"Началось разумное… и доброе, и полезное, – думала Капа, все бессмысленно глядя на Дору Львовну. – Ничего, она честная массажистка и член разных обществ. Так и надо. Она и поможет. Устроит. На таких мир держится… А я свое сделаю. Я не такая добрая, на беженские дела мне наплевать, но я сделаю. Свое сделаю. Хочу и сделаю".
– Спасибо, – сказала она. – Мне только нужно теперь выздороветь. Я непременно схожу к Стаэле.
* * *
То, что предлагала Дора Львовна, могла бы сообразить Капа и сама. Но Стаэле вела настолько кочевую жизнь (нынче в Америке, завтра в Сирии, а там в Копенгагене), что Капа не считала ее здешней. И когда мысленно прикидывала, к кому обратиться, о ней не подумала. Впрочем, были причины и особые… О т о й полосе жизни своей она не любила вспоминать. Но теперь Дора Львовна как бы разбудила ее. В приоткрытую дверь былое поползло. Капа разволновалась. Если бы Дора Львовна, мирно спавшая сейчас в своей прохладной и гигиенической постели, знала, что у Капы даже температура повысилась, вряд ли осталась бы она довольна. А Капа вертелась, вспоминала, раз поднялась даже, подошла к окну и посмотрела в сад. Было темно. Каштаны иногда шелестели под ниспадавшим ветром, да на Эйфелевой башне, видневшейся в узкой полоске меж крыш, пробегали таинственные нервные сигналы: голубовато-зеленое струение, а над ним вдруг грозно мигал красный глаз. Спят все, кроме ночи да дьявола. Легкое зарево Парижа над полуоблетевшими деревьями – трепещет, тоже имеет двусмысленное выражение. Да и вся тьма эта полна неблагожелательного, мрачного. Ах, если б можно было прижаться к кому-нибудь, если б не вечное это, проклятое одиночество!
Она вдруг рассердилась и на Анатолия Иваныча. Зачем, собственно, он поселился тут под самым ее носом? Ну ладно, было и было, да ничего больше нет, она и видеть его не хочет – а вот нужно почему-то здесь постоянно о себе напоминать…
Капа вернулась на постель озябшая, ее знобило и она была почти зла. Мысленно послала даже к черту и Анатолия Иваныча и Стаэле.
Не так легко было заснуть, не так легко и спалось. Но утром сразу оказалось, что ничего ей более не интересно, кроме этого. Жизнь, служба, болезнь – полусон, полупрозябание. Одно настоящее. Одно нужное – и теперь из-за случайных слов Людмилы, Доры Львовны жизнь вновь направляется в неожиданную сторону.
Поскорее выздороветь и бежать… Туда, пока Стаэле не уехала.
И несколько дней-ночей минуло незаметно: в днях – зашел доктор, навестил генерал, Рафа, Дора Львовна. В ночах – тяжелый сон и зарево Парижа.
* * *
Очень тихое утро, серо, влажно. Оставшиеся на каштанах листья совсем буры – так намокли, что по временам падают с них капли. Блестят асфальтовые мостовые. Шоферы медленнее шуршат по ним: из опасения поскользнуться. Но сам изящно-серый Париж ведет вечный свой круговорот – в непрерывном потоке прохожих, скользящей волне машин, в запахе сырости, бензинового дымка, дамских духов.
Мимо Прюнье проходит Капа, еще не совсем оправившаяся, с глубокими подглазниками, к Этуали. Вокруг Арки бессменное движущееся кольцо. Все в одном направлении, вечно куда-то ввинчиваясь, бегут автомобили, сколько их, куда – но не остановишь, без конца, без начала льются…
Капе все здесь насквозь знакомо. Вот трехэтажный дворец с садиком, вот rue Tilsitt – Стаэле тут недалеко, в улице близ этой карусели-Этуали.
Тяжелая калитка, гравий, мокрые кусты, окна зеркальные… И глицинии под окном – и ее собственное окошко в третьем этаже, рядом с комнатой прислуги. К этой самой калитке подавал года два назад Анатолий Иваныч в белом кожаном пальто и черной фуражке тяжело-легкий автомобиль: темный, блестящий, с зеркальными стеклами, куколкой внутри и букетом фиалок. Вместе со Стаэле выходила она – Капа, тогда была лучше одета, но скромно… как mademoiselle de compagnie и учительница русского языка. Фантастика, фантастика!
