Том 3. Слаще яда - Сологуб Федор Кузьмич "Тетерников" 7 стр.


Шаня выдвинула другой ящик комода. Так торопилась, что ушибла палец. Досадливо помахала рукою в воздухе. Да некогда думать об этом. Сунула руку в ящик, пошарила. Достала Женин портрет. Не вынула, – так, сквозь тонкий конверт посмотреть. Еще так и лучше. Слегка затуманенное тонкою, прозрачною оболочкою, глянуло на Шанечку милое лицо ее далекого рыцаря. Волна восторга подхватила Шаню, закружила по белым половицам в быстрой пляске. Бурными поцелуями осыпала Шаня Женин портрет. Остановилась, залюбовалась им опять, – и вдруг засмеялась, – и вдруг заплакала.

Заговорила с Женею, – и чудилось Шане, что он отвечает. И опять, как вчера, ясно-ясно видит его Шаня, слышит его голос, – милый, желанный Женечка! И лицо на портрете улыбается Шане. Правда, так гораздо лучше Женина улыбка, под легкою дымкою оболочки. И нежнее лицо, – не видна капризная складочка около губ.

– Милый, милый Женечка, желанный, ненаглядный! – заговорила-защебетала Шаня.

Вихрь ласковых слов поднялся, понесся от ее трепетных губ. И к себе обратились Шанины мысли, и вылились в ураган самоопределений:

– Я – твоя, вся твоя, твоя раба, твоя вещь, твоя собачка, твоя игрушка. Мои руки – тебе работать, мои ноги – за тобой ходить, мой язык – тебе говорить, мои губы – тебя целовать.

Вдруг вспомнила Шаня, – помолиться надо. Порывисто бросилась перед образом на колени, Женин портрет к жаркой груди прижимая, и настойчиво зашептала:

– Господи, помилуй моего Женю! Господи, сохрани моего Женю! Потом тут же, перед образом, села на пол с Жениным портретом, лепечет нежные, страстные речи, ласки, обеты, признания. Все внешнее забылось. Лютый Змий погас, смирил свою небесную ярость, смирился, затмился ярый чародей. Весь мир отошел, померк. Шаня одна с Женею. В сладостном кипении грез Шаня одна. И с нею Женя. Одни. Никто их не видит. Никто им не мешает. Тишина и восторг!

Глава двенадцатая

Вошла нянька. Хитрая, подкралась в своих мягких туфлях. Слышен ее тягучий, ласковый и лукавый голос:

– Слышу, гулюкает с кем-то Шанечка, думаю: с кем это она язычком-то тилитилит? Нетто Дунечка, думаю, забралась ни свет ни заря. А это моя Шанечка одна сам-друг с патретиком ухмыльно занимается.

Проснулась Шанечка от грез. Тихонько воскликнула:

– Ах, няня!

Портрет к груди прижала. Самой стыдно чего-то. Няня ворчала:

– Не евши, не пивши, Богу не моливши, в одной сорочонке на полундрах расширилась.

Шане стыдно. И страшно чего-то. Вскочила, нахмурилась, крикнула:

– Не ворчи, пожалуйста! Я уже помолилась.

Самой на себя досадно Шане стало. Вперед уж она не будет так глупа. Дверь-то можно и на задвижку заложить.

Сердито смотрела Шаня на няню. Побежала к своему комоду, – прятать портрет. А няня словно и не видит портрета, – ворчит себе под нос, по комнате ходит, прибирает. Сказала построже:

– Одеваться, Шанечка. Пора.

Одевается Шаня. Поглядывает на няню. "Няня добренькая", – думает Шаня. Не утерпела, заговорила с нянею о Жене. Спросила:

– Нянечка, как ты думаешь, не забудет меня Женечка Хмаров?

– Уж где забыть ему такую красавицу! – утешала няня. – Весь свет пройди, другой такой не найдешь.

Шаня засмеялась, весело сказала:

– Он за мною приедет, нянечка.

– Приедет, приедет, Шанечка, – поддакивала старая.

– Он возьмет меня, нянечка? – спросила Шаня. И няня опять утешала ее:

– Возьмет, возьмет, Шанечка.

Думала: "Носится, глупая, со своим Женечкой, а там, глядишь, и сама его позабудет, найдет себе другого красавчика".

