Характером не угодил? Э, просто все разъяснялось. Надо было с ними и перемолвиться при встрече, и пошутить, и за "жизнь" по две минутки с каждыи потолковать… А он и не смотрел на них. Оттого все и… Но только ли оттого? Школа, институт, работа… Ведь было же так, что старался он стать "своим", старался! Но все равно его не любили. И он спрашивал, почему, и ему не могли ответить. Он повалился на койку. Зубами до ломоты в челюстях впился в подушку. Потом встал. Нет! Это была не его игра и не его выигрыш. Он понял - не его. И метнулся на палубу.
Выскочил, тяжело дыша. Светило солнце. Матросы покуривали, привалившись к рубке. Океанологи сидели, как мусульмане на молитве, возле контрольного пульта и, чавкая от удовольствия, ели арбуз. Розовый липкий сок тек по их небритым подбородкам. Несколько обглоданных корок покачивалось за бортом. С равнодушным видом Прошин подошел к ним; выдержал необходимую для правдоподобия паузу, глядя на уныло качающиеся стрелки приборов: отвел книзу рукоять рубильника…
– Да… ты…. чиво?! - возопили исследователи океанов, вскакивая с мест.
– Герметизация, - объяснил Прошин. - "Лангуст" надо снимать… Это не ты там копался? - с презрением обратился он к Кеше и, не дожидаясь ответа, прибавил:- под водой напряжение…
– То есть… как? - Лицо Кеши теперь побледнело полностью. - Там же смотрят…
Наташа; я… думал…
– Акваланг! - заорал Прошин, сдирая рубаху. Пуговицы бисером брызнули по палубе. Ну, матерь вашу!
Он схватил баллоны, натянул маску и, сунув от соли горький, как хина, загубник в рот, плюхнулся спиной в воду. На миг оцепенел от колодезного ее холода; затем поплыл вниз, проклиная реявшую перед глазами взвесь ила и песка, поднятую со дна штормом, и тщетно пытаясь различить в окутавшим его буро-голубом тумане очертания станины. Началась глубина. Одолевая давящую боль в ушах, он несколько раз сглотнул вязкую, с противным чернильным привкусом слюну. Полегчало. Мутную пелену внезапно снесло, показалась станина, неснятый "Лангуст"… И он понял: она лежит там, на сером песке; понял, но не почуствовал ничего, кроме тупого деловитого спокойствия перед свершившимся, даже когда увидел ее тело, топляком висевшее у самого дна. Ладонями он охватил ее голову, повернув к себе; отвел со стекла маски волосы, встретив покойное безучастие взгляда, коснулся загубника - тот был на месте… и уже приготовился всплыть, как вдруг усмотрел в метре от себя толстый блин камбалы, выискиваемой уже месяц. Подумал невольно: "Ружье бы…" И тут же, содрогнувшись при этой мысли, суча ногами, дернулся вверх, к кораблю, прижав к груди одеревенелое тело Наташи. "Спасут? Только бы спасли!" - шептал он про себя, с отчаянием глядя не ее безвольно мотавшуюся голову.
Жемчежный шар медузы крапивным ожогом опалил ему шею, но боль эту он принял как должное - с благодарностью, бесконечно и люто ненавидя себя за все свершенное и за то, что еще предстояло свершить, изощряясь во лжи там, наверху, среди людей. Он не помнил, как ему помогли подняться на палубу, как кричал он на подавленног задыхлика Кешу, как хлопотал над Наташей судовой врач…
А вкрадчивый голос Второго втолковывал:
"Ты был болен… болен… болен…"
Совершенно оглохший, мучимый нервныи ознобом, он вошел в каюту, присел на койку, упершись лбом в сжатые кулаки… И увидел…
…Летний парной ливень. Мальчик бежит по лугу босиком, смеется струйкам воды, стекающим с мокрыйх волос на глаза, губы… А кто-то родной и любимый машет ему вдалеке рукой, ждет его… Отец.
Было ли это?
Он обернулся. На пороге стоял капитан, мял фуражку.
Прошин все понял.
– Беда, - произнес тот и вышел, вздохнув.
"Беда", - эхом отозвалось в сознании, и долго еще Прошин переворачивал в уме громоздкую тяжесть этог короткого слова.
