Маркела нет со мной – я ощущаю его издали, теперь как старшего. Когда-то я считала так Георгиевского, теперь Маркел занял место его. На днях я получила от него письмо – оно мало походит на его прежние письма, это уж скорей послание, вот каков тон его: "Истина, Наташа, все неколебимее и тверже входит в меня. Если б я жил в древности, наверно, я ушел бы в монастырь, оттуда бы, молитвою, помогал миру, глубоко погрязшему. То, что произошло с Россией, с нами – не случайно. Поистине и мы, и все пожали лишь свое, нами же и посеянное. Россия несет кару искупления так же, как и мы с тобой. Ее дитя убили – небреженное русское дитя распинают и сейчас. Не надо жалеть о прошедшем. Столько грешного и недостойного в нем!
Но не думай, что я предлагаю тебе "постриг". Слишком хорошо знаю тебя – художника. У тебя в руках искусство, а ведь сказано: "Служите друг другу каждый тем даром, какой получил". И несмотря на все случившееся, – может быть, именно благодаря случившемуся, ты должна еще усердней и страстней идти по этому пути, как и я не брошу же своей науки.
Мы на чужбине, и надолго (а в Россию верю!). И мы столько видели, и столько пережили, столько настрадались. Нам предстоит жить и бороться, утверждая наше. И сейчас особенно я знаю, да, важнейшее для нас есть общий знак – креста, на-ученности, самоуглубления. Пусть будем в меньшинстве, гонимые и мало видные. Быть может, мы сильней как раз тогда, когда мы подземельней.
Светлый друг! Я знаю всю горячую и страстную твою природу, и я видел все узоры твоей жизни – воздушные и золотистые, и страшные. Да продолжают быть – яблонка, цветущая и ветер покровителями для тебя, но от моей дальней, и мужниной любви желаю лишь тебе сияние Вечного Солнца над путем… ну, ты поймешь".
Солнце заходило, дымно пламенели тонкие облачка над угластыми стенами Рима. Мы с Павлом Петровичем только что поднялись из галереи катакомб Св. Каллиста. Мы видели гробницу первых пап, крипту Св. Цецилии. С зажженными свечами, за монахом и тремя простолюдинами мы обходили смутные, таинственные подземелья, полные ушедших вздохов, шорохов тысячелетних туфов. И теперь сидели на скамеечке под кипарисами. Аллея, среди виноградников, шла к Аппиевой дороге. В небольшой будке белые монахи продавали разные реликвии. Я держала у груди маленький мешочек с катакомбною землей. Волнение слегка холодило, когда пальцами перебирала вековой, мелкоистертый этот прах.
Закат забагровел. Монахи в будочке зажгли огонь. И пилигримы уходили. Синело между кипарисами аллеи, под стенами Рима залегал сумрак, с легеньким туманом над болотцем. Вышли звезды. Смутно, розово теплились верхи гор.
Мы поднялись. Я прижимала к сердцу прах моих дальних собратьев, мне казалось, что дыханье вечной жизни шло из этого смиренного остатка.
Пустынна была Аппиева дорога. Мы шли по камням ее тысячелетним, и тысячелетние могилы нас сопровождали. У часовенки Quo vadis я остановилась. Опустилась на землю, поцеловала след стопы Господней. Все кипело и клубилось во мне светлыми слезами.
Павел Петрович поднял меня с земли.
– Ну, будет. Ну, поплакали, довольно. – А спустя минуту он прибавил: – Завтра жду вас за роялем. В три. Пожалуйста, не опоздайте.
Мы спускались к каменистому Альмоне. Недалек был Рим. В ближайшей остерии пели песни, раздавались голоса и смех, и свет ложился полосою на дорогу.
Над воротами Сан Себастиано затеплился огонек.
1923–1925
Дом в Пасси
У постели
Черноглазый мальчик, аккуратный и изящный, отворил дверь в комнату Капы. Он увидел полосу света – осеннего, бледного, легшего на пол и слегка обнявшего постель с голубым шелковым одеялом. Под ним лежала Капа (головой к вошедшему: он рассмотрел только ее затылок – сбившийся узел светлых волос, да полуголую руку, да папиросу – она дымилась струйкой на краю стула).
– Здравствуйте, вы еще спите? А уже одиннадцать. Капа повернулась, оперлась на локоть.
Щеки у ней были красны, глаза мутноваты. Низкие над глазами брови, точно бы сдавливавшие (серые глаза смотрели из-под них, как из пещер) – приподнялись. Капа улыбнулась.
– Недоволен, что я долго сплю?
