Как весело было пройти со Спиридоновки до Никитских ворот и быстро пройти длинный верстовой Тверской бульвар. Однако уже на Страстном бульваре на меня напала слабость и сомнение, верно ли то, что я задумал. Еще так легко вернуться. Взять извозчика и быстро вернуться в теплую комнату, где звучит музыка и поют молодые голоса. Я присел на обледеневшую лавку, и голова моя упала на мою грудь. Жалко жизни, если она уйдет. В душе моей была нестерпимая борьба. Минуты длились, и я вернее бы погубил себя колебанием и неподвижностью. Меня спасли метельщики, самый последний и самый юный из них.
Мимо меня проходили прохожие, но никто не обращал на меня внимания, хотя человек без шубы и шапки, сидящий на бульварной лавочке в этот час и в этот мороз, казалось, должен был бы возбудить недоуменное внимание. Москва давно привыкла ко всему. Но, пересекая Страстной бульвар, мимо меня прошел гуськом целый караван метельщиков. Куда они шли? Откуда они шли? Разгребали снег? Не знаю. Разгребать снег? Но первый посмотрел на меня, задержался на минуточку и, покачав головой, с сожалением сказал: "Э-эх, барин!" И пошел своей дорогой дальше. И за ним все другие. Точно в сказке или в театре. А самый последний, мальчонка лет пятнадцати, остановился и добрым голосом убедительно промолвил: "Не сиди, барин. Замерзнешь". И он тоже пошел своей дорогой. Тут я не колеблясь встал и тоже пошел своей дорогой.
Долгая линия бульваров до Мясницкой. Я шел. На минутку садился отдохнуть - и шел дальше. Так пройти пять-шесть верст, это, пожалуй, можно счесть и за несколько десятков верст правильного пути. Но вот она, Мясницкая, ход с переулка. После всех пыток, только что мною пережитых, я стоял и звонил к Архипову, и, если б грешник стоял и стучал в ворота Рая, верно, он испытывал бы нечто подобное тому, что испытывал я.
Увидев меня обмерзшего, с обледеневшим лицом, покрытого инеем и снегом, без шубы и шапки, Архипов всплеснул руками и пришел прямо в ужас. Впрочем, нет, совсем не в ужас, а только в крайнее беспокойство и озабоченность. В нем всегда было достаточно веской уравновешенности, чтоб, не предаваясь бесполезным чувствиям, что-нибудь сделать, что нужно сделать.
В две-три минуты узнав, в чем дело, он велел прислуге поставить самовар. Или самовар уже шипел на его столе? Этого в точности не помню. Ясно лишь помню, что через какие-то минуты после моего морозного пути, к концу которого все стало казаться мне состоящим из снега и отделяющим меня от жизни, я сидел за уютным столом у Архипова, он с ласковой настойчивостью заставил меня выпить две-три рюмки английской горькой и усиленно поил меня горячим, крепким чаем. Мы говорили, он слушал, он говорил, больше слушал, а в общем, вел себя как старший брат, хоть и не знаю, старше ли он меня, и вскоре уложил меня спать.
Какое это было счастье. Что будет завтра, я не думал. Я дошел туда, куда шел. Главное было сделано. И милый Архипов, зайдя проститься со мной перед сном, укрыл меня поверх одеял еще чем-то теплым. Так ласково укрыть мог бы только брат. Или няня. Или мать.
На другой день я проснулся счастливый и здоровый. Ни малейшей простуды. Царь-Мороз меня пощадил, он любит причуды. Ни знака, ни следа, одна бодрость и ощущение силы.
И позднее та, кого я любил, та, кого я люблю и сейчас, кто любит меня и сейчас, стала моей, а с нею - и ею - мне открылся мир.
Через преграды пространства и времени, Архипов, я шлю вам мой братский поцелуй,- вам, с кем в красивые годы я пережил мой острый час.
Париж. 1926, 25 февраля
ВЕЧНАЯ ЮНОСТЬ
Вечная молодость, вечная юность - там, где природа. Выйди в сад, выйди в лес, побудь на берегу океана, замечтайся около безгласного озера, поплыви на ладье по течению серебряных рек - или против течения,- узнай, что такое пороги, в чем их мертвая хватка - победишь эту мертвую хватку и выпьешь живой воды.
