- К вечеру только отыскался, к вечеру отыскался; и он как бы ошалел немного - так, по крайней мере, по крайнему моему разумению, его наружность мне представлялась; а граф сам, нимало не стесняя себя ни в чем, идет на костылях на лестницу и рассказывает, как он возок у губернатора на дворе оставил через распутицу и сел на перекладную, и дочь старшую со смехом пополам похваливает, что она на английскую девицу, на англичанку молодую похожа... "В Англии я недавно был, - говорит, - так мне на всех балах девицы самого изысканного круга помогали на лестницу всходить и с лестницы сходить, увидав меня на костылях... Раненому человеку там почет великий.. " Отвели ему большую комнату внизу, в которой был театр зимой... понравилась... фасон окон долго хвалил. Я за ним все следил и слушал внимательно!.. Поезжай, и ты увидишь...
- Ну, уж нет, теперь даже из лазарета к ним не заеду... Нет, уж не надо... Им не до нас.
- Да и тебе тоже, Вася, не до них... - осторожным голосом добавил дядя.
- Ах, дядя, дядя. Мартиниан-то наш (помните?) плохо умудрил меня! Да что там, Бог знает, еще что будет. Покойной ночи пока!
Дядя, оставшись один, постоял, поглядел на закрывшуюся дверь пристройки и подумал: "Ничего... Мартиниан - Мартинианом, а Любаша - Любашей... Спать ныньче стал крепче и рано засыпает, не гнется над книгами до полуночи, не гнется над книгами... И то хорошо... Натура свое потребовала... Натура все делает... Без натуры человек ни на шаг! От нее все и в ней все обратно свой путь продолжает! Помяни нас, Господи, помяни нас, Владыко, егда приидеши во царствие Твое! Помяни нас, Господи, егда приидеши во царствие Твое... Помяни нас, Владыко, егда приидеши во царствие Твое..."
XX
Лихачев и Милькеев еще раньше Руднева узнали о приезде графа.
Одно из личных физиологических замечаний молодого доктора возбуждало не раз споры в Троицком: он упрямо утверждал, что умных лиц и особенно умных глаз не бывает, а бывают выразительные лица и глаза.
- Ум, - говорил он, - в чистоте своей - процесс бесстрастный и не может сам по себе быть источником ни движения, ни твердого покоя во взгляде. Глаза могут быть добрые, хитрые, томные и страстные, веселые, покойные - одним словом, они могут выражать качество характера, а не количество и силу ума. У гениев не потому выразительные лица, что они очень умны, а потому, что у них и многое другое сильно, если не все; а идиот беден не только умом, а вообще он - нищий духом.
В пример он не раз приводил с одной стороны глубокие, кроткие и бархатные - словом, выразительные глаза князя Самбикина, а с другой - холодные, незначительные серые глаза обоих братьев Лихачевых, которых все, однако, считали людьми умными.
- Особенно у предводителя, - прибавлял Руднев, - лицо добрее, чем у брата, а глаза навыкате, без всякой жизни. Допуская умные лица, надо счесть Николая Николаича глупым добряком и ошибиться. Я всего раз или два видел, как у него изображались в глазах жизнь и игра чувств: раз на балу у Протопоповых, когда он спорил с дворянами; а другой раз, когда Катерину Николав-ну начала бить лошадь и он схватил ее за повод и остановил.
Теперь, после того, как Милькеев признался Николаю Николаевичу, что после Святой он едет в Италию, и расспрашивал у него, как бы денег немного истратить и цели достичь - этот случай в жизни старшего Лихачева Руднев признал бы третьим случаем игры страстей на лице серьезного и спокойного толстяка.
- Да! - сказал он, вставая без нужды с кресел тотчас после плотного обеда... - Да! - повторил он, не спуская глаз с Милькеева, который, развалившись в креслах, строил на радостях, что есть деньги и что Богоявленский увлечен, всякие воздушные замки, в половину которых и сам не верил.
Потом, сказав еще раз "да! недурно!", предводитель все-таки не сел, а стал спиной к холодному камину и обвел заблиставшими глазами потолок.