Рафа заложил руки за спину, слегка расставив ноги, смотрел на нее – спокойным и благожелательным взором.
– Мне все равно, спите хоть до миди. Но это странно… Мама давно ушла, мы с генералом скоро начнем готовить завтрак, а вы все лежите. На службу надо рано выходить. А то могут вас конжедиэ.
– Ты очень строгий. Строже моего хозяина.
Рафа подошел ближе, внимательно всматриваясь.
– Почему же у вас щеки красные?
– Я нездорова.
– Наверно, грипп, я знаю, мама имела грипп, у нее тоже были такие щеки.
Он вздохнул.
– Вам нужно доктора. И позвонить на службу.
Рафа стоял теперь перед ней, загораживая свет, руки в карманах, слегка покачивая голыми, не совсем правильными коленками. В нем было спокойное, не вызывающее, но глубокое сознание своей правоты. Спорить тут нечего! Он показался Капе самим здравым смыслом, к ней пожаловавшим.
– Да там и телефона нет.
– Не может быть. На службе всегда бывает телефон.
У Капы болела голова. Свет из окна резал глаза. Она закрыла их рукой.
– На моей службе, правда, нет телефона.
– Нет? Ну, я извиняюсь.
– Рафочка, будь добр, сходи в бистро, позвони Людмиле. Скажи, я больна, прошу зайти. Вот тебе франк на телефон. Элизэ, пятьдесят два, тринадцать.
Под затылком у нее нагрелось. Она переложила тяжелую голову на холодное место.
– Номера не забудешь?
– Нет.
"Он не забудет… он не спутает".
Рафа подошел к двери, отворил, остановился и сказал:
– А все-таки напрасно у вас на службе нет телефона. Притворив дверь, вышел на площадку – добросовестно, как и все делал, собирался исполнить Капино поручение.
Лестница некрутыми маршами спускалась вниз, образуя пролет – довольно просторный. Просторны были и площадки. Рафа знал все это наизусть. Сверху, где жил генерал, падал тот же рассеянный, белесый свет. В двери квартирки матери торчал ключ (как и у Капы) – тоже давно знакомое. Да если бы ключа и не было, Рафа поднялся бы к генералу или к Валентине Григорьевне, или еще выше, где жил художник: все это свой мир, давно привычный. Всякий дал бы ему ключ, всякий ключ отворил бы дверь.
Он держался рукой за перила, спускался не торопясь, погружаясь понемногу в сумрак нижнего этажа. Поручение Капы отчасти и развлекало его.
Улочка была тихая. Рафа перебежал ее наискось, к угловому бистро на рю де ля Помп – улице оживленной и опасной. Сюда иной раз посылал его генерал за папиросами, мать за марками и открытками ("только, пожалуйста, осторожней, там такие автобусы!"). Тут его знали. И он знал: и ленивую, несколько сонную хозяйку на стуле перед кассой, и хозяина, толстого человека, лысоватого, в вязаном жилете, занимавшегося двумя делами: или он пил аперитив с завсегдатаями, или играл в карты – с ними же.
– Не достанешь до трубки, – сказал Робер, худенький гарсон с гнилыми зубами. – Да и рано тебе вызывать дам по телефону.
– У меня есть дело, – ответил Рафа. – Дайте, пожалуйста, жетон.
Войдя в душную будку с надписями на стенах, сняв кольчатую металлическую кишку таксофона, Рафа приложил к уху трубку, сказал номер, и в далеких недрах, точно с того света, перебежали голоса барышень, передавших заказ, таинственные значки пронеслись еще куда-то (в другую бездну), там сухо и негромко затрещала дробь – а потом началось… очень простое, к чему все привыкли, но и очень странное: мальчика Рафа номерами и значками вызвал из бездонной тьмы Парижа Капину подругу к телефону.
* * *
Капа полежала на спине, потом перевернулась к свету, открыла глаза. Свет не был особенно радостен, но в окне виднелись каштаны – за невысокой стеной, отделявшей двор от соседнего владения. Сквозь полуоблетевшие листья – небольшой дом, тихий и старомодный, с зелеными ставнями. Если бы жить только в своей комнате, видеть вот так каштаны да ветхую крышу, можно бы думать, что и нет никакого Парижа, порога вселенной, где обитает эта Капа, мальчик, отправившийся говорить по телефону, и другие люди русских островков. А есть только провинциальная глушь. В этом доме с каштанами живут старенькие французы – Капа немножко знает их – мсье и мадам Жанен. Усадебка принадлежала им. Раньше они были зажиточные, а теперь обеднели и пускают жильцов. Там у них тоже русская живет, шляпница – ее окно правое угловое. Говорят, еще жилец переехал на днях… да не все ли равно, какие Жанены, кто где комнату снимает… все равно, все равно.
