II
Сегодня, в ясный пасхальный день, друзья наслаждались в полном объеме: солнце грело, бока нежила светлая весенняя, немного примятая травка, а на разостланной газете были разложены и расставлены, не без уклона в сторону буржуазности, полдюжины крашеных яиц, жареная курица, с пол-аршина свернутой бубликом "малороссийской" колбасы, покривившийся от рахита кулич, увенчанный сахарным розаном, и бутылка водки.
Ели и пили истово, как мастера этого дела. Спешить было некуда; отдаленный перезвон колоколов навевал на душу тихую задумчивость, и, кроме того, оба чувствовали себя по-праздничному, так как голову Неизвестного человека украшала новая барашковая шапка, выменянная у ошалевшего горожанина чуть ли не на сто десятин ленкоранского леса, а телеграфист Надькин украсил грудь букетом подснежников и, кроме того, еще с утра вымыл руки и лицо.
Поэтому оба и были так умилительно-спокойны и неторопливы.
Прекрасное должно быть величаво…
Поели…
Телеграфист Надькин перевернулся на спину, подставил солнечным лучам сразу сбежавшуюся в мелкие складки прищуренную физиономию и с негой в голосе простонал:
- Хо-ро-шо!
- Это что, - мотнул головой Неизвестный человек, шлепая ради забавы отклеившейся подметкой. - Разве так бывает хорошо? Вот когда я свои ленкоранские леса сплавлю, - вот жизнь пойдет. Оба, брат, из фрака не вылезем… На шампанское чихать будем. Впрочем, продавать не все нужно: я тебе оставлю весь участок, который на море, а себе возьму на большой дороге, которая на Тавриз. Ба-альшие дела накрутим.
- Спасибо, брат, - разнеженно поблагодарил Надькин. - Я тебе тоже… Гм!.. Хочешь папироску?
- Дело. Але! Гоп!
Неизвестный поймал брошенную ему папироску, лег около Надькина, и синий дымок поплыл, сливаясь с синим небом…
III
- Хо-ррро-шо! Верно?
- Да.
- А я, брат, так вот лежу и думаю: что будет, если я помру?
- Что будет? - хладнокровно усмехнулся Неизвестный человек. - Землетрясение будет!.. Потоп! Скандал!.. Ничего не будет!!
- Я тоже думаю, что ничего, - подтвердил Надькин. - Все тоже сейчас же должно исчезнуть - солнце, земной шар, пароходы разные - ничего не останется!
Неизвестный человек поднялся на одном локте и тревожно спросил:
- То есть… Как же это?
- Да так. Пока я жив, все это для меня и нужно, а раз помру, - на кой оно тогда черт!
- Постой, брат, постой… Что это ты за такая важная птица, что раз помрешь, так ничего и не нужно?
Со всем простодушием настоящего эгоиста Надькин повернул голову к другу и спросил:
- А на что же оно тогда?
- Да ведь другие-то останутся?!
- Кто другие?
- Ну, люди разные… Там, скажем, чиновники, женщины, министры, лошади… Ведь им жить надо?
- А на что?
- "На что, на что"! Плевать им на тебя, что ты умер. Будут себе жить, да и все.
- Чудак! - усмехнулся телеграфист Надькин, нисколько не обидясь. - Да на что же им жить, раз меня уже нет?
- Да что ж они, для тебя только и живут, что ли? - с горечью и обидой в голосе вскричал продавец ленкоранских лесов.
- А то как же? Вот чудак - больше им жить для чего же?
- Ты это… Серьезно?
Злоба, досада на наглость и развязность Надькина закипели в душе Неизвестного. Он даже не мог подобрать слов, чтобы выразить свое возмущение, кроме короткой мрачной фразы:
- Вот сволочь!
Надькин молчал.
Сознание своей правоты ясно виднелось на лице его.
IV
- Вот нахал! Да что ж ты, значит, скажешь: что вот сейчас там в Петербурге или в Москве - генералы разные, сенаторы, писатели, театры - все это для тебя?
- Для меня. Только их там сейчас никого нет. Ни генералов, ни театров. Не требуется.