– Хорошо нам будет, нянечка! – говорила Шаня.

– Хорошо, хорошо, Шанечка, – опять поддакивала няня, – барыней будешь, Шанечка, в стракулиновых платьях щеголять будешь голубушкой, в полированных ландах поедешь павушкой, в магазин войдешь, скиримонишься, никому не поклонишься. Все приказчики бегом забегают, сам хозяин с толстым пузом к тебе выкатится, спросит: "Что прикажете, барыня?" Подадут тебе шляпку перловую в сто целковых. Тут ты шибко раскапризничаешься, ножкою топнешь, кулачком по прилавку стукнешь, грозно крикнешь: "Мне плев сто рублев, – подавайте мне в тысячу!"

Шаня весело хохотала, и полузаплетенная черная коса ее билась на спине в лад ее смеху. Хохотала весело и звонко. И вдруг нахмурилась. Крикнула:

– Очень мне надо быть барыней! По лавкам-то ездить, деньги транжирить, – очень мне это надо!

– Да уж надо не надо, – сказала няня, – а дорога тебе прямая в барыни. Такую вертушку, как ты, купец ни за что замуж не возьмет, – идти тебе за офицера пешеконного.

– Я за мужика в деревню замуж пойду, – капризно сказала Шаня.

– Мужик тебя еще и не возьмет, цыганку этакую, – спокойно возразила няня.

Шаня засмеялась.

– Почему не возьмет, нянечка? – лукаво спросила она.

– Мужику разве такая спиголица вертучая нужна? – говорила няня. – Мужицкий вкус, известно, – телеса пространные, ручищи богатырские, а рожа румяная да толстая, хоть бы и корявая, да с румяными разводами. Известно, мужицкий вкус.

– А у тебя какой вкус, нянечка? – посмеиваясь, спросила Шаня.

– У меня вкус облагороженный, – отвечала няня, – я люблю тельце субтильное, лицо отонченное, и чтобы лик был без всякого тебе харувимства вербного.

– А я, няня, разве не похожа на херувима? – спросила Шаня и засмеялась.

– Ну, ты – черномазая, черноглазая, брови, как у ведьмы сросшись, лицо худое, тело нервенное, согнуть можно тебя в колечко, и вся ты телом желтенькая. Очень, Шанечка, твоя маменька на меня тобою потрафила, как на заказ.

Шаня радостно покраснела. Засмеялась.

Как-то лениво и неохотно одевалась сегодня Шанечка. Боялась она, что за утренним чаем опять забранят за вчерашнее, и потому не торопилась. Плескалась долго, моясь. Долго причесывала и заплетала свои густые, черные косы. С ленточкою в косичке возилась долго, – все не завязывалась. Взялась было за чулки, бросила их и туфли раскидала по горнице. К зеркалу шифоньерки подошла, сделала себе гримасу, засмеялась. Присела на кровать. Призадумалась. Потом вдруг:

– Скажи, няня, сказочку. Няня заворчала:

– Какие тебе утром сказочки! Надо папашу с мамашей с добрым утром и с праздником проздравить и чай пить идти, а то отец-то опять забранит. Поди-ка, еще вчерашние пощечины не простыли.

Шаня досадливо поморщилась:

– Ах, какая ты, няня, право! Ведь еще рано, – куда же я пойду! Еще и самовара не ставили.

Няня глянула на часы, которые гулко тикали на стене меж окон.

– И то правда, – сказала она уступчиво, – стрелюдились мы с тобою, Шанечка, спозаранку, пока еще черти на кулачках не бились. Вот уж что говорится-то, старый да малый! Ну, слушай сказку, так и быть.

Шаня смеется радостно и прыгает.

Няня села у окна. Откуда-то в руках у нее взялся чулок. Стальные спицы быстро задвигались, тихонечко звякая. Заговорила старая неторопливым, тягучим голосом:

– Будет тебе сказка об генерале Журавлеве и обмиральше Лисицыной.

– Захудалый генерал, из отставных? – осведомилась Шаня деловым тоном.

– Зачем нам захудалый? Самый настоящий генерал-фалалей с опа-летами, и через плечо у него бланжевая лента, а на шее золотая медаль в тридцать фунтов за междоусобную отвагу, – мужиков за бунт шибко порол.