- На Фоминой!... - начален. - Святая ныньче поздно, на пароход и в Одессу - через Азовское море... Волга, Таганрог, Бердянск... В Одессе бывает всякий народ... Пожалуй! там найдешь охотников... Особенно в Одессе... Поляки там попадаются, они ведь на эти штуки охочи... Да чорт ли в этих поляках! Какая-то смесь жида с французом.
- Найдем всяких! - отвечал Милькеев, - не все ли равно.
- Лишь бы не очень велика компания - и с разбором ищи людей, чтобы не встретить какой помехи... Впрочем, постой-ка... Ты мне скажи, почему ты непременно хочешь ехать к Гарибальди? Отчего в Италию? Я и сам говорил, что тебе не следует успокоиться здесь на веки веков, а надо ехать и страдать и кипеть. Отдохнул душой, да пора и честь знать... Все это ты говорил и сам еще на Святках...
- Ну так что ж? Говорил - так надо ехать.
- Надо, надо... Да зачем в Италию! Ты бы поехал лучше знаешь куда!
- Куда? Уж не в Петербург ли? - воскликнул Милькеев. - Знаешь ли, что такое Петербург?.. Гуляли мы с Рудневым и детьми в цветнике... Небо голубое, цветы также, солнце яркое; сели мы на лужайке под тополем, а Руднев поднял большой камень, около меня, чтобы показать детям разных насекомых. Я посмотрел туда - сырость, грязь, какие-то черви и вроде мокриц ползают... Руднев опять опустил камень... Италия, это - цветник, а Петербург, это - место, где ползают мокрицы.
- Катерина Николавна говорит, - отвечал предводитель, - что Петербург, однако, принес свою долю пользы для России. Это правда; но я думаю, что он натяжка, а не столица: ни национальности, ни климата, ни настоящей красоты... Резиденцию могли бы перенести в Москву - и множество мяслящих и образованных людей рассеялось бы по внутренней России и волей-неволей разнесло бы по ней гражданское сознание, как гугеноты разносили свои ремесла и трудолюбие, когда их изгнали из Франции, или как византийцы - свое просвещение, спасаясь от Мухамеда Второго!.. Никто и не просит тебя ехать в Петербург.
- Я знаю, - перебил молодой Лихачов, - куда он тебе посоветует... Все туда же, в славянские земли...
Предводитель слегка покраснел.
- Ты говоришь, Александр, с легкостью об этом, потому что ничего в этом не смыслишь, брат, не прогневайся, - сказал он с досадой.
- Да ведь скука там, душа моя... Ничего вообразить себе нельзя. Париж - понятно, что такое; английская деревенская жизнь тоже; ну, Италия, Испания, Америка, Индия... Знаешь, что тебя ждет там, хоть приблизительно. Можно ждать опасности, лишений, горя, но не скуки, а все эти Дравы, Савы, Моравы... Никакого, кажется мне, в них характера нет.
- Это все равно, что суждение французов о России, точь-в-точь! Такая же пустота с кондачка. Признайтесь оба, что вы даже читать себе не дали труда об этих краях, а судите... Противен тебе Баумгартен, когда он говорит, что гораздо приятнее в Nancy или Celestа играть в шахматы в кофейной с каким-нибудь скотиной мэром, чем гулять в троицком бору? Ведь небось сволочью считаешь его, когда он это говорит, не зная ничего про Россию. Так и не врите вздору о том, в чем ни зги не видите... То-то! какие-то светские сапожники - вот что вы!
Предводитель так редко сердился, а младший брат так привык уважать его с детства, что не отвечал на это ни слова...
- Да и я плохо об них знаю, сознаюсь, - сказал Милькеев задумчиво.