- А где же они?! Где?!!
- Где? Нигде.
- ?!!?!!
- А вот если я, скажем, собрался, в Петербург приехал, - все бы они сразу и появились на своих местах. Приехал, значит, Надькин, и все сразу оживилось: дома выскочили из земли, извозчики забегали, дамочки, генералы, театры заиграли… А как уеду - опять ничего не будет. Все исчезнет.
- Ах, подлец!.. Ну и подлец же… Бить тебя за такие слова - мало. Станут ради тебя генералов, министров затруднять. Что ты за цаца такая?
Тень задумчивости легла на лицо Надькина.
- Я уже с детства об этом думаю: что ни до меня ничего не было, ни после меня ничего не будет… Зачем? Жил Надькин - все было для Надькина. Нет Надькина - ничего не надо.
- Так почему же ты, если ты такая важная персона, - не король какой-нибудь или князь?!
- А зачем? Должен быть порядок. И король нужен для меня, и князь. Это, брат, все предусмотрено.
Тысяча мыслей терзала немного охмелевшую голову Неизвестного человека.
- Что ж, по-твоему, - сказал он срывающимся от гнева голосом, - сейчас и города нашего нет, если ты из него вышел?
- Конечно, нет.
- А посмотри, вон колокольня… Откуда она взялась?
- Ну, раз я на нее смотрю, - она, конечно, и появляется. А раз отвернусь - зачем ей быть? Для чего?
- Вот свинья! А вот ты отвернись, а я буду смотреть - посмотрим, исчезнет она или нет?
- Незачем это, - холодно отвечал Надькин. - Разве мне не все равно - будет тебе казаться эта колокольня или нет?
Оба замолчали.
V
- Постой, постой, - вдруг горячо замахал руками Неизвестный человек. - А я, что ж, по-твоему, если умру… Если раньше тебя - тоже все тогда исчезнет?
- Зачем же ему исчезать, - удивился Надькин, - раз я останусь жить?! Если ты помрешь - значит, помер, просто чтобы я это чувствовал и чтоб я поплакал над тобой.
И, встав с земли и стоя на коленях, спросил ленкоранский лесоторговец сурово:
- Значит, выходит, что и я только для тебя существую, значит, и меня нет, ежели ты на меня не смотришь?
- Ты? - нерешительно промямлил Надькин.
В душе его боролись два чувства: нежелание обидеть друга и стремление продолжить до конца, сохранить всю стройность своей философской системы.
Философская сторона победила.
- Да! - твердо сказал Надькин. - Ты тоже. Может, ты и появился на свет для того, чтобы для меня достать кулич, курицу и водку и составить мне компанию.
Вскочил на ноги ленкоранский продавец… Глаза его метали молнии. Хрипло вскричал:
- Подлец ты, подлец, Надькин! Знать я тебя больше не хочу! Извольте видеть - мать меня на что рожала, мучилась, грудью кормила, а потом беспокоилась и страдала за меня?! Зачем? Для чего? С какой радости?.. Да для того, видите ли, чтобы я компанию составил безработному телеграфистишке Надькину! А? Для него я рос, учился, с ленкоранскими лесами дело придумал, у Гигикина курицу и водку на счет лесов скомбинировал. Для тебя? Провались ты! Не товарищ я тебе больше, чтобы тебе лопнуть!
Нахлобучив шапку на самые брови и цепляясь полуоторванной подметкой о кочки, стал спускаться Неизвестный человек с пригорка, направляясь к городу.
А Надькин печально глядел ему вслед и, сдвинув упрямо брови, думал по-прежнему, как всегда он думал:
"Спустится с пригорка, зайдет за перелесок и исчезнет… Потому, раз он от меня ушел - зачем ему существовать? Какая цель? Хо!"
И сатанинская гордость расширила болезненное, хилое сердце Надькина и освещала лицо его адским светом.
Сорные травы
Жвачка
Однажды на обеде в память Чехова несколько критиков говорили речи. Один сказал:
- Чехов был поэтом сумерек, изобразителем безвольной интеллигенции…
- Браво! - зааплодировали присутствующие.