Через два часа "Отшельник" снялся с якоря и пришвартовался к пирсу. Перебросили трап, и на судне появились люди с официальными лицами и портфелями. Прошин переоделся в сухое, прошел по коридору, открыл дверь в каюту Наташи. Тумбочка, спортивная сумка в углу, застеленная кровать…
Чисто интуитивно он приподнял подушку, увидел толстую тетрадь в коленкоровом переплете. Раскрыл ее. И сразу захлопнул - то, что искал, закладкой лежало между страниц. Втянув живот, он быстро сунул тетрадь за ремень, оправил футболку и шмыгнул к себе.
Вплотную приблизившись к овалу вмонтированного в перегородку зеркала, с холодным любопытством очень долго изучал возникшее перед ним лицо, будто искал нем какие-то новые, несомненно обязанные появиться черты.
Как непоправимое, но уже пережитое и привычное, с чем смирился навек, он понимал, что перешагнул в другую жизнь, в другой мир и что не он, а тоже некто другой, хранивший лишь память о нем прежнем, теперь осматривался в новизне этого мира, опустошенно примеряясь к нему, не в силах еще что-то сопоставить и над чем-то задуматься. С ясной жестокостью очевидного сознаволось одно: теперь счастье, успокоение, радость неосуществимы, и будущего, по сути, нет, как нет надежды на возвращение к людям; отныне он отделен от них пороком преступной тайны, и жизнь его - жизнь по краденным документам; жизнь в ожидании возмездия. Пусть невероятного, но ожидать он его будет.
"Не казнись, - утешал Второй с непривычным бабьим сочувствием. - Ты ведь хотел спасти ее… Но опоздал."
Он цеплялся за эту мыслишку, но гнилой нитью обрывалась она, и сново начиналась явь свершенного и продолжающегося падения.
К вечеру, достаточно ловко сочетая деловитость и скорбь, он дал показания следователю и отправился в город.
Долго бродил по темным, утопающим в кипарисах и шиповниках аллеям, вдыхая напоенный ароматом чайных роз воздух, прислушиваясь к доносившейся с танцплощадки мелодии танго, к вторящим ей сухим трелям цикад; срывал и машинально растирал в пальцах пахучие листики лавра, ни о чем не вспоминая, ни о чем не думая.. Он понимал: главное сейчас - это ни о чем не вспоминать и ни о чем не думать.
В открытом ресторанчике, лепившемся к склону горы, он заказал шашлык, графин коньяка: сел в уголочке, глядя на огни кораблей, на звезды, будто разбрасываемые в поднебесье методичной рукой знающего свое дело сеятеля; затем вытащил из тетради, с которой не мог расстаться, письмо и зажег спичку, завороженно глядя, как пламя пожирает бумагу, превращая ее в сморщенный черный лоскуток. В тетради лежала еще какая-то записка. Он развернул ее, мгновенно узнал знакомую схему… Так вот он, секрет Авдеева, вот его лотерейная частота - несколько цифр и них - судьбы…
"Выбрось, - проронил Второй. - Это дело такое… Себе не припишешь, друзям не подаришь… Выбрось!"
Он чиркнул спичкой, покрутил ее… И погасил. Возникла идея: анонимно отправить листок Лукьянову, а там будь что будет…
Полистал тетрадь. Недоуменно уяснил: дневник… Перевернув последнюю исписанную страницу, вновь возвратился к ней, прочел: "… вошла к нему. Крупный красивый хищник с сумасшедшим, немигающим взглядом. Но что-то в этом взгляде больное, измученное… Все рассказала. Кричала на него. Выслушал. Предложил сделку: удовлетворяю, дескать, требования эконосического порядка. Ну хоть бы что-нибудь человеческое промелькнуло, хоть бы устыдился - нет… Смотрел на меня, как лорд на кредитора-плебея, которому продул в карты полсостояния. Но все-таки, продираясь через заслон этой хамоватой напыщенности, на миг я разглядела его истинного… Он невероятно несчастен, я знаю и сегодня коснулась - не помню уж как, но коснулась - его души; и он прогнал меня, взбешенный… Не знаю, что делать… Дико, ужасающе глупо, но он тот единственный, кого бы я могла полюбить, если бы он был… не он. Неужели я ненавижу его?.."
