Том 3. Звезда над Булонью - Зайцев Борис Константинович 25 стр.


Капа закрыла глаза, замолчала. Разговор как-то пресекся. Людмила несколько раз пробовала его завязать – безуспешно. Посидев еще некоторое время, она поднялась.

– Ну, выздоравливай. Мне пора. Если что понадобится, пусть этот мальчуган звонит.

Капа осталась одна – в задумчивости и молчании.

Друзья

Михаил Михайлыч Вишневский, генерал-лейтенант и бывший командир корпуса, ныне обитающий над Капой, проходил однажды в потертом летнем пальто по переулку – шагом правильным, крепко неся негнущееся тело – с лицом чисто выбритым, седыми подстриженными усами: они сделали бы честь любому маршалу. (Но глаза Михаила Михайлыча были слишком русские – оттого, может быть, и разнствовала его судьба с маршальской: он собирал объявления для газетки.)

На углу своей улицы неожиданно наткнулся он на трех мальчишек – двое с азартом наскакивали на третьего, черноглазого, отступавшего к забору. Он пытался отбиваться, но дело его было плохо: вихрастый враг с рыжими веснушками уже дал по уху, глаза его готовы были налиться слезами и предстояло бегство – с потерей обозов и коммуникаций.

Тут-то, однако, и появилась из-за угла крупная фигура генерала, спокойная и, как судьба, неотвратимая. Она разрезала пространство. Слева, у забора, оказался Рафа, справа веснушчатый враг и другой, худенький, черный, в школьническом берете.

– Колоннами и массами, – сказал генерал. – Прекратить б… (тут он прибавил сильное военное слово).

Французы слова не поняли, но отскочили. Рафа тоже не понял, но почувствовал, что подошла подмога. И ослабев, заплакал.

– Мсье… мсье… они всегда ко мне пристают… паршивые.

Генерал всмотрелся в него.

– Ты где живешь?

Рафа сквозь слезы назвал.

– Ну, нечего нюнить, идем.

И, взяв его за руку, зашагал.

– Они… всегда дразнятся… – бормотал Рафа, припадая к старческой руке и чувствуя себя под защитой (от генералова пальто пахло табаком – этот мужественный запах был Рафе приятен). Обернувшись, он погрозил врагам.

– Sales gosses! Cretins!

– То-то вот и кретэн. Они, брат, может, и не такие кретины. А самому тоже надо уметь драться. Ты меня знаешь?

– Я… я… (Рафа опять стал всхлипывать). Вы на той же лестнице, где мы с мамой. Мою ма-му… зовут Дора Львовна. А вы… недавно переехали.

– Правильно.

Генерал тоже легко вспомнил черноглазого мальчика и его мать – крепкую, довольно полную брюнетку. С утра уходила она из дома – занималась массажем.

Он довел малого до дома, поднялся с ним до его квартиры. Дора Львовна случайно оказалась дома. На стук она и отворила (звонков нигде не полагалось: чтобы консьержка по стуку знала, кто к кому пришел).

У Рафы остались еще на щеках сохнущие разводы слез, и, увидев мать, он снова расплакался. Дора Львовна встревожилась.

– Мсье заступи-ился… а они, паршивые… – начал было опять Рафа.

Михаил Михайлыч объяснил, как было дело.

– Очень вам благодарна, – сказала Дора Львовна серьезно. – Рафа, ты сейчас же пойдешь мыться. Там зеленое мыло, слева на верхней полочке.

И за крепкими, белыми руками матери, от которой всегда пахло свежестью и чем-то медицинским, Рафа почувствовал себя окончательно в домашней твердыне.

Когда он вышел, Дора Львовна вновь обратилась к генералу.

– Это в значительной мере моя вина. До сих пор не могу устроить его в лицей. Он и болтается зря. Если б нашелся человек, которому я доверила бы его подготовку…

Генерал ничего не ответил, неопределенно фукнул.