Но теперь без фантастики позвонила – отворила сухая, застарелая горничная с каменным лицом. Капа передала карточку.
– Мадемуазель пьет кофе. Вам придется подождать.
"Знаю, что пьет. Десять часов – все то же".
Капа проходит в серую гостиную, садится под голубой вазой с золотыми разводами. Обстановка – светлый модерн. Со стены глядит все тот же Вламэнк (мрачный осенний пейзаж с лужами), как же все в чистоте слепительно, безмолвно, музейно. Зеркальное окно полно серебряного света – заливает он куст мелких розовых цветов, перед окном стоящих. Дверь в столовую приоткрыта. Знакомый женский, слегка заикающийся голос:
– Но я х-хочу еще яйцо…
Другой, тоже женский, методический и несколько суровый… неразборчиво, но, видно, отрицательно.
– Мне ма-мало одной чашки и яйца.
– Вам по режиму утром можно только яйцо, без хлеба. А вы уж столько съели! И еще съедите два яйца, если вам позволить.
– Да я просто, я не хочу никакого режима!
– Зачем же было заводить его?
– Я ду-мала, что похудею, но ни-исколько не худею, а только порчу себе настроение…
Капа усмехается.
"Все то же. Прежде я ее окорачивала, теперь другая. И также все безуспешно".
Голоса умолкли, слышится звук отодвигаемого в сердцах стула. На пороге г-жа Стаэле.
С тех пор, как Капа ее не видела, она еще пополнена. Шеи совсем не стало. Голова как на блюде лежала на груди и плечах. От красных щек белее казались простые, добрые глаза. Видимо, не так легко и ногам двигаться. Сейчас явно была она не в духе.
– А, это вы…
Она подала ей очень маленькую, не соответствующую туловищу ручку.
– Вы куда-то совсем пропали. Вы похудели. "Завидно!"
– Хворала. Только что с постели поднялась.
Стаэле села в кресло, где было ей тесновато. Кончики ног попробовала скрестить – ничего не вышло – это несколько тоже ее расстроило.
– А где же мсье Анатоль? Он тогда так внезапно покинул мой д-дом…
"Ну, вот теперь еще я за него отвечаю". Капа, когда шла сюда, то считала, что просто попросить для себя помощи – по старой памяти. Но сейчас, частью по капризу, частью в приливе раздражительной дерзости, мгновенно переменила план. Именно потому, может быть, что это неразумно, она и брякнула:
– Мсье Анатоль был тяжко болен. Он переутомился. Сейчас без работы. Ему надо на юг, в хорошие условия…
Недовольство выступило на лице Стаэле. Она нервно стала постукивать носком туфли.
– И вот он посылает вас… просить у меня денег… Это всегда так. Не звонят, не заходят… являются лишь, когда нужны деньги.
Капа побледнела.
– Он меня не посылал. Я сама к вам обращаюсь… вы ведь добрый человек.
– Д-добрый, доб-рый…
– Я не знаю, почему он не давал вам о себе знать. Вероятно, просто думал, что вам неинтересно. Но сейчас дело ясное. На поездку и отдых нужны три тысячи. Могли ли бы вы дать ему их?
Капа старалась сдерживаться, но голос ее звучал все глуше. Лицо Стаэле покрылось пятнами. Губы вздрагивали. "Какая нервная! А говорят еще, что мы нервны!" Стаэле встала, тяжело переваливаясь телом.
– Я не могу дать вам этой суммы… у меня с-сли-ш-ком много расходов.
И продолжая волноваться, слегка заикаясь, объяснила, что ее осаждают со всех сторон, и если она будет удовлетворять все просьбы, то скоро останется без гроша. Кроме того, у нее сейчас огромное дело: переговоры с турецким правительством насчет мозаик.
Капа поднялась тоже. Когда она подходила к двери, Стаэле вдруг остановила ее.