- В этом-то и беда, - продолжал предводитель, - что наше общество глупо и невежественно. Оно способно сделать все, когда немцы или французы дали на это право примером своим, или когда прикажут, пошлют куда! Всякий дурак понимает Италию, Париж... Ярко, ясно, как 2 + 2 = 4... Нет, ты пойми там, где чуть брезжится все; пойми там, где, как ты сам, Милькеев, раз сказал: краски пестры, да лаком сознания и свободы еще не покрыты!.. Скучно! Мильоны славян говорят почти тем же языком, которым писана наша Библия; в глухих, диких деревнях с восторгом произносят наше имя! А мы их не знаем и не думаем о них. Прогрессисты наши, разочарованные недоверием и холодностью здешнего народа, бегут из своих имений шляться по Невскому, пляшут в растленных притонах или жрут в парижских кофейнях. А там бы их на руках носили, пророками бы считали, если бы они шли туда не только официально, а сами по себе! Там всякому еще есть дело: учителю, попу-проповеднику, художнику, купцу, искателю приключений. Живописные места; Дунай; первобытные народы, которых даже западные путешественники ставят сердцем выше греков, а умом выше турок; монастыри в горах, где молятся за наше государство; монахи там настоящие монахи - знают близко смерть и нужду; древние забавы, песни народные и эпическое время не прошло еще для них... Благодушны, гостеприимны, чисты нравами; за "честный крест", по их словам, каждый мужик готов кровь отдать без приказания. Если южная пылкость у них слабее, чем в Италии, зато мудрой стойкости больше...
- Ты, - продолжал предводитель, обращаясь к брату, - почитатель Пушкина - знаешь ли ты стихи, которые он писал дочери Карагеоргия? Не посмотрел, верно! А?
- Не помню...
- Ну, конечно! Эх, брат Милькеев, поезжай ты туда... Там ты не только одноплеменником, но и единоверцем станешь с ними!
- Не вошло еще сюда! - отвечал грустно Милькеев, указывая на сердце. - Не пролезло в щелку, которая здесь есть... Чуждо!
- Италия ближе?
- Пока ближе. Не знаю, что будет после. Я влечениям своим охотнее внимаю, чем чужому рассудку. А пока все, что вы говорили, для меня только рассудок.
- Оттого-то вы оба неполные люди, - сказал старший Лихачев. - У тебя есть познания, а почвы нет, русского в тебе мало; а у него есть почва русская, да твоих познаний нет. Ну, как знаете! Только в Петербург ты, Милькеев, ради Христа, не езди, нейди ты по битой дорожке!
Едва успел предводитель кончить, как на двор въехал посланный из Троицкого с запиской, в которой Катерина Николаевна писала, что муж ее приехал, и звала Мильке-ева поскорее к себе.
Александр Лихачев захотел проводить его до половины дороги. Уже совсем стемнело, когда друзья верхом въехали в лес. Со всех сторон оглашал его весенний крик ликующих птиц. Лихачев знал все эти голоса и объяснял их товарищу, который ехал молча и печально.
- А ведь ты горюешь, душа моя? - спросил Лиха-чов, пожимая ему руку.
- Горюю, - отвечал Милькеев.
- О Троицком?
- И о Троицком горюю, и сам не знаю о чем! Думаю, как бы граф не повредил бы им всем. Судя по ее рассказам, он молодец, и где-нибудь в ополчении или на севастопольском бастионе я бы его любил; но здесь... Послушай! что это за птица кричит? Послушай! послушай ее... Какой раздирающий крик... Когда я проводил первую весну в этом раю у Новосильских, я вначале пошел один в лес; еще мало знал их всех - но уже жилось сладко и покойно... Тогда тоже кричала эта птица... И что за воздух! Что за воздух! Слушай, видал ты много на Дунае убитых людей?
- Еще бы! - отвечал Лихачев. - Первый раз я увидал молодого казака лет девятнадцати. Бомбой его убило. Руки нет ниже локтя; две кости торчат обломанные; лицо и все тело малиновое; ног тоже нет. Из лица куски мяса вырваны; говорят, у него дома осталась жена молодая, и я прежде не раз говорил с ним.
- И ничего ведь тебе? Не слишком жалко и страшно?
- Нельзя сказать! Хоть у меня и нет столько воображения, сколько у тебя, а все-таки! Обстановка, мечты! Война эта, проклятая, как-то облагороживает человека, сколько ни мудри против нее все эти мудрецы, которые честно прокисли над книгами! На Дунае я реже скучал, чем дома, и гораздо чаще грустил... А в Италии должно быть еще лучше!
- Надеюсь, что лучше. Вот, когда бы с тобой вместе! - с жаром сказал Милькеев.
