* * *
– Папу выписали, Владимир Савельевич.
– Ну и как он? Понимает, что у него?
– Наверное. Не уточняю.
– Ну и правильно. Желтухи нет, зуда нет, а дальше видно будет. Помню, как он на хирургическом обществе что-то докладывал. А академик ему по голове. Мишкин-то, он кто – врачишка из больнички. А потом тот академик и сам попробовал – да где там! Куда им до Мишкина, смех один… Ладно. Диссертацию кончай. Все беды бедами, а жизнь-то продолжается. К первому, чтоб диссертация у меня на столе.
– Владимир Савельевич! Сейчас же…
– Не все же время ты у отца. У меня отец умер, так я на второй день уже лекцию читал. Надо учиться аппаратами управлять, а не в душах копаться. И диссертация твоя сейчас очень нужна – чем раньше, тем лучше. А всяких там Шекспира, Пушкина побоку. На старости лет, на пенсии. Чего улыбаешься?
– Папа мне тоже – о Шекспире и Пушкине.
– Вот видишь. Он-то соображает. Иди, иди.
– Да, да… С другой колокольни…
– Колокольни! Чего? Ну, шагай, шагай отсюда. К первому. Слышь! И помни, мне нужны профессионалы, а не лирики и трепачи. Так что шагай, шагай. Время не теряй. Ну и удачи тебе.
Саша пошел, но уже у дверей, шеф его остановил.
– Мишкин, ты же мне ассистируешь сегодня. Иди мойся. Уже время. Давай, давай.
* * *
Уже через две недели Евгений Львович вполне освоился с новой ситуацией и по всегдашней своей манере стал обсуждать со всяким приходящим положение нынешнее, перспективы и, разумеется, планы. Он никогда не создавал секретов из всего того, что люди стараются в мир не выносить.
– Слушай, Илья, чего мне они голову морочат, будто убрали всё? Непохоже.
– С чего вы решили, Евгений Львович?
– Интуиция. Информация, конечно, мать интуиции. Но ведь и организм подает информацию. Правда, неясную – не могу словами объяснить, что чувствую.
– Евгений Львович, да посмотри сам. Желтуха прошла, вес набираешь, аппетит появился, силы прибавилось.
Илья забыл (а может, и не понимал), что когда врешь – особенно когда врешь больному, тем более грамотному и неглупому, – то вдаваться в подробные дискуссии опасно. Только навредишь: начнет оппонент возражать, уточнять, допытываться, искать аргументы для опровержения – глядишь, и найдет. Тем более если это врач. Вообще, если хочешь что-то утаить, лучше не спорить. Не надо было спорить и сейчас. Надо было пожать плечами и безразлично буркнуть, что время покажет, но, по-видимому, опухоль все же убрали. И всё… И о другом… На это больные подсознательно, сознательно ли, но охотно идут. А тут-то врач, да еще Мишкин…
– Ты мне лапшу на уши не вешай. Желтуха ушла – обходные пути сделали. А ушла желтуха – вот и аппетит появился, и силы прибавились. А что касается веса – посмотри. – Мишкин двумя пальцами уцепил складку на плече. – Видишь? Это же жир. – Он отпустил складку и всеми пальцами стал теребить бицепс. – Видишь: мышцы остаются дряблыми… даже хуже становятся. Белок-то уходит. А вес – только за счет жира.
– Но это ваши умозрительные заключения…
– Да ладно тебе. Голову-то не морочь. Сдается мне, и что жидкость в животе накапливается. Ну-ка, пощупай.
Не спорил бы Илья, не пришлось бы и живот щупать.
– По-моему, ничего нет, Евгений Львович.
К счастью для ординатора, единственный в клинике аппарат УЗИ испортился (чинить долго, о новом и думать нечего), а то Мишкин увидел бы жидкость в животе воочию. Но пока удалось его обмануть…
Удалось? А зачем? И надолго ли? С ним все спорили, спорили… и убеждали его все больше и больше в собственной его правоте… В собственном его мнении, в собственном взгляде на проблему… свою проблему… личную проблему.
– Привет, Жень. Как царапается? Получше?
Как часто мы задаем вопрос и сами же на него отвечаем, пусть даже вопросом, лишь бы, не дай Бог, услышать правду: "Получше?"