– Ничего не изменишь, – сказала Капа вслух.
В это время вошел Рафаил. Он опять стоял на пороге, со своими голыми коленками. Прекрасные его глаза глядели с прежней вежливостью.
– Капитолина Александровна, Людмила приедет иммедиатман. У них два часа дается на завтрак, она возьмет такси и приедет.
Капа мутными глазами на него посмотрела.
– Спасибо, здравый смысл.
Рафа несколько удивился.
– Вы что такое сказали, я не все понял…
– Если бы была здорова, я б тебя поцеловала… а так ничего, все хорошо. Ты умник, все отлично сделал.
– Я имею еще немного времени. Можно мне у вас посидеть?
Капа опять закрыла глаза.
– Можно. Даже хорошо.
Некоторое время она молчала. Рафа сел у небольшого столика.
– Правда, что у Жаненов новый жилец? – вдруг спросила она. – Ты должен знать. Ты все знаешь.
Рафа спокойно посмотрел на нее.
– Правда. И тоже один русский.
– Ну и что же еще о нем известно?
– Больше ничего не знаю. Мне говорила blanchisseuse. Un Russe bien elvee.
– Русские, русские, – пробормотала Капа. – Везде мы русские. – И, помолчав, неожиданно сказала: – Все равно ничего не изменишь. Ни-че-го.
При последних ее словах Рафа посмотрел на нее, но теперь с видом человека опытного, взрослого. "Она больная. Спросонку шутится". И, взяв лист бумаги, начал выводить разные закорючки. Лицо его приняло очень серьезное, задумчивое выражение. Большие уши розовели, просвечивая жилками. Он слегка от усердия посапывал. Тер голые коленки.
Рафа ошибался, думая, что Капа "шутится", но как мог мальчик его возраста (хоть и сосед), знать, что делается в голове этой Капы, невысокого роста, слегка сутулой девушки, которой лицо казалось ему не очень красивым, но глубоко сидящие глаза, тяжкие, почти сросшиеся брови, глуховатый голос и некая внутренняя напряженность вызывали чувство смутное: уважения, расположения – но и чего-то не совсем понятного. Ему нравилось, как она быстро и решительно спускалась по лестнице, как говорила – негромким и горячим голосом. Знал он, что, запершись, громко иногда она плачет (но не понимал, почему).
Раз даже мать его, Дора Львовна, ходила к ней с валерьяновыми каплями (и потом долго пахло эфиром, противным для Рафы запахом). А мать как бы про себя сказала:
– Что же удивительного, что одинокую девушку доводят до такого.
Может быть, и сейчас Капа несколько взволновалась. Может быть, под закрытыми веками и выступило на ресницах несколько слезинок – но болезнь отупляла: просто давила сумрачной дланью.
И когда вошла Людмила, в комнате было очень тихо: Рафа рисовал, Капа лежала на спине, все тот же бледный день осенний лился из окна – иногда с гудком автомобиля, с дальним, раздирательным трамваем.
– Видишь, как я живо…
Людмила быстро села. В самом ее вхождении, в том, как закинула ногу за ногу, скрипнув шелком чулок, в худощавом, тонко сделанном лице, в лодочке на голове и манере снимать перчатки с раструбами, в струйке духов было именно то, что с великим совершенством впитывают русские: не узнаешь на улице, Москва или авеню Монтэнь.
Капа встрепнулась.
– Спасибо, что зашла.
Рафа, сидя у себя за столиком, побалтывая ногами, смотрел на Людмилу ласково и улыбался. Она обратила на него внимание.
– Это ты мне звонил?
Рафа встал и подошел. Застенчивая, нежная улыбка была на его лице.
– Я.
Он смотрел на нее почти с восхищением.
– Можно сказать одну вещь?
– Ну, ну…
– Вы очень красивая. И хорошо одеты. Я люблю, чтобы были такие изящные чулочки.
Людмила улыбнулась холодноватыми своими, синими глазами – но не очень: чтобы морщинки не набегали.
– Капитолина, смотри ты, какого кавалера себе завела…
– Это мой сосед.
– Ну, конечно, здесь в русском доме все у вас особенное… Записки на дверях приколоты, ключи торчат… и поклонники десятилетние.
В потолок сверху постучали.