Шаня засмеялась. Спросила:

– Ну, а адмиральша-то – салопница, сплетница?

– Ничего не салопница, не сплетница, самая знатная листокрад-ка. И родня у нее все самая тебе знатная: братья при дворе служат, один обер-вскоком, а другой люб-кофищейкой. Ну и вот какое тебе пришествие тут случилось: жили-были они в столичной разведенции оба, и генерал-фалалей Журавлев, и обмиральша Лисицына. По некоторому великатному случаю привелось им быть вместе у сенатвора Волкова из козаконного департамента, – дите роженое крестили и таким манером приятно покумились.

– А дитя чье? – спросила Шаня.

– Чье? известно чье, – сенаторское дите, козаконное. Ну и вот, покумившись, генерал с обмиральшей честь честью друг дружку в гости пригласили, везиты отвозить. С первою везитою поехал генерал Журавлев.

– Отчего же не адмиральша? – спросила Шаня.

– А уж такое, – объяснила няня, – в столичных разведенциях обхождение, что кавалер даме завсегда первый уважит и кумплимент всякий делает, а дама ему потом усердные преферансы отдает. При-шедши генерал Журавлев в полной полупарадной реформе к обмиральше Лисицыной с везитою, и подносит он ей большой пукет очаровательных розанов из самой первеющей транжирен.

– А кто же его пустил в оранжерею? – спросила Шаня.

– Генералу везде свободная дорога, – серьезно объяснила няня. – Ну и поцеловавши обмиральшину ручку, поднес ей генерал обворожительный пукет. А барыня обмиральша, Лисицына госпожа, субтильно его отблагодаривши, скричала в тот же монумент свою девку Палашку и велела ей скорым манером подать генералу закусить и выпить.

Генерал первым долгом распоясался, думал, будет ему харч банкетный по геройскому положению. На то место девка Палашка принесла ему наперсточек сладкой чихчириховой наливочки и на крохотной тарелочке горсточку сладких бананасиков. Генерал, военная косточка, понюхал, а только сладкого есть и пить ему никак было неспособно, так как от сладкого шибко у него все желудочки расстраивались. Поехал генерал домой несолоно хлебавши и думает про себя в сердцах: "Подожди, – думает, – анафема морская, я тебе удружу навстречу шибко достаточно со всем моим почтением". Много ли, мало ли поел ив того времени проходит, вот и садится обмиральша, госпожа Лисицына, в свою золотую карету на глазетовые подушки и едет отдавать генералу везиту. А на запятках стоят еврейные лакеи в папуасо-вых штанах. Принявши ее генерал честь честью и посадивши поперек бархатного дивана, скричал зычным голосом денщика своего полуверного Прошку. И принес денщик полуверный Прошка по генеральскому приказу жбан сивухи самой непреоборимой, всероссийского сильвупле, чем заборы подпирают, да на тарелке астраханскую селедку с зеленым луком. Ну, известно, обмиральша – дама нежная, морского субтильного воспитания, на лук да на селедку только посмотрела, и у нее в голове сделался вертиж, а в животиках колики и режики поднялись. Ну вот, с того самого монумента и дружба у генерала с обмиралылею врозь.

Шанечка слушала глупую сказку и смеялась.

Глава тринадцатая

Пришлось-таки идти вниз. Уже слышно стало из столовой, как там звенели посудою. И вдруг послышался голос отца, как всегда угрюмый и ворчливый. Отец шел по коридору в столовую мимо лестницы в Шанькины комнаты и сердито спрашивал:

– А Шанька еще не встала? Няня зашептала:

– Беги, что ли, Шанька, вниз. Слышь, сам-то встал невесел.

Шаня заторопилась, наскоро надела платье и побежала вниз босиком.

В столовой отец и мать уже сидели за круглым столом, друг против друга, и молча пили чай. И у отца, и у матери были угрюмые лица. Они за что-то еще вчерашнее сердились друг на друга и сурово молчали. И странно, что в этом суровом молчании оба они казались величественно красивыми.

"Монументы", – подумала Шаня.