– Оставьте мне свой адрес…
Капины провалы под глазами, мрачный блеск самих глаз и тоже нервное подрагивание губ – точно бы немного смутили ее.
– Для чего адрес? Я только раздражаю вас. Это понятно. Бедные всегда раздражают богатых.
Стаэле еще больше разволновалась.
– Вы не-несправедливы… Вы знаете, что я очень много… помогаю и нисколько на бедных не раздражаюсь.
– Адрес мой на визитной карточке, которую вам подали.
– Я по-смотрю… может быть, мне и удастся что-нибудь…
"Да ну ее к черту…" – Капа спускалась в сдержанно гневном настроении.
На улице несколько поостыла, хоть неприятное ощущение вглуби сидело. Почему эта Стаэле обязана давать деньги? Что ей Анатолий? Шофер, правда, интеллигентный и, как редкость, забавный (она и держала его потому, что он бывший дипломат) – потом не совсем ловко исчезнувший… Никаких о себе вестей не давал, а теперь вдруг, пожалуйте.
Наступил полдень, midi, знаменитый час, когда банки, конторы и магазины по таинственному значку выливают бойкое и живое человечество. Капа спустилась в метро. С ней спускались такие же девушки, на подземных перекрестках Жоржи ждали Жюльет, нежно целовались и бежали к ближайшему поезду. В людском множестве все Жоржетты казались похожи на всех Жюльет и все Эрнесты на Жюлей. В теплой живой толпе, ею несомая, с ней дышащая, Капа спускалась, подымалась летейскими коридорами, полными человечьего дыхания, тепло-влажно-пыльного воздуха. По подземным путям в переполненной ладье неслась в даль смутную, гулкую. Сотни чужих мыслей, чувств и желаний прошли сквозь нее, и ее собственные чувства, незаметно для нее, изменились. Сон была уже Стаэле и ее паркет, и Вламэнк. Завтра надо самой на службу – вот в такой толчее утром лететь в один конец, вечером в другой. Не дала, так не дала. А чулки эти придется подштопать, это уж очевидно.
…Она благополучно доехала и обычно докончила день – один из многих одиноких своих дней. И когда менее всего думала о Стаэле и даже об Анатолии Иваныче, к ней заявилась также застарелая горничная с письмом. Стаэле писала, что просит ее извинить: утром была расстроена и несправедливо резка. Осмотревшись, нашла, что и просьбу может исполнить. Прилагался чек на три тысячи.
"Возвращается ветер…"
Из окна было видно, как мсье Жанен, сухенький старичок в туфлях и старом, засаленном рединготе, без воротничка вынес тазик золы и проходил наискось через двор: тут у него кусты крыжовника, он иногда подсыпает туда пепел и угольки из печурки. Капа спрятала в сумочку три тонких, слабо хрустевших лиловых бумажки. Ей предстояло спуститься по лестнице, взять за углом мимо бистро, откуда говорил Рафа по телефону, войти чрез калитку во владение Жанен, это не более ста шагов. Но тогда – все другое: ее дом, ее комната, генералово окно, квартирка Доры Львовны вовсе по-иному представляются отсюда. Она может видеть себя и "своих" со стороны. И действительно, когда вошла под тень каштана (едва хранившего последние свои листы), вдруг вспомнила Людмилу, как та не сообразила, что ведь это рядом с Капой.
В новом мире подошедшему с тазиком старичку сказала, кого желает видеть. Горбоносый старичок кратко, но любезно указал.
Капа поднялась в первый этаж (по узенькой французской лесенке). Ей представлялось, что идет она просто так, к человеку чужому, малознакомому, застегнувшись душевно, как застегнут на ней не первой свежести темненький костюм. Несколько сутулясь, постучала в дверь.
– Entrez!
