернула, тогда нужно было делать всякое дело - но я знал, что мне нужно учиться, и ты мне помогла своею любовью и так и вела с этим все боевые годы. Этого никогда нельзя забыть. Это очень большое, этого не вырвешь никак. И ты не говори, что я теперь, когда все знаю, тебя разлюблю. Это неправда, и ты сама этому не веришь, а говоришь от гордости, как тогда насчет моего комиссарства.
Только если ты его еще любишь, тогда уже ничего я сделать не могу, а ты пишешь, что нет,- значит, и ничего нет. Вот когда я полюбил тебя - у меня все из сердца ушло от прежнего, я не мог вернуться к своей первой жене. Она мне даже письма писала из деревни, а мне их скучно было читать, как будто не ко мне. Она мне совсем стала чужим человеком. Тут уж не поможешь. Она тогда собралась ко мне, я тебе этого не рассказывал, чтобы не тревожить. Плакала, в ноги падала, и знал, что жалко, а не жалел… Другая передо мною лежала жизнь. Назад не своротишь.
Так вот и я, когда ты собралась от меня - сказал себе - молчи. Не проси. Значит, нужно. Ничего не вымолишь. Все сама скажет, когда придет время. И ты хорошо сделала, что тогда не сказала,- могла себя обмануть. Это я тоже знаю. А тебе нужен отдых. Я же помню отчего ты поседела. Ты не любишь, когда я это говорю. Только мне все равно не забыть, хотя знаю, что иначе нельзя.
Так нужно было. Хоть он тебе родной - все равно для меня долг быть как с врагом. А все-таки через свою боль меня поняла и полюбила. Не простила, а поняла. Вот и я тоже тебе говорю - я понимаю и прошу тебя мне верить.
Просто вернешься после отдыха к себе домой и не станем говорить ни о чем.
У нас тут дожди, а у вас, поди, солнце. Черной станешь, не узнаю. Сижу долблю вовсю, "вгрызся в гранит науки" - не оторвешь. Приедешь - всем тебе похвастаюсь.
Тут ко мне один парнишка приходил - из Юзовки он,- тоже думает поступать на рабфак. Вместе забойщиками были. Смотрел твои картины. Очень мне завидовал, что вот у меня такая жена - настоящий спец, спрашивал, откуда взял. Я ему, прости, ответил, что прямо из огня и что ты совсем наша, а скоро нас будет трое. Потому что решение твое правильное, иначе и не может быть. Только ты берегись, по горам не нужно очень лазить.
Прости, что так все несуразно написал,- очень замаялся сегодня на службе. Я знаю, ты и так поймешь.
Будь здорова, пиши.
Твой Дмитрий
XXXII
Е. П. Вальященко - заведующему винным складом
9 июня
Вы страшный нахал, и больше ничего. Я вас презираю. Вот и все! Вы думаете, что если я позволила вам, то это дает право говорить со мной при всех на "ты" и фамильярничать? Ничего подобного! Вы поставили меня в глупое положение перед Сандовским, который совершенно другое, чем вы. Можете позволять себе с Сонечкой что угодно, но это неважно,- я должна вам сказать, что боюсь "кое-чего". Во всяком случае, это еще не наверное, но все-таки имейте в виду! Я вовсе не намерена расплачиваться за ваши ошибки!..
Завтра уезжаю в Москву и - если это случится - телеграфирую вам. Не будьте трусом! У Сонечки есть муж, который является юридическим лицом, а я одна!
Хотя, конечно, пустяки - у меня найдутся свидетели - Печеных, например. Таких, как вы, учить надо!
Целую тебя, как прошлый раз… нравится?
Твоя Жеже
XXXIII
Мария Васильевна Угрюмова - мужу в Москву