Опасливо и насмешливо глянула она на родителей, потупилась, как скромная, поздоровалась молча, поцеловала руки обоим и села на свое место, спиною к окну. Мать молча налила ей чашку чаю и подвинула резким движением, – сунула. Принагнулась Шаня, пила тихохонько, – ложечкою не брякнет.

Отца позвали, – у амбаров на дворе с утра толклись мужики. Он наскоро, громко хлебая и сопя, допил третий стакан чаю и торопливо ушел. Шаня осталась одна с матерью. Мать поживее стала, на Шаню лукаво глянула и вдруг спросила:

– Ну что, Шанька, о Женьке скучаешь?

Зарделась Шанька, нахмурилась, капризно бросила матери:

– Очень мне надо скучать! Вот еще!

– Надо не надо, а видно, не скоро забудешь, – тихо сказала мать.

Видно было, что ей хочется сказать дочери что-то ласковое и откровенное, – глаза ее стали веселы, и на лицо легли искренние, мягкие отблески какой-то сладкой думы. Но за дверьми опять раздались тяжелые шаги Самсонова. Он вошел и сказал весело-бодрым тоном, уже захваченный деловым настроением:

– Налей-ка мне, Маша, еще стаканчик. Поживее. Выпью, да и отправлюсь.

Мать опять замкнулась в неприступную холодность. Отец вспомнил ночную проказу. Забранил Шаню за вчерашнее. И мать бранила. Оба!

Отец издевался над Шаниными томлениями.

– На луну мечтаешь! Барышня с фасонами! Училась бы лучше! Ну, кончилось! Отпустили из-за стола.

Шанечка приоделась наскоро и побежала к Дунечке Тауровой, своей подруге и наперснице, справиться, нет ли письма от Женечки, ответа на ее письмо. Каждый день Шаня рассчитывала, когда Женино письмо прийти может. Сосчитала, – завтра может прийти, если он написал сразу, как ее письмо получил. Неужели же он не сразу ответит? Не может быть. Завтра придет, а то и сегодня.

Шаня бежала по дорожкам в саду, все быстрее, быстрее. Думала: "Вот если бы так все бежать, бежать, – добежать до Женечки".

Сердце заколотилось так сладко, так больно. Пришлось остановиться. Глупое, – чего бьется? Ведь еще рано быть Женечкину письму. А впрочем, как знать? вдруг он как-нибудь исхитрится послать рано, с дороги, и уже письмо теперь у Дунечки?

И бежит Шаня по улице. Ее радует веселая весенняя улица, и на ней тающие остатки снега, и такие забавные лужи, – с краями то черными, где земля, то белыми, где еще снег и льдинки.

Шаня шалит, – вбегает в лужи, брызгает водою. Знакомых мальчишек встретила, заболталась, зашалилась с ними. И о письме на минуту забыла. Да и как не забыть, когда вешним утром все плачет и все сияет от счастия, от радости жить.

Белоголовый мальчуган стоит на углу и таращит глаза. Маленький, лет восьми. Что он думает? Шаня кричит ему:

– Кирюшка, знаешь песню про месяц май?

– Не знаю, – отвечает Кирюшка и подозрительно смотрит на Шаню.

– Слушай, – говорит Шаня, подходя к нему поближе:

Наступает месяц май,
Прилетает птичка…

– Ай, – крикнул Кирюшка, потому что Шаня дернула его сзади за волосенки.

– Птичка ай, – дразнит Шаня и убегает. Кирюшка гонится за нею и хохочет. Не догнал, отстал.

Звонят к обедне. Веселый звон, праздничный. Шаня бежит, торопится, – не ушла бы до нее Дунечка к обедне. Дунечка богомольная, службы не пропустит. Жди тогда письма до после-обедни.

Дунечкиной матери дом такой милый. Маленький, – три окошка на улицу, – и тонкая рябинка над серым забором. Крылечко серенькое, со двора, ступеньки шатаются. Над крылечком мезонин в одно окошко, – там Дунина комната.

В маленькой гостиной с устланным чистыми половиками полом Шаню встретила старенькая Дунина мать, Федосья Ивановна, простая и добрая старушка. Она и Дунечка нежно любят одна другую. Дунечка – шалунья, а Дунечкина мать – добрая, ни в чем Дунечку не стесняет. Дунечка иногда и надерзит ей, но всегда скоро кается. Мать на нее не умеет сердиться. Она знает, что Дунечка – добрая.