– Лучше, Толя, лучше. Лучшее некуда. Видишь, толстею. А что ты?
– Я из библиотеки. Тут рядом. Пишу о царе Алексее Михайловиче.
– Тишайшем?
– Этот тишайший, знаешь, каким был! Тихо-тихо, а при нем чего только не было…
И Анатолий завел пространный рассказ об Алексее, Софье, Петре, потому что не знал, можно ли спрашивать о болезни. Предмет, интересующий приходящих сюда более всего, был в каком-то смысле под запретом. С другой стороны, вроде бы неестественно не спросить. Не значит ли это – проигнорировать главное в жизни хозяина? Игнорируешь – значит, скрывается что-то. Да что же можно скрыть от Мишкина?! А он сам не говорит о главном, крепится и храбрится, чтоб не думали, будто он посвящает все свои думы болезни. Показывает всем: он жил и жить будет, пока не умрет. Неоригинальная максима: "жить будет, пока не умрет", но жизнь в его понимании – не только биологическая жизнь.
Но ведь от главного не уйти, не оберечься. Главное – это жизнь и… все равно с какого конца, но это главное все равно выскочит в разговоре. Жизнь-то продолжается.
– Жень, а еще я сегодня прочел, что, оказывается, верующему еврею, если речь идет о спасении жизни, можно нарушить основные Моисеевы заповеди, кроме трех: идолопоклонничество, инцест и "не убий". Слава Богу, "прелюбы" возможны, но не инцест.
– "Прелюбы" порой и есть спасение жизни.
– Ну! Свою жизнь надо беречь, равно как и чужую. Понял.
– Надо дрожать за свою жизнь? Между прочим, меня никто не спрашивал, хочу ли я родиться… Да и сейчас…
– Что сейчас, Жень?! Что сейчас!.. – В разговор ворвалась жена.
Казалось бы, подошли к опасному рубежу. Сейчас… Но нет. Сильна изворотливость человеческого общения.
Анатолий резко свернул, вернее, вернул тему:
– Так вот, в израильской армии узаконено: попавший в плен солдат ради спасения своей жизни обязан рассказать все, что знает. Жизнь главнее любых тайн. А на этот случай в армии при попадании кого-то в плен меняют всё тайное, что солдат мог бы рассказать.
– И это записано в уставе?
Кажется, пронесло и разговор покатился в более спокойную сторону…
– Наверно. У них считается, что словесный договор, когда свидетель один только Бог, страшнее нарушить, чем удостоверенный письменно. И тайное воровство хуже и опаснее открытого грабежа. Так что, может, и не записано. Их не поймешь. У них иной менталитет.
– Почему – "у них", Анатолий Яковлевич? Ты же еврей чистых линий.
– Какой же я еврей, когда основополагающие еврейские положения вот только что узнал? Я неверующий. Я весь в породившей и воспитавшей меня русской культуре. А теперь вот жалею, что мало так знаю культуру моих корней. Но Моисеевы заповеди знаю. И прежде всего "не убий"…
– А мы вот убиваем… Во всяком случае, соучаствуем. Хотим мы этого или не хотим. Как там у Лермонтова? Я люблю врагов, хоть и не по-христиански. Они как-то там волнуют мою кровь… А я люблю больных, хоть и не по-христиански. Они-то и волнуют мне кровь и жить помогают, но пока я работаю.
Мишкин еще больше вмялся в глубокое кресло, как бы спрятался и откуда-то, словно издалека, начал повторять медленно и отрывисто:
– Больные… кровь… волнуют… И тем живу. Пока волнуют. Пока есть больные. А потому…
Уловив эту неожиданную медленность, Анатолий насторожился:
– Ты чего, Жень? Нормально говори.
– А я нормально. Я вот что, решил выйти на работу. А что ж, лежать и ждать, когда тебя в табакерку засунут? Жить надо стоя. Начну умирать – лягу. Попрошу Илью. Илья – ординатор, правая рука моя. Он по утрам мимо проезжает. Ну и будет моим водилой. Не треснет.
Анатолий не знал, как реагировать.
– И будешь счастлив?