Строчки, написанные крупным округлым почерком, поплыли у Прошина перед глазами. Задумчиво нащупав на столе графин с коньяком, он ухватил его за длинное скользкое горлышко и хрястнул о мраморные плиты пола. Выложил перед подбежавшей официанткой несколько смятых червонцев и, шатаясь, побрел к выходу.
– Человек… дошел… до кондиции, - донесся из-за спины пьяненький, блатноватый голосок кого-то из "местных".
– Эти столичные фраера, - подтвердила официантка, подсчитывая деньги. Ужас!
Потом он долго шлялся по портовому городу. Пил, пил, пил… Неизвестно откуда появилась размалеванная девка; он запомнил только ее сигареты, пахнувшие паршивими, сладенькими духами, и сбивчивый рассказ, как благодаря нелегкой судьбе она встала на путь легкого поведения. Помнил еще забегаловку, именуемую "кафе", тусклый блеск декоративных иностранных бутылок в углу бара, сытые взмокшие физиономии за соседним столиком; затем пустота ночного пляжа, алькогольный дурман, прилепившиеся к его шее губы, что-то грязное, бесстыдное, жаркое…
Очнулся. Город виднелся вдали, за мысом. Берег. Откос, стекающий с него водопад дикого винограда. Прохлада высветвленной солнцем прибрежной гальки. Мягкий плеск моря. Антирацитовый блеск скал. Небо - нежные, сиреневые облака, пронизанные рассеянным светом. Восход. Он нашел валявшуюся рядом тетрадь, вытащил спички. Поджег ее. Зашипела, плавясь обложка. Синие языче огня, вздрагивая, поползли по бумаге; набирая силу, они желтели, тянулись вверх, сталкивались и вновь отрывались друг от друга, словно соперничая в своем торопливом переплясе.
Несколько раз он порывался загасить пламя, не неизменно отдергивал руку, понимая, что больше никогда не должен видеть этих строк. Он обязан забыть их!
Странички постепенно сгорали и, подхватываемые воздушнуми течениями, черными бабочками отлетали в спокойную синеву моря.
Он поднялся. Пора было идти. И как-то жить.
* * *
В квартире стоял тяжелый нежилой дух.
Прошин распахнул все окна, лег на тахту, закрыл глаза, и вдруг показалось, будто никуда он и не уежзал, а то, что случилось, безумное видение; уродливый гротеск того, что не может быть никогда.
Голва кружилась от недосыпания, ресницы слипались; он до красноты тер шершавыми пальцами набрякшие веки, мечтая об отдыхе, но уснуть не мог; как только блаженная темнота, сгущаясь, начинала уносить его прочь, ее прорезал чей-то крик, в котором мгновенно угадывался голос Наташи; он вздрагивал всем телом, как будто оступсвшись в этой тьме, проваливался в трясину и, опомнившись, находил себя на постели - жалкого, изможденного, с нелепо дергавшейся от испуга ногой.. И вновь, крадучись, подступал сон, но Прошин уже не поддавался ему, напряженно ожидая неотступного крика и следовавшего за ним падения во мрак.
Звонок в дверь вырвал его из полубредового забытья. Сжав зубы, пытаясь прогнать жужжащий шум в ушах, он, пьяно качнувшись, шагнул в прихожую, крутнул замок…
Увидел Таню.
– Леша, - торопливо заговорила она, теребя уголок легкого шелкового платка, повязанного на шее. - У меня как сердце чувствовало, что ты сегодня вернешься… Я…
– Входи, входи, - судорожно закивал он, внезапно до слез обрадовавшись, что теперь не один. - Это хорошо… ты пришла… очень… прекрасно.
Она удивленно посмотрела на него.
– Что с тобой?
– А? - Он прыснул коротеньким, всхлипывающим смешком. - Да так… Я болел…
Болел… я.
Она приложила ладонь к его лбу.
– Да нет, все прошло, - скривился он, откидывая ее руку. - Все прошло… Ты садись…
Я просто… Не обращай внимания. Хочешь есть? А, ничего не купил. Ну кофе, да? Сейчас…
Он метнулся на кухню, заросшую грязью, вымыл валявшийся в раковине заплесневелый ковшик.