Начался еще третий мир. Небольшая комната с окном в переулок, довольно светлая, с камином и зеркалом в золотой раме над ним – с часами на подзеркальнике, все, как полагается в истинно французском старом доме. Но не полагается, чтобы на подзеркальнике лежали галстухи, воротнички. Странны также кораблики – искусно сделанные – на шкафу: бриги, фрегаты в парусах, точно модели из музея мореплавания. Странен стол у окна – простой, вроде кухонного, застланный толстым сукном. Когда дверь отворилась, сухощавый, высокий, с небольшой лысиной человек без пиджака склонялся над столом, спиной к окну: в великом прилежании разглаживал штаны, слегка дымившиеся. Увидев на пороге Капу, тоже ощутил новый мир, и не сразу оторвался от портновского. Держа утюг, остановившимися голубоватыми глазами глядел на дверь. Потом улыбнулся – улыбкой милою и почти детской – утюг поставил на подставку, легкими молодыми шагами подошел к Капе, протянув вперед руки.
– Очень рад… тебя видеть.
Капа молча подала руку. Он ее ласково поцеловал. Подняв голову, не выпуская руки, все улыбаясь, неподвижно смотрел на нее. Что-то очень далекое, щемящей нежности и очарования вдруг ощутила она.
– У тебя такой вид, будто ты хочешь спросить: зачем пришла? – да не решаешься.
Анатолий Иваныч сел на диванчик, Капе пододвинул стул.
– Нет, я ничего, – сказал простодушно, все продолжая на нее глядеть прозрачными, голубоватыми глазами. – Ты так-очень неожиданно… мы ведь давно не виделись.
"Все такой же… Нет для него времени".
– Анатолий, как ты живешь?
– Вот и живу, ты видишь… – он неопределенно провел рукой по воздуху, будто указывая на свою комнату, обстановку, строй жизни. – Разумеется, Капочка, туговато… теперь времена трудные.
Он опять с ласковостью и упорством уставился ей в глаза.
– Времена трудные, Капочка, все дела в застое.
– Да уж ты такой делец…
Он несколько оживился.
– У меня дел много, ты не думай. Но все неудачи. И с кораблями слабо, – он указал на модель брига на шкафу. – Единственно, что могу еще продавать, это маленькие яхточки для тюльерийского прудка, знаешь, там внаем дети берут. Да это все мелочи, пустяки платят. А серьезная работа, фрегат, линейный корабль, никого более не интересует.
"Все то же полоумие…" Капа помнила это еще по Константинополю. Анатолий Иваныч в беженство вывез целый чемодан моделей, инструментов, бечовок для оснащивания… и никогда с ним не расставался. Обожал он корабли. С удивительным искусством строил их сам, читал книги по кораблестроению, в портовом городе нельзя было оторвать его от набережной.
– Третьего дня был я на Монмартре у одного грека, в особняке… знаешь, рю Ларошфуко. Кападопулос. Ах, Капочка, какой особняк… там у него и фарфор старинный, и табакерки, и картины. Мы с Сережей Друцким продаем ему одного Фрагонара… Если выйдет, я тебя у Ларю завтраком угощу. Или у Прюнье. Ты устрицы любишь? Да, помню, любишь… Капа, когда мы продадим ему Фрагонара, то все вместе поедем: я, ты, Сережа. Но знаешь, не завтракать. Нет, лучше обедать, а потом в дансинг. Меня недавно один знакомый угощал… недалеко от Люксембургского сада. Ты… ты, Капочка, представить себе не можешь, какой там поросенок.
Анатолий Иваныч совсем развеселился. Видимо, и Фрагонар, и Ларю, и поросенок люксембургский уже лежали в кармане.
– Или же можно устроить так. Пока там еще мы продадим греку картину, но вот около Елисейских полей я знаю один ресторанчик – это уж совсем дешево… замечательные мули и креветки. Да. Квартал дорогой, но это простенький ресторанчик, вроде бистро. Называется Tout va bien… а? Как хорошо называется! Tout va bien – все великолепно!
Анатолий Иваныч раскрыл свой большой рот с изящным, волнистым очертанием – и захохотал детским смехом.
– Мы туда непременно пойдем, Капочка. Хозяин бретонец, черненький такой, худощавый… и получает мули каждый день из Бретани. Он меня любит! Ты знаешь, – лицо Анатолия Ивановича вдруг стало серьезным, глаза остановились на Капе, – он мне всегда кредит оказывает. Мы можем прийти, позавтракать и ничего не заплатить!