Федосья Ивановна смотрит на Шаню добрыми, веселыми глазами. Зовет:

– Войди, Шанечка, в горенку, посиди, отдохни.

Но Шаня стоит у порога, – половички такие чистые, что уж как ты по ним с улицы пойдешь! Еще наследишь, обидится старенькая. Шаня спрашивает:

– А Дунечка дома?

– Дома, дома. В церковь собирается.

– Як ней пройду наверх, – говорит Шанечка.

Но Дуня уже слышит Шанин голос. На ступеньках слышны легкие и быстрые Дунечкины шаги, – и вот Дунечка целует Шаню, – веселая девочка, светловолосая, с приподнятыми наивными бровками.

Сладостная нежность к Дунечке наполняет Шанино сердце. Шаня любит Дунечку за то, что ни с кем так, как с Дунечкою, нельзя говорить о Жене. И Шаня неутомимо говорит Дунечке о Жене, а Дуня не устает слушать. Только иногда примется поддразнивать. Ну да ничего, – Шаня это прощает Дунечке.

– Пойдем, Шанечка, ко мне, – говорит Дуня.

В Дунечкиной комнате, крохотной, чистенькой и невинной, Шанька тревожным шепотом спросила:

– Есть письмо?

– Нет еще, – говорит Дунечка.

И смеется. Дунечка рада, что увидит Томицкого. А Шаня думает, что над нею смеется Дунечка.

– Врешь! – кричит Шанечка. Еще надежда в ней теплится.

– Да правда же нет, – говорит Дунечка.

Она становится такою серьезною и смущенною, что наконец Шаня верит. Плачет и сердится. Сама не знает, на кого сердиться, и сердится на Дунечку.

– У, противная! – плача, говорит Шаня.

Ревма ревет, – сама глазком одним на дверь посматривает, не услыхала бы старая.

– Шанечка, разве же я виновата? – с упреком говорит Дуня. И кажется, что она сама готова заплакать.

– Ну прости, Дунечка, – горестно говорит Шаня.

Видит, – и вправду письма еще нет, и не на кого сердиться. Шаня плачет тихонько и жалуется:

– Ждать писем! Какая скука! Все сердце изныло. И целых пять лет надо ждать, томиться!

Дунечка утешает, как умеет. Говорит:

– Зато потом хорошо будет, когда он за тобою приедет. Шаня говорит повеселее:

– Да, потом мы будем жить вместе. Всегда вместе, всю жизнь до самой смерти. И умрем вместе.

– Потерпи, Шанечка, уж как-нибудь потерпи, – говорит Дуня. Она ласкает Шаню, – целует, волосы гладит.

– Как много надо лишнего жить! – говорит Шаня тоскливо. – Вот-то, все эти годы несносные взяла бы да и бросила к черту в пасть! На что мне они!

– Повенчаетесь, – утешает Дуня. – Страшно шикарная свадьба будет!

Покраснела Шаня, – досадно ей на то, что от каких-то чужих людей зависит признанность ее счастия. Она говорит гневно:

– Какие досадные попы! Везде суются. А какое им дело!

Пошли в церковь вдвоем, Шаня и Дуня. Федосья Ивановна ушла раньше. Девочки торопились.

Дунечка высматривала кого-то на улице.

Издали от церкви веселые звоны несутся, вблизи становится скучно. Опять будет то же, – на клиросе смешной дьячок, под клиросом надутые спесью уездные господа начальники и важные их дамы, неуклюжие в своих нарядных, но все же некрасивых платьях. Только певчие споют хорошо, и будет несколько минут восторга и молитвы.

По дороге девочки встретили гимназиста Томицкого. Он – очень милый, высокий, веселый, простой, деятельный. Все товарищи говорят, что у него сильный характер и что он очень честен. По его милому лицу с ясными глазами и с благородным очерком лба видно, что товарищи не ошибаются. В него влюблялись гимназисточки не раз, влюбилась и Дунечка, и он любит ее преданно и верно, раз навсегда, как истинный рыцарь. Он ей не изменит и ее любви верит.

Назад Дальше