- Если тебе это приятно, я с удовольствием поеду, - сказал Лихачов. - Ты меня соблазнил; страшно еще как-то обречь себя на вечную жизнь дома. Брат хочет, чтобы я служил после эманципации: так до тех пор вернусь еще, если вернусь...
- Ты не шутишь?
- Нисколько! Я нарочно поехал тебя провожать, чтобы поговорить об этом. Молчи пока; не хочу толковать с братом: уеду - и конец... Если ты не боишься ехать, когда у тебя дома кровли нет, так отчего же мне и подавно не съездить: все же интереснее простого путешествия по дурацким гостиницам и минеральным водам! К тому же Варя... Хуже этого быть ничего не может! Бог даст, отвыкнет, образумится, и я отдохну...
- Надеюсь, по крайней мере, что ты не раскаяваешь-ся в прошлом насчет ее? - спросил Милькеев.
- Разумеется, нет! Надо поправлять, а не раскаяваться!
У выезда из леса они расстались, и Лихачов крупной рысью поехал домой, а Милькеев пустил вскачь свою лошадь к Троицкому.
XXI
Целую неделю граф отдыхал и веселился. Все ему нравилось в Троицком. Тяжелый хохот его раздавался то у Катерины Николаевны в кабинете, то в классе, то в манеже, то на гимнастике. Конюшню он нашел в порядке, долго говорил с кучерами и берейтором и дал им по пять рублей; ходил с Рудневым в лазарет, шутил с сиделками, дал и фельдшеру денег; ловко перекинулся на костылях в лодку и долго катался с детьми по Пьяне; спрашивал у жены названия растений в оранжерее и цветниках; с Баум-гартеном беседовал о последних событиях во Франции; рассказывал Милькееву множество любопытных анекдотов московских, парижских, лондонских, кавказских; жалел, что со взятием Шамиля утихнет боевая жизнь в том краю, и Россия лишится, пожалуй, прекрасной военной школы, в которой выработывались сильные и самобытные характеры; интересовался всеми соседями и, чтобы видеть их, взял с жены слово, что в день Фединого рожденья, через неделю, она даст хороший вечер.
Но ничто не развеселило и не тронуло так графа, как успехи, исправление и довольный вид Юши. Юша показывал ему свои тетради, игрушки, письменный стол, который Катерина Николаевна подарила ему на новый год в награду за сдержанное обещание отвыкнуть от ругательных слов и который привел Юшу в такой восторг, что он один-одинешенек в комнате не раз подходил и отходил от стола, простирая к нему руки и восклицая: "письменный стол!" Юша отвечал хорошо из священной истории, отлично умножал и делил дроби, с жаром декламировал: "Терек воет дик и злобен..." и "Обвал" Пушкина; порядочно чертил карты; знал, где лежат у человека печень, селезенка и сердце; показывал даже "arbor vitae" в мозжечке; ездил уже довольно смело на клепере и ни разу при графе не кричал и не капризничал.
Оставшись раз с ним наедине, граф посадил его к себе на колено и спросил, весело ли ему здесь?
- Еще бы! Мамка мне совсем подарила Том-пуса клепера. Деревянных лошадей у меня шесть. Как запрягу четверку, закричу: "Малыш!" Малыш бежит.
- Кто это Малыш?
- Это мой слуга. Он невидим для других, но я его вижу. Все хорошо! Учителя только лихи - изверги, тираны! Васинька-Василек еще ничего; Васька тоже не строг; а уж Древосадский - беда, заморит над книгой!
- Древосадский? Кто это Древосадский?
- Баумгартен значит - дерево и сад. Вот он и зовется у нас так, чтобы не понял. Однако догадался изверг; как заорет: "Je m'en vais vous ficher un Drevosatzky!" У нас с Федей душа в пятки уходит.
Граф видел, что Юша доволен. Он благодарил жену с большой теплотой и крепко жал руки Рудневу, Милькееву и Баумгартену, который чуть не приседал перед ним, особенно после того, как Новосильский сказал ему в классе: vous avez la logique bien serrйe!
Как-то после ужина граф остался с глазу на глаз с Катериной Николаевной, протянул ей руку и сказал: - Житье у вас здесь! Что бы вы сказали, если бы я остался навсегда?
Катерина Николаевна ожидала этого вопроса; больно было ей отвечать ему сухо, но пришлось.