– Ха! Ощущение счастья, как Царствие Божие, – внутри нас. Кто поет, тот находит себе счастье в миг пения. А я, говорю же, что люблю больных, хоть… и так далее. Посмотрим, в чем счастье при экстремальных днях.
Галя только рот открыла. Но еще не слово, еще только звук неясный вырвался из нее, как Мишкин зверем глянул – и тем самым прихлопнул и рот, и рождающееся слово, и саму мысль, наверное.
– И не вздумайте возражать, Галина Степановна! Никакой рак поганый не будет управлять моей жизнью.
– Да я что?.. Ну окрепни хоть немного. Я…
– Окрепни! Рак появился и умрет вместе со мной, во мне. А я должен буду еще жить среди вас. Рак не сильнее жизни.
Все замолкло. Будто и улица за окном перестала шуметь. Евгений Львович прикрыл глаза, откинул голову на спинку кресла и некоторое время не говорил ни слова.
Вроде бы сменили тему. Или нет?
Он приоткрыл один глаз, посмотрел на Толю:
– Вчера залетела откуда-то бабочка в комнату. Порхала, порхала, то билась о лампу, то в стекло. То ли веселилась, то ли страдала. А я сидел в кресле и наблюдал, наблюдал… А сегодня смотрю: лежит на подоконнике, чуть пошевеливает крылышками. И вот сейчас – просто сухим листиком, пятнышком у окна. Посмотри. Видишь? А ветерок подует – и ее чуть в сторону относит. Видишь?
Сменили тему, называется! Анатолий молчал, не зная, как реагировать.
Бог помог: вошел в комнату еще один их товарищ – Борис, компьютерщик по образу мыслей и форме существования. Остановившись в дверях, он с ходу врезался в разговор:
– Не понял. О чем витийствуете, миряне?
– А-а! Это ты, Борь? Решил навестить убогого?
– Привет, товарищ! – Анатолий поднялся и обнялся с вновь пришедшим, а тот, в свою очередь, нагнулся и расцеловался с Мишкиным.
– Вот, Борь, сообщал Толе, что решил поработать, пока работается.
– Ну и правильно. Конечно, работай! И вообще смертность в стране стопроцентная. Не ждать же.
Вошла Галя с тарелкой пирожков. Но, услышав последние слова, плюхнула тарелку на журнальный столик и, резко развернувшись, выскочила из комнаты.
– Ты не пьешь, Жень?
– Желтуха же была. Да я и вообще давно потерял вкус к этому. Кураж потерял.
– Как говорится, вольному воля, а я бутылочку сухонького принес.
– Ну и пей. Анатоль, составишь компанию?
– Не без того. А ты точно не будешь?
Из-за двери зашипела Галя:
– Ладно – работать… Так вы еще и пить принесли! Совсем одурели?!
– Галь, так мы сами только. Он же не страдает от этого, – и Борис с виноватым видом направился к ней на кухню.
Женя подмигнул Анатолию:
– Извиняться пошел? Не трогай.
Боря приблизился к Гале, которая стояла над плитой и что-то стряпала – или вид делала. Борис положил ей руку на плечо и зашептал:
– Галочка, что ж мы сидеть будем и слезы проливать с ним? Надо ж как-то поддерживать обычный…
– Да я не про то. Ведь он, действительно, пойдет на работу. С него станется.
– И что?! И пусть! Ему уже ничего не повредит, а человеком будет себя чувствовать.
– Уже не повредит! – Галя всхлипнула, Боря прикрыл ей рот рукой. Она вытерла глаза и прошипела: – Но он же слаб еще.
– Ну и…
– Да, Борь… Да только… Иди к нему.
Галя вытерла уголки глаз, а Борис взял два фужера и пошел в комнату:
– Значит, так! Я пью и не взираю на общий бойкот и саботаж.
– Какой еще саботаж, – возмутился Анатолий, – только Женька не будет. А я – за. Ты готов и саботаж выдумать, лишь бы выпить всё самому!
– Ему можно. Он у Гали прощение вымолил, – заступился хозяин. – А я, действительно, ребята, не могу – в понедельник на работу, надо быть в порядке. Все-таки оперировать после такого перерыва…
– Ну ты даешь, Жень! Слушай, я сейчас ехал к тебе. Подвозил коллега из нашей конторы. От дома. Дворничиха хромая подошла и попросила подвезти ее недалеко.