Но с этого дня знакомство его с Рафой завязалось. Михаил Михайлыч редко, больше по соседским делам, заходил к Доре Львовне. А Рафе чрезвычайно нравилось стучать в таинственную (как ему казалось) дверь Генераловой квартирки – и тихонечко входить в нее. Комната была обычная, с хозяйской мебелью, кухонкой, с окном в тот же сад, небольшой печуркой. Генерал держал все здесь в порядке: с семи утра слышала Капа над головой шум передвигаемой мебели, генерал все подметал до соринки, натирал паркет, методически обтирал пыль – методически чистил и обувь, платье, чинил его, ни в чем не отступая от тех правил, что вошли в него с утренней трубой кадетского корпуса.

Но не стол, не паркет, не узенькая кровать занимали Рафу. Весь этот высокий, прямой старик, как будто бы и строгий (а главное – совершенно непререкаемый), был неким иным миром, вовсе неведомым и загадочным. Рафа знал, что такое бистро, сольды, терм, ажаны, – но когда генерал впервые показал ему свои ордена (вытащив их из дальнего ящика комода), он онемел. Красные ленты, золотые узоры, изображения святых, беленький и как будто простой крест на черно-желтой ленточке (его особенно торжественно показал генерал)…где найдешь это в Пасси? У какого бистровщика нашего квартала?

Замечательными казались также две гравюры в рамках, на которых были изображены военные: один в белом кителе, с черной бородой, другой в темном мундире и эполетах (у этого сильно пробрит подбородок).

А на столе? Рядом с чернильницей? Под стеклом фотография монаха в белом клобуке, с огромным посохом в руках. Лицо простое, русское, с серыми небольшими глазами под бровями нависшими, с тяжелым носом, седой бородой. На груди не то иконки, не то ордена – Рафа боялся даже расспрашивать. На вопрос, кто это, получил ответ: патриарх – непонятное слово, музыкой отозвавшееся в сердце. Вечером, ложась в постель и побалтывая голыми ногами, неожиданно, с мечтательной улыбкой он сказал матери:

– Патриарх!

– Зубы вычистил? – спросила Дора Львовна.

– Вычистил. Я сегодня видел патриарха.

– Какого патриарха?

– У Михаила Михайлыча. Мне он все объяснил. У архиреев черные клобуки, у митрополитов белые, а у патриарха тоже белый, но так, знаешь, вроде платочка или шапочки, и с обеих сторон концы висят, как полотенца… на полотенце крест вышит.

Дора Львовна усмехнулась.

– Теперь наслушаешься от своего генерала.

– Он даже очень интересно рассказывает.

– Руки сверх одеяла, вот так, и на правый бочок. Потому что с левой стороны у нас сердце, и не надо на него надавливать.

– А то что будет?

– Будешь видеть плохие сны.

Рафа зевнул, через минуту сказал:

– Я хочу видеть хорошие. Я хочу видеть во сне патриарха.

* * *

Когда он теперь поднимался по лестнице от Капы, из двери генерала вышел почтальон – и не захлопнул ее. Рафа, как свой, проскользнул без стука. Генерал, сухощавый и стройный, в переднике сквозь пенсне на горбатом носу читал письмо, держа его довольно далеко. По его расставленным ногам, отдувающимся ноздрям, легкому подрагиванию рук видно было, что он взволнован. На Рафу не обратил внимания. Тот скромно, "с достоинством", как человек, понимающий, что друг может быть занят, прошел в кухню. Там стоял на огне суп, а на газетном листе лежали яблоки. Их-то и предстояло чистить и разрезать: генерал любил яблочное варенье (а значит, любил и Рафа).

Солнце нежно и не по-парижски охватывало мальчика, сидевшего на табуретке, тихо резавшего яблоки. Было в этом светлое и мирное, хорошо, что сияние задерживалось в маленькой кухне дома в Пасси – и, быть может, Рафа под ковром воздушным и светящимся лучше делал свое дело.

– Молодец, – сказал генерал, входя. – Занимайся. Люблю аккуратность.

Рафа улыбнулся застенчиво, слегка покраснел. Он всегда робел пред генералом, с ним самоуверен не был никогда.

– Сегодня хорошее известие. Хорошее известие. Из России.

– От большевиков?

Генерал весело захохотал.

– Не-е-т, они со мной переписываться не станут. Да и я с ними. Я насчет Машеньки получил письмо. Она сюда собирается. Понимаешь, разбойник? А?

Генерал подошел к нему сзади, крепкими руками взял за щеки и стал делать из его лица кота – любимая генеральская игра (когда он в духе).

– Ну, ну… – смеялся Рафа. – Нет, мне уже больно.

– "Мне уже больно!" – когда ты будешь по-русски правильно говорить?

– Почему я сказал неверно?

– "Уже" – вон. Уже вон. Просто больно.

– Мне таки и действительно больно.

Рафа потер рукой щеку и вновь принялся чистить яблоки. Генерал рассердился было на "таки", но предстояло поглядеть за закипавшим супом, да и вообще не до чистоты языка. Машенька собирается сюда! Так написано в этом письме с красноармейцем на марке. Написано хоть не самой Машенькой (боится переписываться с отцом), но дамой верной, престарелой, Машеньку знавшей ребенком. Написано условным (смешным для Запада) языком – что поделаешь, маскировка, вечный страх, под которым живут уже годы! Главное: решилась, наконец, начать хлопоты. Разумеется, нужны деньги. Очень понятно. У нее ребенок, вроде этого, что режет яблоки. Воображаю, как она там будет собирать червонцы!

Генерал сел с Рафой, взял яблоко, стал его чистить. "Питаемся больше картошкой, мяса почти не видим. А уж особенно трудно с обувью… Ваня иной раз в первую ступень и пойти не может, сапожник в долг отказывается чинить, денег, разумеется, нет, а к новым башмачкам не подступиться…"

– Рафаил! – сказал генерал почти грозно. – Мы с тобой в последний раз яблоки чистим!

Рафа опасливо посмотрел на него. Характер генерала, его странности он знал, и теперь полагал, что будет что-нибудь не совсем обычное.

– Вам не нравится этот конфитюр?

– Нет-с, мне яблочное варенье (а не конфитюр!) очень нравится, но я желал бы, чтоб и Машенька могла его есть. А для этого-с…

Суп кипел, но перекипать ему не дали. Яблоки кончили, накрыли тут же для двоих к завтраку. Генерал налил стакан красного пинара.

– Колоннами и массами. Трах-тара-рах-тах-тах!

Рафа чинно и с тайным благоговением смотрел на него. Генераловы шутки, выкрики, манера громогласно сморкаться, пощелкивать пальцами сложенных за спиной рук – все казалось необыкновенным. Самый завтрак в этой кухонке тоже нечто особое. Разве можно сравнить с завтраком дома? (Где все так разумно и гигиенично.)

Например, сегодня. Генерал столько рассказывал о Машеньке, о ее сыне, как жили они вместе в имении, как пришлось ему потом бежать – на юг, в Добровольческую армию – и вот сколько уже лет они в разлуке.

– Но теперь начинается новое, ты понимаешь? Машенька решилась… надо только ход найти, чтобы ее выпустили. И деньги! Самое важное. Только это, братец ты мой, тайна. Понял? Обещаешь никому не рассказывать?

– Обещаю. – И сейчас же Рафа спросил: – А почему тайна?

– Потому, что если до большевиков дойдет… ты понимаешь? что Машенька сюда едет, к отцу, вот такому, как я – то не только ее не выпустят, а еще в Соловки сошлют.

Рафа облизнул ложку, которой ел компот, и спросил, что такое Соловки. Генерал объяснил. Рафа даже побледнел от волнения. Значит, ему доверено такое… Он почувствовал себя взрослым.

– Я даже маме не скажу. Знаете, у нее столько визитов к разным дамам…

Генерал допил алжирское свое вино, всполоснул литр под краном, тщательно его обтер, высушил, потом достал из жилетного кармана монетку и бросил в горлышко. Она со звоном упала на дно.

– Что это вы… делаете?

– А это, братец ты мой, такая будет у нас тайная бутылка. "Фонд благоденствия". Я туда бросил первый полтинник. От варенья отказываюсь, курю вдвое меньше, и так далее – все, что освобождается, идет сюда. Полный литр – чуть не тысяча франков… для приезда Машеньки. Понятно? Ну, а теперь отъели, пора за урок. Что мы читали прошлый раз? Жилина и Костылина? Ну, и живо, идем ко мне в комнату.

И как всегда бывало в этот день, начался урок русского языка. Рафа читал толстовский рассказ, генерал следил, объяснял, поправлял ударения и произношение. Но сегодня оба были не весьма внимательны. Генерал думал о дочери – никак не мог сосредоточиться на Кавказе и горцах. Рафа все шарил по карманам курточки и штанишек – генерал, наконец, недовольно спросил, чего он ерзает?

– Это я ничего, так…

А когда урок кончился, быстро выбежал к себе в квартиру, порылся и принес новенькую, совсем сияющую монетку в пятьдесят сантимов. Бутылка стояла в углу.

– Можно? – спросил робко.

Генерал кивнул. Потом отвернулся. Рафин полтинничек звякнул так же.

Движение

Дора Львовна происходила из богатой еврейской семьи. Училась в Петербурге, на Медицинских курсах, но не кончила: полюбила студента технолога и сошлась с ним. Лузин был настоящий русский интеллигент, довоенного времени, типа "какой простор". Жаждал быстрого установления земного рая, верил в это и вместе с Дорой Львовной посильно приходу его содействовал. От марксистов, однако, отдаляло его мягкое сердце. От эсеров – несклонность к террору. Партию он избрал себе безобидную – народных социалистов. Но тут подвернулась некая максималистка товарищ Люба – и от Петра Александровича Лузина остались рожки да ножки. Он мучился и рыдал, то говорил, что одинаково любит обеих, то пытался "выяснить отношения", то казнил себя безнадежно. Доре Львовне чужда была расплывчатость. После полагающегося количества бессонных ночей, выяснив все, что надо, она на седьмом месяце беременности от него ушла – углом треугольника быть не пожелала. Старая Берта Исаевна, мать ее, много по этому поводу плакала: "Ай, Дорочка, Дорочка, вышла бы за хорошего еврея, ничего бы этого не случилось. Подумать только, беременная…" А отец вовсе негодовал. Но Дора Львовна домой не вернулась. Родила своевременно Рафу, и в дальнейшем потопе была вынесена на Запад. Не такая она, чтобы потеряться и здесь! Сначала в Германии, а потом в Париже занялась делом – хоть не на высоте прежнего, лишь полумедицинским, все-таки дававшим заработок. Дора Львовна клиентуру свою развивала. Ее спокойствие, некий крепкий и достойный тон, ощущение порядочности и солидности, остававшееся от нее, создавали ей хорошую прессу (да и работала она неплохо). Именно в этом году начала даже откладывать, стала мечтать о том, чтобы взять квартиру со своей мебелью, в новом доме с удобствами. О муже ничего не знала и знать не хотела. Она его просто вычеркнула. Жила одиноко, холодновато. Рафу очень любила, но без сантимента. Да и не так много его видела – целый день была в бегах. Любила рассматривать старинную мебель в витринах (кое-что, в Salle Drouot, и покупала, тащила в Пасси). Иногда ловила себя на том, что хочется вкусно поесть. "Ну что же, это моя потребность, надо ее удовлетворить", – заходила завтракать в небольшие ресторанчики у Мадлен, ела устрицы, по-мужски спрашивала сухого белого вина. Как врач, прохладно наблюдала за собой. И находила, что в еде несколько выражается ее чувственность. "Конечно, моя женская жизнь слагается ненормально… Нет еще сорока лет…" Но ей действительно никто по-настоящему не нравился. Легкие же авантюры она не одобряла.

Нынче вечером, возвратившись домой, Дора Львовна узнала, что больна Капа. По неписаному уставу дома, все русские должны были друг другу помогать в беде, и если бы захворала сама Дора Львовна, у нее тотчас бы появилась и Капа, и генерал, и жилец сверху. Так что в десятом часу она сидела у Капы.

– Ваш сын уже навещал меня, – сказала Капа, слегка улыбнувшись. – Я даже немного его эксплуатировала… он был страшно мил.

Дора Львовна сидела совсем близко и смотрела в воспаленные, несколько тяжелые и затаенные глаза Капы. "Странная девушка… очень странная"… – и не совсем даже давала себе отчет, почему странная. Но такое оставалось ощущение.

– Я сына мало вижу. Так жизнь складывается. Что из него выйдет, не знаю… мне всегда кажется, что я недостаточно на него влияю.

Капа перевела глаза с темными, влажными кругами в сторону – будто не слушала и вовсе не интересовалась тем, что может из Рафы выйти. Дора Львовна почувствовала это и смолкла.

– Доктор у вас был?

– Да… Дора Львовна, знаете какое дело, – вдруг сказала она решительно, точно вернувшись из того мира, где только что находилась, – мне нужны деньги.

– Разумеется, вы нездоровы… Сколько же? Я могла бы вам предложить.

– Нет, предложить… не вы. Мне довольно много. Посоветуйте, где занять… У вас есть богатые дома, где вы массируете. Я могу вексель подписать. За меня на службе поручатся.

– А какая сумма?

– Три тысячи.

– Да, порядочно. Лично я не смогу.

– Я и не говорю, чтобы вы, – сказала Капа холодновато. – Скажите мне, к кому обратиться?

– На что вам такие деньги?

– Нужны.

– Именно три тысячи?

– Именно.

Дора Львовна задумалась. Конечно, среди клиенток ее много состоятельных, есть и очень богатые, для кого три тысячи не деньги. Но не деньги лишь для себя. Дать же взаймы такой Капе… Дора Львовна слишком хорошо знала жизнь, слишком ясно сознавала и свое положение (среднее пропорциональное между учительницей музыки и шофером), чтобы верить в успех. Но добросовестно перебирала в уме фамилии и имена. Гарфинкель? – не вернулись еще из Сен-Жан де Люс. Олимпиада Николаевна? Жалуется на плохие дела… и вечная возня с польским имением… Эйзенштейн? – выдают дочь замуж, сошлются на расходы… Трудно, трудно.

– Что же, вы хотите на юг, что ли, съездить, полечиться на эти деньги? – спросила она – просто чтобы дать выход некоему недовольству. – Или собираетесь зимнюю вещь шить?

– Эти деньги мне необходимы.

Лицо Капы приняло упорное, несколько даже неприятное выражение. "Да, характерец… не скажет, разумеется, ни за что".

Дора Львовна не любила никаких душевных угловатостей. Ее несколько раздражали даже такие, как она считала, "дефективные" черты. Но в ней сидел и врач, спокойный наблюдатель человеческих несовершенств. Врач знал, что на "дефективных" нельзя сердиться. Она пересилила себя – и в ту же минуту нечто сверкнуло в ее мозгу.

– Знаете, вернулась из Америки Стаэле…

– Неужели? Капа оживилась.

– Вызвала меня пневматичкой. Я у ней уже была, работала. Но она нисколько не худеет. Все такая же полная. Да ведь вы ее хорошо знаете. Одним словом, все такая же, несмотря на режим. И такая же восторженная. Обратитесь к ней, попробуйте… скажите, что вам на лечение нужно.

– Стаэле… Я ее так давно не видала. Что же она делает теперь?

Дора Львовна усмехнулась.

– Чего вы хотите от миллионерши. Что вздумается, то и делает. Хорошо еще, что у нее сердце доброе. По крайней мере, не все деньги зря тратит. В Америке приют для негритянских детей устраивала, теперь у нее, кажется, совсем нелепые идеи, но ничего, может быть, и удастся направить ее в разумное русло.

"Разумное русло, – бессмысленно повторила про себя Капа, – Разумная Дора… она всегда все делает разумно". И молча смотрела на крепкие, белые руки Доры Львовны. "А я все неразумное… но безразлично, к Стаэле я пойду".

Дора Львовна сидела прочно, удобно в кресле (она имела особенность: так сидеть, так стоять, так спать в постели, будто сделано это раз навсегда – солидно и никак не опрометчиво). Она рассказывала, что теперь г-жа Стаэле увлекается древне-византийской живописью и носится с особенной мыслью: купить у турецкого правительства право на расчистку одной мечети, где подозреваются ранние фрески.

– В сущности, вы, как хорошо ее знающая, могли бы извлечь из нее и некоторую пользу для эмиграции. Всюду столько нужды. Детские приюты, убежища для престарелых, вместо этих нелепостей с турецкими мечетями…

Назад Дальше