– Давай я все сделаю сама, - сказала она обеспокоенно. А ты ложись.
– Не, не, не! - замахал он руками. - Пройдет… Устал, дорога…
Она все-таки усадила его в кресло и ушла на кухню. Некоторое время он прислушивался к лившейся из кухонного крана воде, звону чашек, скрипу линолеума, затем взял из бара початую бутылку водки; стараясь не шуметь, ногтями вытащил пробку и, одним махом, из горлышка, опорожнил все до капли, не почувствовав никакого вкуса - только болезненной судорогой сжало желудок и подступила тошнота. Мотая головой, он еле совладел с ней.
– Я схожу в магазин, - донеслось с кухни, и вслед за этим хлопнула дверца холодильника. - У тебя ничего нет, даже хлеба.
– Не уходи никуда! - сорвался он с места, боясь, что вновь останется один. - Есть не хочу…
– Может, уснешь?
– Я спал, спал! Очень много спал! - крикнул он раздраженным, севшим голосом.
Неудержимо ему вдруг захотелось рассказать ей все. Он отправился на кухню. Встал в дальнем углу, чтобы она не услышала запах водки.
– Знаешь, - сказал он, взвешивая слово за словом. - Там… произошла жуткая вещь..
Она встревоженно обернулась.
– В общем, - испугавшись ее взгляда, промямлил Прошин. - Я жил в гостинице…
Рядом соседи - муж с женой. Ну… мужик хотел жениться по-новой… Так чтобы без раздела имущества - утопил ее… жену.
– Я думала, с тобой что-то, - сказала Таня облегченно. Прибавила: - Ужас какой.-
И протянула ему таблетку: - Выпей. Успокаивающее…
Прошин остолбенело, как загипнотизированный, смотрел на нее. Что-то странное виделось ему в ее лице, голосе, выставленной вперед руке..
Механически взял таблетку, проглотил, позволил напоить себя теплой водой.. Потом взахлеб начал что-то рассказывать… Крымские впечатления, анекдоты, вернулся к идиотской истории о негодяе-муже, придумывая все новые и новые подробности, пустился в рассуждения вокруг того, как это, было, наверное, трудно убить, и что сейчас этот убийца чувствует.
– Леша, - неожиданно перебила она. - Я ведь пришла к тебе… насовсем. Я люблю тебя…
Он запнулся. Затем безо всяких мыслей произнес удивившую его самого фразу:
– Меня могут любить либо те, кто знает меня слишком хорошо, либо те, кто знает слишком плохо. А хорошо знаю себя только я сам.
И рассмеялся - уж очень забавно вышло…
Обнял ее, ткнулся щекой ей в плечо. Почувствовал запах больницы, какого-то лекарства…
Почему-то всплыло слово: "карболка".
Отстранился. Сонно с трудом сказал:
– Невозможно. Я уже… все. Раньше - может быть… теперь… не. Все. Ты очень, очень прекрасный человек. - Он причмокнул с пьяной сокрушенностью. - Ты… короче, Таня, надо уходить тебе. Ты крупно во мне ошиблась. Какя-то жизнь… Ни черта не ясно. Сплошное издевательство. Ты… - Он оттолкнул ее. - Иди же, иди! Прости только.. И уходи. Не могу уже!
Прошу, Танечка, пожалуйста… - Он зажмурил глаза как от боли. - Что-то… прямо меня… ну не знаю.. Пр-ровалитесь вы все!
Прошин не заметил, как она ушла, и еще долго сидил, разговаривая сам с собой…
…Проснулся он одетый, в кресле, с удивительно свежей головой, в спокойном, даже приподнятом настроении. И вспомнил все. И поразился, ибо не испытал ничего, кроме равнодушного отчуждения перед свершенным. И еще - хотелось жить. Хотелось, как после тяжелой, смертельной болезни, которую одолел и вышел к свету нового, вечного дня.
"Татьяна, - возникла смятенная мысль. - Где она? Постой… Что ты наболтал? Пьяная скотина, пижон… Напился до состояния невесомости! Что тут было? А-а, она хотела.. ну да".
Он встал, восстонавливая в памяти вчерашнее. И тут же спросил себя: "А если бы проговорился, мог бы убить и Таню?… Как опасного живого свидетеля? Наверное… мог".