– Генерал меня зовет, – сказал Рафа. – Я обещал ему помочь чистить яблоки для варенья.
Людмила взяла его за ухо.
– Что ж поделать, господин Дон Жуан. Обещал, так иди.
Рафа попрощался с ней, потом подошел к Капе, поцеловал в лоб и шепнул:
– А что это Дон Жуан?
– Который красивых любит, – так же тихо ответила Капа.
Когда он ушел, Людмила встала и прошлась.
– Реже приходится видеться, я как будто от тебя и отстала.
– Спасибо, что приехала.
– Ну, это что ж, пустяки… Да, я давно тут не была… бедно все-таки ты живешь. Комнатка маленькая, и обстановка…
– Это ничего.
– Знаю. Все-таки, с деньгами лучше.
Капа закурила.
– Ты немножко снобкой стала у себя там в кутюре, – Капа улыбнулась.
– Нет, не снобка, но хорошую жизнь люблю, это верно.
– Зарабатываешь по-прежнему?
– Да. Теперь я premiere vendeuse. На процентах. Тоже надо умеючи. Убедить клиентку, доказать ей, чтобы купила…
– Людмила, пойди сюда… – Капа взяла ее за руку. – Я рада, что ты пришла. Бодрая такая…
– Уж там бодрая или не бодрая, веселая или не веселая, а кручусь. Иначе нельзя. Не люблю задумываться, останавливаться. Начнешь думать, ничего хорошего не надумаешь. Лучше просто делать. Жить так жить. И возможно лучше.
– А я тебе еще в Константинополе надоедала…
– Что там надоедала. Какая есть, такой и всегда будешь. Помнишь, ты больная тоже лежала, а я в ресторане место потеряла, и мы голодали. Ты еще мне предложила: свяжемся вместе – и в Босфор.
– Мне тогда умереть хотелось… и я думала, что нам выхода, правда, нет…
– Ах, чего этими кошмарами заниматься. Хорошо, что мы с тобой еще девками не сделались… Рада бы была, если бы старый мерзавец турок, который меня за две лиры купить собирался, глотнул бы этого Босфора! – Людмила встала, прошлась, подошла к окну.
Садик, каштаны, довольно мило.
Она стала внимательней всматриваться.
– Постой, этот павильон фасадом на переулок выходит?
Капа подтвердила.
– Ну, разумеется, так и есть: я на днях здесь была, только ход с переулка, в этом самом домике. Там старички французы живут?
– Да. И еще шляпница русская. Ты что же… шляпу заказывала?
– Нет, милая моя, я была у нового жильца, нашего прежнего с тобой приятеля, Анатолия Иваныча. Ты разве не знаешь, что он тут поселился?
Капа слегка побледнела.
– Нет, не знаю.
– Да, ну уж все эти ваши сложности и туманности… Не в моем характере.
– Никаких сложностей. Я с Анатолием Иванычем давно не встречаюсь… и ничего нет удивительного… ничего удивительного, что не знаю.
Людмила заметила знакомые, глухие нотки в голосе Капы – признак, что та начинает сердиться.
– Здесь кругом сколько угодно русских. Войди в метро, в синема… русский квартал… ничего нет удивительного, что Анатолий Иваныч нанял комнату в доме рядом с моим.
– Конечно, ничего.
Капа сумрачно помолчала.
– Ты зачем у него была?
– Написал. Просил зайти. Я нисколько и не сомневалась. Деньги. Он в большой нужде – естественно. Но такой же прожектор и фантазер… Ах, раздражают меня эти авантюристы…
– Он не авантюрист. Ну, а фантазер…
– Ты за него горой, по обыкновению.
– Я хочу быть только справедливой, – сухо ответила Капа. – Он мне ни свет, ни брат. Я не имею к нему никакого отношения.
– И слава Богу. Пора. Сейчас-то ему, разумеется, туго. Одним кофе питается. Хозяевам задолжал так же, как и в предыдущем отеле. Но теперь, оказывается, у него вексель: три тысячи! Он у меня и собирался их достать.
– Ты не дала.
– Во-первых, у меня нет. Второе: если бы и были, ни за что бы не дала. Пятьдесят франков – et c'est tout. Все эти расчеты, что продаст картину греку, двадцать тысяч получит – чушь! И имей в виду, если ты для него попросишь – тоже не дам.
– Удивляюсь еще, как ко мне сегодня приехала. Наверное, тоже думала, что деньги нужны.
Людмила подошла. Волна легкого шипра потянулась за нею.
– Ты другое дело. Ты свой брат, мастеровой. Тебе бы дала. А ему – нет.