Кто выпил живой воды, тот - под Новым Серпом Луны, и он на черте преломления ночи и дня, от ночи он весь окружен голубым, а от дня, загаснувшего в зеркало зорь, он так обрамлен нежным золотом, что все, к чему бы он ни прикоснулся, засвечается прозрачным, тонким светом.
Вы думаете - я только говорю слова? Вы не думаете ли, что я шучу? Нет, каждый может быть вечно молодым, вечно юным.
Дорога к этому? Их четыре. Их, конечно, больше, чем четыре, но все-таки четные. И вот.
Много ходить.
Мало есть.
Много работать.
Вечно любить.
Эти четыре, в их распорядке, могут меняться различно, но все это необходимо понять не внешне, а точно - любовно и внутренне. От дома к дому ходить, от городского человека к человеку - это дорога старости, а не юности, это передвижение от кладбища к кладбищу, от ранней усталости до преждевременной ветхости. Выйди-ка лучше в степь, или пойди по берегу моря, или спрашивай по очереди дуб, сосну и березу, сосну, березу и дуб, в чем твой смысл и твоя судьба. Тут тебя овеют ветры всезнающие. Скажут: "Жар-Птица все еще поет".
Я засыпаю под шелест сосен и под мерный гул Океана. Я просыпаюсь оттого, что петух мне пропел: "Пора". Я выхожу на песок, изукрашенный благовонным, рыжим руном сосны. Воздух чист. Все кругом омыто, очищено, освящено целою ночью лунной тишины или звездного безмолвия. День зачинается стихом. Ночь за голубым вечером - в вечере сто голубых дорог, и есть синие,- раскрывает в душе глубокий колодец мысли, с выси тучевых гор ночь роняет родник запевающей песни.
Здесь грохота нет. Океан, когда и гудит, он не грохочет, а поет. Здесь стука я не слышу, нет его. Не стучит колесо, и никто не стучит в мою дверь. Дятел стучит в лесу, и тишина от этого стука еще полнее. Сердце нежно стучит в груди, оттого что думаешь о том, кто дорог, о том, что любишь. А почему никто не стучит в мою дверь? Да потому, что она не заперта, а открыта - и Солнцу, и запаху сосен, и деревенским звукам, и тому, кто захочет прийти ко мне. Прослышали русские, живущие в Бордо и около Бордо, что я здесь живу. Одни из них работают на заводах, другие учатся. Собрались дружной семьей. Приехали, пришли. Милости просим. Вот вино, вот чай, вот беседа, вот песня, хоровая песня. Дети, как птицы, уселись на сучьях сосен. Взрослые, за малым количеством мебели, уселись на песке. Мы поем, долго, поем - песни, которые дольше и слаще мы пели когда-то в Москве, на Кубани, в степях, где ковыль, на берегах Волги,- и вот она, юность. В первый раз девушка видит меня - и положила мне голову на плечо. В первый раз вижу ее - и вот уже знаю, что не в последний. Ибо от сердца к сердцу всегда проходит голубая дорога,- голубая, как весенние цветочки у проточной воды,- и синяя - синяя, как летняя ночь. Есть дорога от сердца к сердцу, если в сердце есть великая любовь к своему краю.
Сейчас я один. После яркого дня сгустилась ночь, и в бескрайнем небе играют зарницы. Как в России. Как в юности. Север перекликается с Югом и Запад с Востоком. Все небо в огневых перекличках. Скоро будет музыка грома. А за ней освежительный ток серебра.
Я пойду сейчас далеко вдоль приливной волны. Спите, птицы, щебетавшие днем. Спите, ласточки, говорившие так убедительно ласточкиной своей речью, что жить хорошо.
Спите, все приветившие меня, и пусть вам снится, как и мне, что зарницы сплетают золотую дорогу, по которой каждый из нас войдет в Отчий Дом.
Lacanau-Oc(an, Gironde, Villa Midzou.