Он горько усмехнулся, посмотрел на телефон и вдруг понял: телефон звонит…
– Леша? - зарокотал в трубке сытый голос Полякова. - Когда прикатил?
– Да только сейчас вошел. Еще не переоделся.
– Ты готов?
– К чему?
– К защите, парень. Пока ты плескался в морской водичке, добрый дядя провернул все дела. Итак, первого сентября прошу вас к барьеру, сэр. А сегодня ко мне. Пора начинать репетиции. Времени у нас в обрез. А дел до подбородка. Не присесть. Присядешь - хана, захлебнешься. Усек?
– Й-есть! - весело отозвался Прошин. - Й-есть, господин генерал! Подготовку к параду начинаем. Сапоги вычещены, мундир выглажен.
– Болтун, - добродушно хмыкнул Поляков. - Как отпуск-то прошел, поведай…
– Командировка.
– Я говорю: как отпуск?
– Замечательно! - сказал Прошин. - Солнце, море, никаких лабораторий, нервотрепок, диссертаций, одна тольк мысль: подстрелить крупную камбалу. А действительно… что остальное?
– Подстрелил?
– Была возможность, но вот ружьишко не захватил…
– Жалеешь?
– Кого?
– Кого-кого… Что не подстрелил…
– Да бог с ней, пусть живет.
Глава 6
Глава 6
В институте о смерти Ворониной знали, и Прошину многократно и скорбно пришлось пересказывать историю ее гибели и в кабинетах начальства, и на лестничных площадках, и в лаборатории, где женщины утирали слезы, а мужчины угрюмо вздыхали и говорили: "Вот так-то… И вся наша жизнь так…" В конце концов он необыкновенно устал от объяснений, поддержания постной гримасы на лице и напряженных бесед.
Похороны были назначены на три часа дня.
Прошин ехал на кладбеще в дурном настроении: во-первых, он ни разу никого не хоронил так уж получилось; во-вторых, все случившееся отошло далеко, в грязный склад воспоминаний о собственном бесчестье и низости, ворошить который было неприятно и боязно; и в-третьих, Глинский на работе отсутствовал, дозвониться к нему не могли, и Прошина беспокоила смутная тревога за Сергея… Даже, скорее за себя - он почему-то решил, что в смерти Наташи тот обвинит именно его, и тогда прийдется делать возмущенные глаза, оправдываться… Ему вообще последнее время чудились подозрительные взгляды, и, как бы он ни переубеждал себя, переубедить не мог; издиргался, измотался… И еще, как назло, грянул ливень, машину облепили ржавые пятна грязи, бурой пеленой затянуло окна, и Прошин, вымокнув не то от заполившего салон тяжелого туманного воздуха, не то от волнения, битый час просидел за рулем у ворот кладбища, ожидая окончания дождя и задыхаясь в этой отвратительно теплой, оранжерейной сырости.
Затем, приметив кого-то из институтских, вылез, печальным голосом поздоровался, и они пошли вдоль могил к месту захоронения по узкой, тонущей в глине тропинке. Кресты, памятники с коричневыми от времени овалами фотографий, бумажные, слипшиеся от дождя цветы похоронных венков действовали на него чрезвычайно удручающе.
"А в общем-то такой настрой и нужен, - тускло думал он, прыгая через лужи в опасении измазать башмаки. - Я ведь, по идее, убит горем… Нехорошо рассуждаю, цинично, но что остается? Святого корчить перед самим собой? Хватит!"
Коллега из института что-то буркнул, указал рукой на группу людей, и Прошин, дрогнув, направился в туда.
Он сразу же очутился около гроба, и тут ему стало жутко. Лицо Наташи, казалось было отлито из пластмассы; губы обескровились, потускнели волосы, напоминая кукольный парик… И он вспомнил: они идут в стеклянном ящике аэровокзала; тополиный пух запутался у ее локонах, дрожит голубая жилочка на шее.
Он находился в полуобморочном трансе, но тут почуствовал толчок в спину и тупо понял: надо говорить. Речь. И судорожно выдохнув застрявший в горле воздух, произнес:
– Друзья…
Столько горечи было в этом "друзья", что он удивился себе. Впрочем говорил не он - Второй, верный опекун и помощник.