- Вы сами здесь не усидите! Вам нужно движение, - сказала она.
- Мне уже 47 лет! Толст; страдаю часто от ран ужасно; хочется отдохнуть. Eh! voyons donc! Будем откровенны. Разве вы не знаете, как года изменяют человека? Пора бы и на отдых! И что моя карьера? В 47 лет и с моими связями я полковник только! Кровь уж не кипит, как прежде. Я вас стеснять ни в чем не буду. Детей я всегда любил, а Юшу люблю особенно. Что ж делать - это естественно! Ребенок без матери, бедный!
Граф был взволнован и сильным движением откинулся к спинке дивана. Катерину Николаевну тронуло его родительское чувство.
- Послушайте, друг мой, - сказала она, - в память прежней нашей любви, не говорите мне так, прошу вас! Жить нам вместе нельзя. Разве вы себя не знаете? Разве вы можете жить той жизнью, которой живу я?
- Неужели вы думаете, - отвечал он с усмешкой, - что порок пропитал меня до костей? Что я уже вовсе без души и без правил?
- Нет; но страсти ваши всегда сильнее у вас и доброты, и тех правил, которых вы с вашим умом не можете не понимать.
Граф вздохнул глубоко, задумчиво побарабанил пальцами по столу и помолчал.
- Положим так! - начал он опять, - прошедшее скверно! Но кто же мешает нам добрыми друзьями дожить наш век? Как! Я имею семью, жену такую, как вы, таких славных детей - и должен век скитаться, служить! Когда бы вы знали, как тяжело иногда! Я не жалуюсь обыкновенно; энергии, вы знаете, мне не занимать. Но я и здесь не останусь без дела: я бы мог служить по выборам. Постойте... Вы не вздумайте оскорбиться тем, что я вам скажу. Вы не хотите быть моей женой - не будьте; вы хотите располагать вашим сердцем - располагайте! Я вижу роль, которую играет у вас в доме Милькеев. Это не беда. Он человек вполне порядочный... Не оскорбляйтесь же!
- Я не вижу тут ничего обидного, - отвечала Катерина Николаевна сурово и спокойно, - я имею право располагать собой и, если бы Милькеев был моим любовником, я бы не стала краснеть. Только это просто неправда. Вот и все. Вот, видите, не обидьтесь и вы тем, что я скажу теперь... Вы не поймете моих чувств...
- Говорите; постараюсь понять.
- Едва ли! - продолжала она, - по моему мнению, в браке еще много разных условий для того, чтобы заставить женщину принадлежать человеку без страсти, если он этого требует. А здесь? Что может заставить меня? Для меня ни Милькеев, ни вы не существуете, как мужчины. Я - вы видите - развалина!
- Что вы развалина, против этого я не спорю! - любезно возразил граф, - развалины часто бывают красивее и занимательнее новых домиков... а что касается до Милькеева...
- Я говорила, что вы меня не поймете! говорила, что не поймете! Вы судите...
- Я не досказал, погодите! - перебил граф, - Миль-кеев, может быть, и не любовник ваш, и это может быть! Мне до этого и дела не будет. Чем же я могу мешать вам?
Катерина Николаевна встала и подала ему руку.
- У меня голова кружится, - сказала она, - поговорим завтра... не могу больше.
Муж поднялся на костыли, вежливо проводил ее до дверей спальни, поцаловал ее руку, возвратился в кабинет и сел на прежнее место. Он долго сидел, снова барабанил по столу, шептал про себя: "душа и правила! душа и правила!", перекладывал костыли с места на место и не хотел спать.
Давно уже слышал он в зале чьи-то мерные шаги, но сначала не обратил на них внимания, потом вышел туда и увидал Баумгартена.
- Вы меряете залу? - спросил он. - У вас бессонница?
- Да! здешняя жизнь, граф, очень вредна мне. Я часто не сплю...
- Не хотите ли пойти посидеть ко мне? - сказал Новосильский. - Потолкуем; мне тоже не спится.
Баумгартен с радостью согласился.
- Так вам не нравится здешняя жизнь? - сказал граф. - Чем же она дурна? Кажется, жена моя живет весело, ни в чем не стесняется и других не стесняет?..