1926, 31 августа
ВОЛГА
Души из влаги воскуряются.
Гераклит
По Гераклиту, в духовном мире являющаяся триада - Жизнь, Сон, Смерть - дополняется в мире телесном соответственною троичностью - Огонь, Вода, Земля. Огонь - вечно живой, Земля - смертное успокоение, Сон - Вода, Влага - Дремота. Но из влаги исходит воскурение, дымится пар, воспаряют тучки, собирается гроза, в грозе откровенье огня, кругов решенье живой жизни, из влажных волн дремоты воскуряются вещие сны, на зыби сна сновидения, обручающие нас с Вечностью. В океане ли, в море ли, в серебряном ли озере, в водопаде ли, чья влага поет бурный стих красоте движения, в дожде ли, поющем о том же и о большем, в размерном ли ходе широкой реки, зовущей к строительству жизни, в журчанье ли малого ручья, будящего в сердце нежность, в капельке ли росы, безгласно рассказывающей о таинствах ночи и рождении зорь, в красивом ли алмазе слезы, засветившейся, но не упавшей, лишь загоревшейся в нежном взоре, оттого что в сердце загорелась любовь,- где бы ни возникала влага, с нею возникает духовное красноречие. Оттого так любят влагу - народная песня, народное слово поговорки, мудрое слово солнцеликого мыслителя.
Вода - зеркало красоты, вечно созидающейся в нашей неистощимой, неисчерпаемой Вселенной. И слава той стране, которая нашла для своего лика могучую реку. Нет Египта без Нила, нет Индии без Ганга, есть в ряду величайших прекраснейших стран Россия, потому что у нее есть Волга.
Я не сразу узнал в своей жизни Волгу. Но, будучи путешественником по своей природе, уже во второе свое путешествие я видел такую Волгу, которая в разливе, там, у Каспия, неотличима по многоводности от моря.
Первое мое путешествие,- если простая поездка по родной губернии может быть этим словом названа - было тотчас по окончании гимназии, в 1886 году. Мой приятель, земский технолог В. Ф. Свирский, которому поручено было произвести ревизию заводов Владимирской губернии, предложил мне объехать с ним в земской таратайке несколько уездов, и я с восторгом принял предложение. Мы объехали уезды Шуйский, Суздальский, Меленковский, Муромский. Это было первое мое настоящее прикосновение к разным ликам чарующей природы России, и когда в Муроме я проходил по улице, мне казалось, что я прохожу по Былине, и когда я купался в Оке, мне хотелось уплыть до Волги и Каспия. Так оно и случилось немного позже, но не по Оке я туда уплыл, а по реке еще более примечательной и глубокой, называющейся любовью.
Мне еще не было двадцати двух лет, когда я, бросив университет, в 1889 году женился на красивой девушке, и мы уехали ранней весной, вернее в конце зимы, на Кавказ, в Кабардинскую область, а оттуда по Военно-Грузинской дороге в благословенный Тифлис и в Закавказье. Когда же мы решили вернуться домой, мы переплыли Каспий и поехали до Костромы по Волге, а Волга была в разливе, и такой реки ни до ни после я никогда не видал. Быть может, только Амур, когда он в Хабаровске ломает лед и воздвигает из него пирамиды, дает равноценное ощущение речной мощи. Но, когда проезжаешь в парусной ладье Нильские пороги, около храма Филе, хоть и чувствуешь, что утонуть совсем невозможно, все же для того, кто видел Волгу в разливе, Нильские пороги кажутся забавной шуткой.
Но сила Волги, пожалуй, не в этом. Она в том, что скажешь "Волга" - и вот уже русское сердце плывет в неоглядности. Что такое Волга, мы не знаем,- Волога ли она, то есть Влага, или Воля, или что еще. Но в пяти звуках этого слова для русского чувства столько значений, внушений, воспоминаний и надежд, что сосчитать их нельзя. Мы любим нашу Москву и Московию, но от московской тесноты мы всегда уходим на Волгу. Мы любим наше строительство, но мы любим также и дикое поле, где хорошо разметаться нашему стертому беспреградному нраву на все четыре стороны мира. Откуда бы взяла свою единственную силу наша разливная народная песня, если бы не было у нас Волги, в дополнение к нашим утробным земным просторам? Откуда бы взяла свое разливное серебро наша русская речь, самый полнозвучный из языков, если бы Волга не пролилась в эту речь своим вольным многоводием, по руслу боевых наших, вечно ищущих, вечно жаждущих столетий?
Пели мы Шат-Реку.
Уж и что я вам, братья, сегодня реку:
Не ходите вы, братья, на Шат-Реку.
Глубока та река шатоватая,
Плутовата она, вороватая.
И сшибает она с ума-разума,
Подойдешь к ней - судьба твоя сказана.
Не дойдешь, изойдешь, зашатаешься,
По прибрежной глуши нагуляешься.
Опьянит она зыбью глубокою,
Завлечет шелестящей осокою.
Не ходите вы к ней, не пленяйтесь вы ей,
А уж если пошел, так себя не жалей,
Загляни, потони, значит, так суждено,
Не видать с берегов, что скрывает там дно.
Пели мы и Сладим-Реку.
Течет она, течет она,
Река-Сладим течет,
Как сладость сна, идет весна,
Утрачен веснам счет.
Разъяла лед, нашла тоска,
Ключ Бездны заиграл.
Помчался всех Сладим-Река,
Белеет влажный вал.
Он хлещет всех, нас всех он взял,
Мы все в огне скользим.
Он мечет, крутит, пьяный вал,
Течет Река-Сладим.
Не волны ли это все одного и того же могучего потока, который совпал своим руслом, усеянным жемчугами шуршащим бисером, с глубоким руслом нашей таинственной русской души, которая сама себя никогда не понимает в своих безграничных порывах, но по которой, когда она сама себя растерзала и разметала, стали учиться мудрости все страны мира и ждут, чем себя еще явит эта безрассудная душа, слепая душа и всезрячая, с потемневшими зрачками, в себе укачавшими и Солнце, и Луну?
В древности Волгу звали Ра. В позднейшие века ее звали Атэль. По-египетски Ра значит Солнце. По-мексикански Атль значит вода. Не любопытные ли это совпадения и нет ли в них какого-нибудь тайного смысла, нам не видного, но Волгу нашу обогащающего?
Поэты и дети любят светлые раковины. Я тут во славу Волги бросил несколько светящихся ракушек.
Поэты и дети любят самый скромный цветочек, посеребренный каплею утренней росы. В наши черные дни капля серебряной росы не только прикраса, но и великое знамение. И вот мой скромный цветок, сорванный памятью там, где синеют, говоря о воле, Жигули.
Семьюдесятью горлами
В то море, во Хвалынское,
Втекает Волга водная,
Что с капли зачалась.
Семьюдесятью ветками
Древа в лесу могучие
До неба умудряются,
Да небо не про нас.
По небу только молнии
Прорвутся и сокроются,
По небу только с тучами
Проносятся орлы.
А мы с землею связаны
Семьюдесятью связами,
И лишь слезой любовною
Как дым взойдем из мглы.
Capbreton, Landes, Little Cottage.
1927, 21 июля
ГОЛУБОЕ ОКНО
Крым
Россия - великая равнина. Россия, переливающаяся в Сибирь, есть такой простор, что другого, равного, нет более нигде на Земном Шаре. Россия такая ширь, что русский дух разлился бы в этом просторе и расточился бы, побыл бы лишь недолгое время полою водой, если бы у него не было скреп. Кавказ, Крым, Урал - это высокими стенами скрепляющие нас твердыни. И Терем наш, ныне захваченный злым наваждением, но долженствующий вскоре восстановиться в своей веками установленной, законной, в своей естественной красе, смотрится в прозрачные, голубые и зеленые окна. Они зовутся, эти окна, освобождающие нашу душу и всю Летопись наших дней: Черное, Варяжское море, Каспийское, Белое море, Ледовитый океан и Тихий. Туда мы смотреться будем всегда, и, как только пробьет час великого нашего освобождения, к нам и от нас через эти окна потекут плавучие караваны несосчитанных духовных богатств и созданий вещественных.