– Надо говорить: "дворник"…
– Ну хорошо-хорошо, гуманитарий, не мешай. Пусть дворник. Села эта дворник в машину и давай словеса плести. А этот мой коллега всех дворников знает. Они ему машину иногда моют.
– Узок круг ваших людей – страшно далеки вы от народа, – перебил Анатолий. – "Машину моют" – твои общения не выказывают тебя народным демократом.
– Дадите вы рассказать или нет? У вашего круга, как я посмотрю, низка культура выслушивания и суперактивна культура перебивания.
– Ладно, – разрешил хозяин, – трави дальше.
– Так вот, эта дворник (ты доволен, Толя?) стала жаловаться на татарское иго, которое не прекращается до сего дня. Мол, в дворники нельзя устроиться – всюду татарва. Чужих не пускают и выжимают.
– Прошу без ксенофобии и без компьютерного расизма…
– Да прекрати, в конце концов, перебивать! А дальше она перешла на интеллигентов, всяких там аспирантов, которые метут двор да книжки читают, а между собой по-иностранному. Диссиденты проклятые. Так, говорит, соберут нас в ЖЭКе на политинформацию, а они гонят – быстрей, быстрей, хватит, закругляйтесь. Нам-то, говорит, интересно, а они рыло кривят. Вот так, ребята, и повышается уровень тех, от кого вы далеки. И как входит в их души та информация, что зовется у нас "полит".
– До сих пор татарам простить не могут, – резюмировал Мишкин, – это, прежде всего, потому что половина русских на самом деле татары. Комплекс татарина в глубине русского. Почти как у Чехова: по каплям выдавливать из себя врага? Да? Так выдавливаем, пока не прихватит, как меня, вот эта финальная зараза. Вот тогда все комплексы улетучиваются. Так, Толь?
– Брось, что ты спрашиваешь гуманитария! Он тебе сейчас накрутит макароны на уши.
– Вот, Женя, обрати внимание: это у нашего Бори опять профессиональный расизм. В космополитическом, эмансипированном обществе – такие вот национальные комплексы…
– Видал! У меня комплексы. А у этого еврея?! Я же не про это – а про интеллигенцию и маргиналов. Без национальностей. Просто это вы сами страшно далеки от народа.
– Кто мы, Боря?
– Интеллигенты. Ин-тел-лиген-ты, а не евреи.
– А ты сам-то кто?
– Я тоже далек от народа, но только как интеллигент. – Борис рассмеялся. – А вот ты, Анатолий, вдвойне. Знаешь, Жень, анекдот о Толькиной двойственности? Сидит еврей – голый, но в цилиндре. У него спрашивают: "Ты чего это в цилиндре?" – "А вдруг кто придет…" – "Тогда почему голый?" – "Да кто же ко мне придет?!" Так что мы про одно, а Тольку чуть тронь за живое – и он тут же о судьбе евреев. Вечно терзается.
– А ты хочешь, чтоб он про что говорил? – заступился за приятеля Мишкин. – Евреи для него – как для меня болезнь.
Наступило короткое неловкое молчание. Спорщики заткнулись, посчитав, что Мишкин говорит о своем фатальном недуге. Но Борис быстрее других сообразил, что речь лишь о предмете существования и смысле работы их друга – и возобновил свои ернические нападки:
– Евреи – это и есть болезнь. Только болезнь общества.
Толя с Борисом учились в одной школе, но в разных классах. В школе общались они мало. На переменках толкались только со своими одноклассниками. Короче, несмотря на географическую близость, душевно были друг от друга весьма далеки. А потом пути и вовсе разошлись: один был явный полутехнарь-полуестественник, другой стопроцентный гуманитарий. Так и разошлись бы на всю жизнь, если бы на первом же курсе судьба вновь не столкнула их: первая полудетская влюбленность привела обоих к одному и тому же порогу. Влюбились – и встретились. И, как выяснилось в дальнейшем, – чтоб не расставаться уже до конца жизни. Но это потом, потом. Девочка была из интеллигентной семьи, училась в консерватории, готовилась стать музыковедом. Никакой конкуренции на племенном уровне, никакой физической конфронтации не было. Более того, демонстрируя свои высокие нравственные качества и эрудицию, ежедневно внутренне соревнуясь ради прекрасного приза, они все время вели разговоры и действовали таким образом, чтоб показать наилучшие качества соперника. Тем самым оттеняя, а вернее, высветляя свое высокое благородство. Они были дети и не пересиживали друг друга. Вместе ходили, втроем бывали на концертах, в театре, кино или выставках. Девочке нравилось. Предпочтение никому не оказывала – может быть, из желания сохранить при себе обоих до наступления настоящей взрослой любви. Мальчики уходили домой вместе и едва оставались вдвоем, как тут-то между ними начинались подкалывания, разногласия, споры. Так создалась традиция.