Капа молчала. Точно бы повернулось в ней некое колесо, возвратило года на полтора назад. И ничего не было! Для него – ничего не произошло. Все такой же, будто вчера расстались. То, что происходило с ней, жила она или умирала, этого он не знал да и не интересовался. Все то же, что было в Константинополе, что было у Стаэле. Все так же ласков, мил. Так же ни до чего нет дела, кроме Фрагонаров и кораблей, ресторанов и фантастических греков, которые якобы могут его обогатить, и все те же глаза, те же руки…
– Что же ты не спросишь, как я жила? Все про рестораны…
– Да. Капочка, ты… ведь, действительно, мы давно не видались. Ты какая-то бледненькая…
Он взял ее руку, погладил и поцеловал. Потом опять погладил.
– Ты тогда так внезапно исчезла… – Он смотрел на нее расширенными глазами, точно, правда, был очень удивлен и поражен, что она от него ушла.
Капа закрыла лицо руками. Тело ее стало слегка вздрагивать. Она вынула платочек, приложила к глазам. Другой рукой сжала руку Анатолия Иваныча – жестом вековечным, женским жестом любви, прощения, отдания.
– Ты… нарочно снял комнату рядом с моей? Знаешь, что я живу через двор?
– Да, Капочка, да…
Анатолий Иваныч заранее не придумал, что сказать, и мгновение находился в нерешительности. Но только мгновение: с обычно нежным лукавством тотчас же все сообразил.
– Я слышал, Капочка, что ты где-то здесь поблизости. И у меня, знаешь, было такое чувство, – он широко раскрыл глаза, точно выражая ими нечто таинственное и сложное, – что какая-то сила именно сюда меня влечет, вот так и тянет…
Капа продолжала плакать. Она знала, что он лжет, но приятно было, что именно так лжет – ласково и благосклонно. В сущности, что она ему теперь? Бывшая подруга, отравлявшая жизнь ревностью, мучениями. И теперь едва влачащая существование. Нет, в эту минуту он бескорыстен.
Капа сунула платочек в сумку и рука ее наткнулась на хрустящие билеты. Чрез минуту, несколько овладев собою, села прямо и защелкнула сумку.
– Расскажи мне, как ты это время жил. Анатолий Иваныч заморгал глазами.
– Вот так и перебивался, Капочка. То что-нибудь продавал… картины… раз мне бриллиантовое кольцо удалось перепродать… И раза два, знаешь, я продал маленький бриг собственного изделия, потом каравеллу… я точно такую сделал, на какой Колумб Америку открыл. Один португалец купил.
– Португалец… откуда же ты его достал?
– Так, я встречался…
Капа знала, что всегда у него были какие-то таинственные знакомые, и целая занавешенная часть жизнь, куда ни проникнуть нельзя, ни разузнать ничего. Он или отмалчивался, или переводил разговор. На этот раз она сразу решила, что португальца подсунула ему Олимпиада. "У этой коровы всегда какие-нибудь португальцы…"
Настроение стало меняться – точно после мартовского парижского солнышка налетела (тоже краткая, но неприятная) тучка-жибуле.
– Ну, а теперь как? Правда, что тебе очень трудно?
Анатолий Иваныч взял ее за руку и расширил глаза.
– Очень, Капочка. Так трудно, знаешь ли…
Он снял руку и одной ладонью, как ножом, провел по другой, точно срезая или счищая.
– Как никогда. Платить за комнату нечем, долг и даже вексель… главное, француз… Он, Капочка, все, что у меня есть, опишет.
– Что же можно описать у тебя, кроме штанов?
– Он опишет.
"Ничего не опишет, разумеется, но дела плохи, нет сомнения. И теперь дура Капитолина должна выплывать… тоже бриг парусный".
Она вздохнула, вынула из сумочки лиловые билеты. На лбу означились две вертикальные морщинки. Серые глаза тяжело блестели из глубоких гротов.
– Мне Людмила сказала, что была у тебя.
– Да, Людмилочка… Да, заходила…
– Заходила… Ты ее сам звал. Ну, одним словом, я все знаю. И достала денег. Вот, бери.
– Это… мне?