Крым - голубое окно. Море - освободительная сила. Не Морем ли взлелеяны блуждания викингов, дальномечущие плавания финикийцев, испанцев, португальцев, гений Шекспира и Шелли, певучая дерзость Байрона, бессмертные стихи Пушкина и Словацкого? Не море ли, дарящее жемчуга и бывшее учителем Гомера, выковало своею творческою силой копье Афины Паллады и щит Олега?
Голубое окно, смотрящее в сад, где сладостно-душно от козьей жимолости и не счесть роз. Голубое окно моих счастливых часов освобождения и молодости, где одинокую тоску я расчаровал, перепев по-русски гениального "Ворона" Эдгара По и написав свою книгу "В безбрежности",- где в блаженные дни нечаянной радости Мирра Лохвицкая пережила со мною стих "Я б хотела быть рифмой твоей - быть как рифма, твоей иль ничьей",- голубое окно, которого не загасят никакие злые чары,- оно не может не открыться снова для нас, ждущих, ибо Русская Россия - с нами, ныне жертвенно хранящими правый свет и звук верного колокола на далекой чужбине. В час Русского праздника Родная Россия широко раскроет свое голубое окно.
Capbreton, Landes, Little Cottage.
1927, 8 ноября
МЕЩАНИН ПЕШКОВ,
ПО ПСЕВДОНИМУ: ГОРЬКИЙ
Наши дни богаты превращениями. Превращение вообще является одним из законов Мироздания. Более тридцати лет тому назад этот закон великолепно понял предприимчивый и одаренный мещанин Пешков, тогда - начинающий и сразу прославившийся писатель. Алексей Пешков звучит незначительно, и для русского слуха в слове "пешка" есть даже много чего-то унизительного. Но мещанин Пешков нашелся. Хорошо звучит слово Горький. Значительно. Он выбрал это слово себе литературным псевдонимом. Имя Максим, кроме того, обозначает нечто наибольшее. Да живет имя Максим! И вот мещанин Алексей Пешков стал Максимом Горьким. А талант и угодливость по отношению к мутному потоку уже тогда надвигавшегося царства духовного мещанства и хулиганского разрешения насилием всех человеческих вопросов помогли Пешкову стать Горьким, и Максимом Горьким он, действительно, был несколько лет.
Он давно перестал быть тем Горьким, которого любили и ценили, хоть чрезмерно, но все же по заслугам. Пешков одолел Горького. И ныне этот Мещанин во дворянстве, или, если хотите, Дворянин в мещанстве, давно продал свое первородство за чечевичную похлебку. Став служителем большевиков, он перестал быть самим собой. Он примирился даже с тем, что сам Ленин, его закадычный друг и не без помощи Горького в России воцарившийся, не разрешил ему, Горькому, издавать его, Горького, личную газету "Новая Жизнь". Ему рот прикрыли и завязали, а он благодарит самодуров, вырвавших ему язык, и говорит, что так лучше. Горький никогда так говорить не мог бы, и не мог. Так говорит платный прислужник, мещанин Пешков.
На Святках этого года появилось в зарубежной прессе перепечатанное из московского коммунистического листка письмо Горького "К анонимам и псевдонимам". К кому, собственно, обращался Пешков-Горький, понять было трудно. Не то к тем, естественно скрывшим свои имена, чтобы не губить себя и своих, писателям советской России, воззвание которых к цивилизованному миру уже пробило себе русло и еще заставит говорить о себе много, не то к зарубежным русским писателям вообще. Если второе, то имена Мережковского, Бунина, Куприна, Шмелева, Зайцева и других поистине суть имена, а не для выгоды принятые псевдонимы, и очень далеки эти писатели от анонимных знамениты всемирно. Если первое, то как же не стыдно было этому наглому, бесстыжему, этому мещанину во дворянстве так лакейски браниться по адресу людей, которых каждую минуту могут чекисты схватить за то, что они нам довеяли из России свой отчаянный вопль?