Другой критик заявил, что и он тоже хочет сказать речь…
Подумав немного, он сказал:
- Изобразитель российских сумерек, Чехов в то же время был певцом интеллигентского безволия.
Третий критик объявил, что если присутствующие ничего не имеют против, то и он готов возложить скромный словесный венок на могилу "певца сумерек".
- Браво!
Критик поклонился и начал:
- В дополнение к прекрасным характеристикам Чехова, сделанным моими коллегами, я скажу, что талант Чехова расцветал в сумерках русской жизни, в которых текла и жизнь безвольной интеллигенции… Да, господа! Чехов, если так можно выразиться, поэт сумерек…
И встал четвертый критик.
- Говоря о Чехове, многие забывают указать на ту внешнюю обстановку, в которой жил великий писатель. Время тогда было серенькое, и это отражалось на героях его произведений. Все они были серенькие, сумеречные, ибо то время было время сумерек, и Чехов был его поэтом. Безвольная, рыхлая интеллигенция того времени нашла в нем своего бытописателя; и, подводя итоги деятельности Чехова, о нем можно выразиться в заключительных словах: "Чехов был настоящим поэтом сумерек, изобразителем безвольной интеллигенции…"
* * *
Я отозвал этого четвертого критика в сторону и спросил:
- Откуда вы узнали, что Чехов был поэтом сумерек?
Он тупо посмотрел на меня.
- Я знаю это из достоверных источников.
- Изумительно! Так-таки - поэт сумерек?
- Ей-богу. И еще - певец безвольной интеллигенции.
- Да?!
Я потихоньку подводил его к открытому по случаю духоты окну и в то же время с интересом говорил:
- Как вы все это ловко и оригинально подмечаете!..
Опершись на подоконник, он сказал:
- Интеллигентское безволие, расцветшее в сумерках чеховск…
Кивая сочувственно головой, я неожиданно схватил его за ноги и выбросил в окно.
Оно находилось на высоте четвертого этажа.
Одним глупым критиком сделалось меньше.
* * *
Это была моя жертва на алтарь прекрасного, чуткого писателя…
Певца сумерек…
Гордиев узел
Однажды в вагоне второго класса пассажирского поезда толстый добродушный пассажир вынул сигару и закурил.
Глаза у него были маленькие, хитрые, улыбка мягкая, чрезвычайно добрая, а манеры грубоватые, с оттенком фамильярного дружелюбия.
Против него сидели три пассажира, сбоку еще два - и все пятеро посмотрели на него с ненавистью, угрожающе, как только он выпустил изо рта первый залп тяжелого дыма.
- Это вагон для некурящих, - сдержанно заметил рыжий человек.
Толстяк затянулся второй раз и зажмурил глаза от удовольствия.
- Слушайте! Здесь нельзя курить: это вагон для некурящих!
- Ну-у?
- Да вот вам и ну! Потрудитесь или бросить сигару, или выйти на площадку.
- Да нет… Я уж лучше тут докурю.
- Как - тут? Почему - тут? Ясно вам говорят, что здесь нельзя курить!
- Кто говорит?
- Я говорю. И мои соседи… И все…
- Да почему?
- Мы дыму не переносим!
Курильщик выразил на своем лице изумление, смешанное с иронией.
- Что… Не любите? Дыму испугались? Как же вы на войну пойдете, если дыму боитесь? Эх, публика! Вот оттого-то вас японцы…
Он сделал длительный перерыв, сладко затянувшись сигарой.
- …И побили… что мы дыму боимся.
- При чем тут японцы? Ясно здесь написано на табличке: "Просят не курить!"
Лицо толстяка выразило искреннюю печаль и огорчение.
- Боже мой! Как в этой фразе, в этих словах выразился весь русский человек - раб по призванию. Весь пресловутый русский дух сидит в этой фразе! Для него "написано", значит - свято. Печатное слово для него жупел, страшилище, и он перед ним распластывается, как дикарь перед строгим божеством.
- Сами вы дикарь!
- Нет, милостивые государи, не дикарь я. Не дикарь я, потому что…
Он затянулся.
- …Потому что я рассуждаю и этим являю собою высший интеллект.
- Хороший интеллигент! Интеллигент, а поступает, как нахал.
- Извините меня, сударыня, но вы смешали два разных понятия: интеллигент и интеллект. Это именно и подтверждает мою мысль: дикарь - тот, кто слепо преклоняется перед печатными словами, не зная их подлинного смысла.
Рыжий пассажир, ошеломленный этими словами, потряс головой, подумал немного и сказал:
- Куренье вредно для здоровья.
- Вот оно, вот, - страдальчески поморщился курильщик. - Вот с помощью этих понятий вы и воспитываете будущее поколение, хилое, слабое, не обкуренное дымом и не закаленное суровой жизнью!..
- Категорически умоляю вас: бросьте курить! Как не стыдно, право.
- Да чего там просить его, - поднял от газеты голову чиновник. - Заставить надо.
- Что ж… пожалуйста… Заставьте! Конечно, сила на вашей стороне: вас много, а я один. Но не позор ли для нашего века, когда люди не пускают, как оружие, моральную силу убеждения, а пользуются для этого силой физической, кулаком… Чем же после этого будем мы отличаться от наших предков, бродивших с каменными топорами и стукавших ими по голове каждого встречного?
Человек, по виду артельщик, отозвался из угла:
- Склизкий.
Толстяк сделал вкусную, глубокую затяжку и, как Везувий, выбросил целый столб дыма.
- Чего-с? - спросил он равнодушно.
- Склизкий ты, говорю. Между пальцев проворишь.
- Я вас не понимаю, - недоуменно улыбнулся толстяк.
- Вот когда жандарма со станции позовем, тогда поймете.
- Тогда я пойму одно: русскому человеку свобода не нужна, конституция не для него! Посадите ему на шею жандарма, и он будет счастлив, как светская красавица, шея которой украшена драгоценным бриллиантовым…
Снова он затянулся.
- …колье! Да-с, колье. Настаиваю на этом уподоблении.
- Кондуктор! Кондуктор!!
Толстяк благожелательно усмехнулся и, вынув изо рта сигару, принялся вопить вместе с другими:
- Конду-у-уктор!
Когда явился кондуктор, курильщик снова взял сигару в рот и пожаловался:
- Кондуктор! Почему эти пассажиры запрещают мне курить?
- Здесь нельзя, господин. Видите вон, написано.
- Кто же это написал?
- Да кто ж мог… Дорога.
- А если мне все-таки хочется курить?
- Тогда пожалуйте на площадку.
- Люди! - засмеялся толстый пассажир. - Как вы смешны и беспомощны! Как вы заблудились между трех сосен!! Вы, представитель дороги, приглашаете меня на площадку, а на этой же стене красуется другая надпись: "Во время хода поезда просят на площадке не стоять". Как же это совместить? Как можно совместить два совершенно противоположных постановления?!
Кондуктор вздохнул и с беспросветным отчаянием во взоре почесал затылок.
- Как же быть? - пролепетал он.
- Да ничего, милый. Вот докурю сигару и брошу ее.
- Нет-с, - крикнул злобно чиновник, комкая газету, - мы этого не позволим! Раз вагон для некурящих - он не имеет права курить! Пусть идет на площадку.
- Я не имею права курить, по-вашему… Хорошо-с. Но я же не имею права и выходить на площадку! Одно взаимно исключает другое. Поэтому я имею право выбирать любое.
Он стряхнул пепел с кончика сигары и взял ее в рот, ласково улыбаясь:
- Выбираю.
- Кондуктор!! - взревел чиновник. - Ведь это незаконно!! Неужели вы не можете прекратить это безобразие?!
Кондуктору очень хотелось прекратить это безобразие. Он стремился к этому всеми силами, что было заметно по напряженности выражения лица и решимости, сверкнувшей в глазах; он имел твердое намерение урегулировать сложный вопрос одним ударом, как развязан был в свое время гордиев узел.
Сделал он это так: коснулся кончиком сапога скамьи, приподнялся и одним движением руки перевернул табличку с надписью "просят не курить".
И табличка, перевернувшись, выказала другую свою сторону, с надписью:
"Вагон для курящих".
Пассажиры выругались, а толстяк покачал головой и окутал себя таким облаком дыма, что исчез совершенно.
И, невидимый, сказал из облака добродушным тоном:
- Всякий закон оборотную сторону имеет.
Золотые часы
История о том, как Мендель Кантарович покупал у Абрама Гендельмана золотые часы для подарка своему сыну Мосе, - наделала в свое время очень много шуму. Все местечко Мардоховка волновалось целых две недели и волновалось бы еще месяц, если бы урядник не заявил, что это действует ему на нервы.
Тогда перестали волноваться.
Все местечко Мардоховка чувствовало, что и Гендельман и Кантарович - каждый по-своему прав, что у того и другого были веские основания относиться скептически к людской честности, и тем не менее эти два еврея завели остальных в такой тупик, из которого никак нельзя было выбраться.
- Они не правы?! - кричал, тряся седой бородой, рыбник Блюмберг. - Так я вам скажу: да, они правы. В сущности. Их не обманывали? Их не надували за их жизнь? Сколько пожелаете! Ну, и они перестали верить.
- Что такое двадцатый век? - обиженно возражал Яша Мельник. - Они говорят, двадцатый век - жульничество! Какое там жульничество? Просто два еврея с ума сошли.
- Они разочаровались людьми - нужно вам сказать. Они… как это говорится?.. О! вот как: скептики. Вот они что.
- Скептики? А по-моему, это гениальные люди!
- Шарлатаны!
Дело заключалось в следующем.
Между Кантаровичем и Гендельманом давно уже шли переговоры о покупке золотых часов. У Гендельмана были золотые часы стоимостью в двести рублей. Кантарович сначала предлагал за них полтораста рублей, потом сто семьдесят, сто девяносто пять, двести без рубля и наконец, махнув рукой, сказал:
- Вы, Гендельман, упрямый, как осел. Ну так получайте эти двести рублей.
- Где же они? - осведомился Гендельман, вертя в руках свои прекрасные золотые часы.
- Деньги? Вот смотрите. Я их вынимаю. Двести настоящих рублей.
- Так что же вы их держите в руках? Дайте - я их пересчитаю.
- Хорошо, но вы же дайте мне часы.
- Что значит - часы? Что, вы их разве не видите в моих руках?
- Ну да. Так я хочу лучше их видеть в моих руках.
- Не могу же я вам отдать часы, когда еще не имею денег?
- А, спрашивается, за что же я буду платить деньги, когда часов не имею?
- Кантарович! Вы мне не доверяете?!
- А что такое доверие? Если бы знали, сколько раз меня уже обманывали: и евреи, и русские, и французы разные. Я теперь уже разуверился в человеческих поступках.
- Кантарович!!! Вы мне не доверяете?!
- Не кричите. Зачем делать скандал? Ну, впрочем, ведь и вы мне не доверяете?
- Я доверяю, но только - двестирублевые часы, а?! Вы подумайте!
- Что мне думать? Мало я думал! Ну давайте так: вы покладите на стол часы, а я деньги. Потом вы хватайте деньги, а я часы.
- Гм… Вы предлагаете так? Кантарович! Вы думаете, меня и немцы не обманывали? И немцы, и… татары всякие. Малороссы. Ой, Кантарович, Кантарович… Я теперь уже ничему не верю.
- Что же вы думаете: что я схвачу и часы, и деньги и убежу?
- Боже меня сохрани! Я ничего не думаю. Но вы знаете, если я потеряю часы и не получу денег - это будет самый печальный факт.
- Ну хорошо… смотрите в окно: водовоз Никита привез воду. Это очень честный человек. Дайте ему ваши часы, а я деньги. Пусть он нам раздаст потом наоборот.
- Гм!.. Это ваша рекомендация… А не хотите ли моей рекомендации: пойдем к лавочнику Агафонову, и он нам сделает то же самое.
- Смотрите-ка! Вы не доверяете водовозу Никите? Так знайте: я торжественно не доверяю лавочнику Агафонову!!