Под осенними звездами, горевшими так необыкновенно ярко, в этом опустелом саду над морем, прикрытая вязаным платочком, она была так несказанно привлекательна, что хотелось, вместо всяких объяснений, взять ее за руку, притянуть к себе и сказать, что, несмотря на это горе, может быть, благодаря ему, он убедился, как она бесконечно ему дорога, и пришел только затем, чтобы сказать ей это.
И если бы она встретила его иначе, если бы не вплелось так нечаянно имя Дружинина в первые слова их беседы, так бы он и сказал. Но тут у него снова сорвалось с языка:
- Значит, Дружинин бывает у вас.
- Да, был. Всего один раз.
- Всего один раз, - повторил он ее слова с недоброй иронией. - Вы, может быть, сожалеете, что обманулись сейчас в своем ожидании.
- Зачем вы говорите это, - печально произнесла она и села на скамью, не то огорченная, не то подавленная вопросом.
Жалкое личико ребенка прошло перед его глазами. Как мелочен и ничтожен он должен был показаться ей в эту минуту.
- Вы правы, - сказал он, переборов себя. - Я не знаю, как это у меня вырвалось. Усталость… Нервы… Я не спал эти ночи, и мне сейчас все представляется в бреду. Даже то, что я вижу вас.
Она опустила голову и прошептала:
- Вы очень любили свою девочку, я знаю.
- Да, любил.
Он глубоко вздохнул и покачал головой.
- Впрочем, я не знаю. Я ничего теперь не знаю, - сознался он, закрывая руками лицо.
- Сядьте. - Она коснулась его локтя, и он сел рядом с ней.
Собака, все время теревшаяся около колен девушки, задела пушистым хвостом его руку и посмотрела на него внимательным взглядом.
Ларочка провела рукой по рыжей пушистой шерсти собаки и, как-то неловко взяв по пути его руку, обратилась к нему с серьезным, почти важным лицом.
- Я понимаю.
В ней, как во всякой женщине, независимо от ее молодости и неопытности в жизни, заговорило это природное отношение в известные минуты, как к ребенку, к тому, кто дорог сердцу, хотя бы он был вдвое старше.
- Я все понимаю. Но, может быть, лучше не теперь. Лучше после.
Так говорила она, а между тем ее рука инстинктивно сжимала его руку. Уж одно то, что он пришел в такую минуту, придавало этому событию важность исключительную и обязывало к чему-то серьезному.
Дрожь и тепло ее руки, от которых поднималась в нем вся кровь, рассеяли все его колебания. Да, ребенок, которого он любил, едва успел остыть, но она поняла все и не осудила, значит, так надо.
- Так надо, - повторил он вслух. - Именно теперь.
Она взглянула в его глаза с испугом и радостью. Этот взгляд зажег, как молния, в его сердце что-то также осужденное, почти высохшее, но еще цепко державшееся корнями. И пока это горело в нем, он чувствовал себя сильным и смелым.
- Лара, - произнес с ясным восторгом, погружая в ее глубоко раскрывшиеся глаза свой взгляд, как бы спрашивая и призывая ее. - Лара.
В этом имени, которое он пламенно повторил дважды, было все.
И она вся встрепенулась. Уже потянулась к нему, но потом точно вспомнила что-то.
- Постойте. Вы хотели знать о Дружинине.
Заметив, что брови его нетерпеливо вздрогнули, она поспешила.
- Нет, нет, я должна сказать. У него, кажется, - она запнулась, но затем решительно закончила банальным выражением, - есть серьезные намерения по отношению ко мне.
- Да? - машинально произнес он, еще с трудом ее понимая.
- Но вас это не должно тревожить. Ведь нет? - боязливо спросила она.
В сердце погасло. Он выпустил ее руки из своих и протянул, нахмурясь:
- Вот как. Что же, это хорошо. К тому же он так богат.
- Нет, вы меня не понимаете, - ответила она, нисколько не обидясь. - Он мне нравится вовсе не потому, что он богат. И все было бы хорошо, если бы не эти серьезные намерения. Он, видите ли, пригласил меня к себе, чтобы познакомить с своей матушкой. Но предупредил, чтобы я не упоминала в ее присутствии, что мы познакомились в ресторане. Затем, - продолжала она с тонкой улыбкой, - чтобы я была осторожна во всем. Вообще, из его намеков я поняла, что должна показаться ей совсем не тем, что я есть. Так комично, - простодушно поверяла она.
Но Стрельников вовсе не находил это комичным. Если Дружинин решил ее ввести в дом, познакомить с своей матерью, значит, действительно имел серьезный намерения. А ее признание, что Дружинин нравился ей, еще более его встревожило.
- Однако, в эти три дня вы далеко ушли, - сказал он с язвительной иронией. - Чем же он так пленил вас?
- Не знаю. В нем есть что-то. Какая-то сила. И потом, мне кажется, он никогда не был счастлив.
- Не хотите ли вы осчастливить его?
Она с серьезным укором сказала:
- Не говорите так. Да, я скажу вам. Если, как признаете вы, и он тоже и многие, я действительно хороша и могу принести счастье, пусть так и будет. Из тех, кто мне нравится, мне хочется быть ближе к тому, кто несчастнее.
Признание это ему показалось таким наивным и нелепым, что он удивленно раскрыл на нее глаза.
А она, обернувшись с нему всем лицом продолжала в тихом экстазе:
- Да, да, пусть так и будет, так и будет.
- Что за выдумка, - вырвалось у него.
- Нет, это не выдумка. Меня так влечет. Вот вы несчастны теперь, и меня тянет к вам, мне хочется быть с вами, хочется приласкать вас.
И она с нежностью положила ему руки на плечи и приблизила к его лицу свое лицо, точно ожидая поцелуя.
У него задрожало сердце, хотелось забыть все эти рассуждения и слова, но недосказанное не могло остаться замкнутым.
- Вы не понимаете, что вы говорите, - воскликнул он. - Значит, вы обрекаете себя на жертву.
- Почему? - удивилась она. - Вот и вы о жертве. Вовсе нет. Я только не хочу принадлежать кому-нибудь одному.
Он был окончательно поражен и не знал, что о ней думать.
- То есть, как же это так! Да, понимаете ли вы, что значит слово принадлежать.
Она, нисколько не смутившись, ответила:
- Конечно.
Он вскочил с места так быстро и неожиданно, что испуганная его движением собака отпрянула и тявкнула на него.
Девушка покраснела и торопливо прибавила:
- Это вовсе не значит, что я буду походить на одну из тех, чьими именами исчерчено там зеркало.
- Но, - все еще удивленно повысив тон, хотел он возразить ей и не мог, так она была трогательно прекрасна.
- Вы дитя и больше ничего. И теперь я знаю, что мне нужно делать.
И опустившись рядом с ней на скамью, он в страстном порыве притянул ее к себе.
Она прижала голову к его груди, восторженно и нежно глядя в его глаза снизу вверх; платок сполз с ее головы и тяжелые золотые волосы, как нимб, окружили лицо.
Ее невинные губы были полны зноем, но он медлил поцеловать ее. Долго, молча, любовался ее сияющим лицом, потом сказал:
- Я хочу тебе говорить, - ты.
- Да, да, ты, - ответила она, как эхо.
- И хочу тебе сказать, что я тебя люблю.
- Люблю, - повторила она.
Тогда все глубже и глубже погружая свой взгляд в ее широко открытые глаза, он стал медленно наклоняться к ней, и как будто влил в ее свежие губы свои, так много многих целовавшие.
И когда, задыхаясь, оторвался от ее губ, услышал голос, который, казалось шел, у нее из самого сердца, так он был глубок и беззаветно искренен.
- Это мой первый поцелуй в жизни. Как хорошо…
Ее глаза закрылись, как закрываются ночные цветы от утреннего солнечного луча.
Когда он наклонился, чтобы поцеловать опять эти закрывшиеся глаза, губы его ощутили теплую солоноватую влагу:
Ее слезы.
XIII
На похоронах девочки не было никого посторонних. Художникам было известно об этом несчастии, но они не решались выразить свое сочувствие, как это принято, потому что знали, что хозяйка не любит их, и потому, что смотрели на это печальное событие, как на освобождение Стрельникова.
Кроме того, у них было и оправдание: хоронили ребенка в будни, а они почти все учительствовали.
Провожали гробик только отец с матерью, нянька, да две сестры покойной от первого мужа Ольги Ивановны, девочки десяти и двенадцати лет.
От них был веночек из незабудок, маленький, бедный, бедный веночек, с белой лентой, на которой золотыми буквами было напечатано: "Нашей незабвенной сестричке, Мусе, от любящих Кати и Сони".
Кто их надоумил заказать такой веночек, Стрельников не знал, но ему не хотелось думать, что эту фальшь сотворила мать, так как в действительности сестры не любили этой маленькой, некрасивой девочки, из-за которой им часто нельзя было играть и шуметь, как они хотели.
Было в их неприязни нечто инстинктивное, заставлявшее видеть в этой наполовину лишь, родной им сестре свидетельство измены тому, кто дал им жизнь.
Почти каждый раз, как девочка заболевала, - а это случалось довольно часто, - они разлучались с матерью; их отправляли к тетке по отцу, офицерской вдове, которая демонстративно не явилась на эти похороны.
День, когда хоронили девочку, был серенький и скудный. Все казалось почему-то страшно обедневшим, не только природа, но и вся жизнь. И даже люди на улицах были одеты как будто беднее, чем всегда.
Гроб был полон цветами, заказанными Стрельниковым, и цветы покрывали его крышку.
И сама маленькая умершая была похожа на бедный, жалкий цветочек, который смерть раным-рано сорвала для какой-то своей определенной цели.
И вот, когда этот белый маленький гробик, полный цветов, хотели опустить в яму, мать бросилась к нему с страшным криком, охватила его руками, не желая расстаться с ним.
Пронзительно заголосила нянька, но, когда заплакали и девочки своими тоненькими голосами, нянька сразу оборвала плачь, утешая их, а Стрельников стал успокаивать Ольгу Ивановну.
Ему еле-еле удалось оторвать ее от гроба, и гроб опустили в могилу и стали засыпать.
Мать почти без чувств повалилась на землю, и, когда очнулась, гроб был наполовину засыпан.
Тогда она уже без крика, без рыданий и слез устремила глаза свои в эту быстро заполнявшуюся яму, и лицо ее выражало такое безнадежное отчаяние, точно зарывали последний свет, последнюю радость и надежду ее жизни.
Стрельникову было жутко смотреть на эту женщину, так как он знал, откуда больше всего ее отчаяние. И отчего у него самого не было в душе ничего такого, что, по его мнению, должно быть у каждого человека с сердцем в его положении.
Напрасно он хотел растрогать себя чувствительными мыслями, чтобы вызвать хоть слезы на свои глаза. Ведь, эта девочка, покрытая цветами, в заколоченном белом гробике, была его дочь: плоть и кровь его. Она называла его "папа", ласкалась к нему, радовалась игрушкам, которые он ей покупал, и любила смеяться, когда он ее, как тоненькую веточку вербы, подбрасывал вверх и ловил, приговаривая:
- Расти большая, во-от такая!
И у него самого было тогда в душе что-то нежное я сладостное. Бог знает, будет ли когда-нибудь еще у него ребенок, а вот ее уже не стало.
Он усиленно старался всколыхнуть свое сердце этими воспоминаниями, чтобы слезы очистили его совесть перед ней и перед самим собой.
Но слезы не приходили; они поили какие-то иные корни жизни, более важные для него в эти часы.
Наперекор всему, в нем затаенно и глубоко трепетала радость освобождения и надежда на новое счастье, которое должно было поглотить все остальное чувство. Перед глазами неотступно сияла девушка, с волосами золотыми, как мед, ее беззаветные глаза, ее невинные губы. Хотелось только одного сейчас, чтобы вся эта церемония поскорее кончилась. Чтобы скорее, скорее земля сравняла могилу с остальными холмиками, и чтобы эта женщина в черном поднялась с земли чужой и далекой ему.
И не жаль было ее, хотя он и хотел отдать этой жалости все сердце, и осуждал себя, что жалости так мало.
Почти наравне с ребенком и матерью, ему было жаль того кустика сирени, что рос на краю этой детской могилки: когда копали землю, пришлось оборвать корни этой сирени, и теперь эти белые, ободранные корни торчали из земли, точно обнажившиеся кости скелета.
Взгляд то и дело поневоле обращался к ним, и хотелось, чтобы скорее и скорее засыпали землей эти белые оборванные и ободранные корни.
Взмахивали лопаты могильщиков, падала земля в яму, яма мелела.
Еще и еще.
Сирень вздрагивала не только своим стволом и веточками, но и каждым оставшимся увядшим листиком своим.
Вместе с последней лопатой брошенной земли она как будто успокоилась и перестала дрожать.
Покуда она еще оставалась жива и свежа, но уже обречена на гибель. Вместе с оборванными корнями ее, упавшими на землю и схороненными там так же, как были схоронены оборванные цветы и этот несчастный ребенок, деревцо потеряло то, что его питало, и теперь постепенно будет увядать.
И, когда настанет весна для всех других деревьев, деревцо окончательно высохнет, и его вырвут из земли и выбросят вон, как часто выбрасывают старые, высохшие кости, когда роют на переполненном кладбище могилы.
* * *
Ольга Ивановна встала и он изумился, что глаза ее были совершенно сухи, а лицо, правда, истомленное и бледное от перенесенных страданий и бессонных ночей, как-то зловеще спокойно и неподвижно.
Девочки с испугом и любопытством глядели на мать, точно не узнавали ее. И ему, в этом трауре, ниспадавшем с головы, она показалась до странности чужой и новой, но внушающей к себе необыкновенное почтение.
Вот она взяла девочек за руки, и, не глядя на него, сказала глухим и как-то особенно суровым голосом:
- Все кончено. Пойдем.
Может быть, это относилось только к ним, но он машинально ответил:
- Да, все кончено.
Она взглянула на него, кажется, в первый раз за эти дни, прямо и строго, и он смутился, сам не зная почему, и стало еще более досадно на себя и даже неловко, что он не проронил ни одной слезы.
В последний раз взглянув на могильный холмик, она стиснула зубы, закрыла глаза, потом вдруг повернулась так быстро, что всколыхнулся ее легкий креп на ветру и задел стоявшего неподвижно Стрельникова по лицу и глазам.
Это прикосновение траурного газа заставило его вздрогнуть от непонятного холода и на миг сомкнуть веки.
Когда он снова раскрыл глаза, она шла вперед, прямая и высокая, держа обеими руками девочек.
Первым его желанием было сейчас же уйти, уйти и никогда не возвращаться к ней более, но бегство такое было бы отвратительно. Кроме того, он должен был сознаться, что его что-то жутко к ней тянуло.
Пошел вслед, на ногах чувствовалась неприятная тяжесть: это к обуви пристала сырая могильная земля. Он нервно, торопливо стряхнул ее и успокоился только тогда, когда стер последние следы с обуви о желтую осеннюю траву.
Черная фигура все удалялась, и он поспешил нагнать.
XIV
Вероятно, потому, что в доме не была произведена необходимая дезинфекция, мать отвезла девочек обратно к тетке и вернулась домой вместе с ним.
Но, едва они переступили порог дома, их встретила такая тишина и опустелость, что они, не сказав друг другу ни слова, разошлись по своим комнатам.
Стрельников вошел в мастерскую и, как был в пальто и шляпе, остановился посредине. Тут ничего не переменилось; все вещи были на местах, а, между тем, опустелость ощущалась с ужасающей ясностью, и эта опустелость проникала не только стены, но как будто и самые предметы и его самого.
"Не надо было возвращаться", - как-то телеграфически простучала в его голове прежняя мысль.
Однако, он сбросил на диван шляпу и пальто, наперекор всему явилась потребность доказать себе, что вернуться было необходимо, что предстоит сделать какое-то очень важное дело.
И, как всегда у него бывало, раньше, чем начать это важное дело, он стал заниматься пустяками, как бы для того, чтобы отделаться от мелочей, который могли помешать или отвлечь.
Желая закурить, он увидел, что портсигар его пуст, и, подойдя к коробке с папиросами, захватил в горсть ровно столько папирос, сколько необходимо было, чтобы заполнить портсигар. Затем стал наводить порядок, перебирая вещи и намечая, что возьмет с собой, когда будет уезжать. Переехать решил на первое время в гостиницу, а там подыскать квартиру.
С этим словом - там - соединялось что-то чрезвычайно заманчивое, сладостное и большое, какое-то начало новой жизни, как будто совсем иной берег ее. Но, чтобы достигнуть этого берега, надо было переплыть ту холодную пустоту, которая текла сейчас перед ним.
Над этой пустотой реял и томил аромат цветов, смутно белевших в углу, на столе: туберозы, присланные ею; они волновали его кровь и торопили к чему-то.
Когда он перебирал свои вещи, ему за ящиком с красками случайно попалась под руку старая детская игрушка: пестрый паяц на палочке, в колпаке с погремушками. Эту игрушку он сам купил когда-то своей девочке, и она очень ее любила и звала выдуманным ею словом: "тилим". Может быть, потому, что, если подавить куклу, кукла издавала звук, похожий на это слово. Смешным именем Тилим отец и мать звали порой и девочку в минуту ласки.
Он вспомнил, как она вечером накануне своей болезни, искала своего Тилима, без которого не хотела уснуть: и капризничала и плакала, что никак не может найти, и он обещал ей купить нового Тилима еще лучше. При этом он сам изображал ей будущего Тилима, чтобы развлечь ее, успокоить и заставить уснуть.
Но она со слезами настойчиво требовала прежнего; очевидно, и тогда уже была больна. Матери не было дома, и ни отец, ни нянька не догадывались, что дело совсем не в игрушке, а в болезни.
И вот это маленькое воспоминание впилось ему в сердце, как заноза, и пестрая истрепанная игрушка стала вдруг так дорога, что он не мог выпустить ее из рук и не мог оторвать от нее глаз.
В то время, как ни скорбный вид мертвого личика, ни самые похороны ребенка, но могли вызвать у него слез, эта жалкая игрушка пробуждала в душе невыразимую нежность и печаль: и слезы приливали к глазам и падали на яркие лоскутки, на колпак и бубенцы.
- Бедный, милый Тилим, - шептал он с горькой скорбью.
И маленькое некрасивое личико вставало в памяти то в тот, то в другой момент жизни, и только у него, только у этого жалкого личика, у этих болезненных беспомощных глаз хотел просить прощения и отпущения своей вины.
Дверь в ту комнату, где девочка умерла, была закрыта, но его потянуло именно туда.
Не расставаясь с игрушкой, еще с глазами, мокрыми от слез, он отворил дверь, и тотчас же пожалел об этом.
Она, очевидно, давно уже вошла туда через другую дверь, и теперь стояла вся в черном, устремив большие темные глаза на опустелую кровать.
Несмотря на то, что в комнате успели чисто-чисто вымыть полы и все прибрать так, как прибиралось только пред большими праздниками, чем-то пахло, напоминавшим о покойнице, не то лекарствами, не то увядающими цветами, хвоей и лаврами.
Лицо ее все было влажно от слез, и Стрельников еще раз заметил, что в то время, как слезы всегда портят лица, особенно женские, ее лицо во время плача становилось привлекательнее, а, главное, женственнее.
Он никогда не мог устоять против ее слез, и не столько потому, что становилось жаль ее, а потому, что она в такие минуты всегда непостижимым образом притягивала его к себе.