Но беда – время их юности пало на сталинское время. Вернее, сталинщина пала на время их юности. В 52-м родителей девочки арестовали. Саму ее куда-то увезли. Она исчезла, в память о себе оставив двоим ребятам вечную конфронтирующую дружбу.
И пошли вызовы в КГБ.
У Толи в первый день было вежливо: "Анатолий Яковлевич, что вы знаете о связях ваших друзей с сионистами?" В следующий раз грубее: "Ты лучше сам расскажи, что они тебе подкидывали читать?" Это было начало… Что их ждало?..
А у Бориса следователь был сразу более рьян и груб, но о сионистах не спрашивал. Спасла их осветившая, обнадежившая мир смерть Сталина. И никаких допросов. Просто прекратилось все. Ну не всё… И, к сожалению, не навсегда. Навсегда лишь девочка ушла из их жизни.
– А что, – горячился Анатолий, – судьба евреев – это судьба Прометея! Он дал людям свет и тепло. За это был прикован к скале, и орел терзал ему печень. Евреи дали миру свет и тепло монотеизма, Бога бестелесного, Бога-мысль; а за этот дарованный людям огонь и жар душевный веками, даже уже тысячелетиями, народ этот терзает судьба. Время от времени прилетает очередной орел и раздирает всю, так сказать, еврейскую биомассу.
– Ну все! – Борис засмеялся. – Теперь наш Прометей приковал себя к любимой скале надолго. Только евреи же сами говорят, что Бог их защищает или наказывает для будущего блага.
– Это как большевики, что ли? – заинтересовался Мишкин, – они же все делали для светлого будущего… правда, не одного, а всех народов. Холокост для будущего блага?
– А что? Ты Тольку не слушай. Может, Господь специально устроил… Ну, или, скажем, разрешил, чтоб на фоне такого ужаса легче было создать, возродить еврейское государство. Может, это и есть предтеча мессии?
– Да ну его, Жень. А вообще-то, скажу тебе, что евреи – так уж сложилось – всегда были моделью будущего, пробным камнем. Как национальная религия евреев была предтечей, матерью мировых многонациональных адамистских, авраамических религий, так и холокост, может, модель того, что грядет в мир. Кто его знает, что грозит цивилизациям от какого-нибудь нового варвара. И рассеяние евреев в результате когдатошней депортации – модель наступающего распыления народов без всяких национальных границ. Сейчас народы диффундируют друг в друга. А проба была на евреях.
– Ну теперь Толя со своего конька не слезет.
– А ты – со своего. Он же историк, а ты все сводишь к его еврейству. С моей медицинской точки зрения, у тебя у самого комплекс еврея. Комплекс полужидка.
– Обижаешь, доктор. Не ставь меня на одну платформу с ихней нацией. Ветхий Завет у них – это критический реализм, анализ, даже осуждение прошлого. А наш Новый Завет – это социалистический реализм. Как надо, как лучше – даже если пока и не получается.
– Ну совсем уже дурак, – не выдержал Анатолий. – Кончай, Борьк, ерничать. Ведь кто услышит – и впрямь подумает.
– А ты будь пошире.
– Тебя послушать, так я не русской историей занимаюсь, а…
Женя взял сигарету и зажигалку. И все, забыв о споре, дружно загалдели: мол, нельзя тебе.
– Совсем с ума сошли. И что это прибавит?.. – и после маленькой паузы: – Или убавит?..
Очередное неловкое молчание. Первый выскочил из него Борис: