Том 10. Петербургский буерак - Алексей Ремизов 14 стр.


Тамара Ивановна и Елена Моисеевна куда-то бегали. Долго пропадали. Серафима Павловна очень беспокоилась. Наконец, едут на такси.

Недоеденное в сумку. И весело поехали домой. И с нами Иерусалимский. Чаем в "кукушкиной" закончим новоселье.

А когда под кукушкой на стол выпростали мешок, я с ужасом увидел, что в драгоценный переплет "Новоселья", как жадный "пиявок", влипло облитое шоколадом с шоколадным брызжущим кремом – если бы видел Лукич! И как и возможно ли поправить?

Читать мне не пришлось, и Евгения Тур на новоселье не прозвучала. А Иерусалимскому вернулась "члено-раздельная речь": он обещал едким составом вывести пятно – "за кожу не ручаюсь".

С год я возился с пятном, не вывел – выручил сам Лукич: жалоба на сырость, сколько книг перепортила! – и я свалил мой грех на сырость. Книжник простит самую горькую обиду, но за книгу – никогда не забудет.

Это пятно и собачка остались у меня в памяти. Собачка – звериная любовь! – как она заступилась и в глазах такая печаль, не может сказать и заменить нечем, не руки, а лапы. Звери любят крепче человека, но зверей надо любить.

7

На Рожество в канун войны елка у нас необыкновенная. Не Мамченко, не Чижов – оба в обезьяньей Палате елочники – досталась елка чудесным образом.

Принес елку Шаповалов в подарок, а досталась она ему "случайно". нес он от "Птиц" ("Рами" – Миньевич) заказ, дом богатый, и как он спускаться с черного хода во двор, обратил внимание, у пубелей ("помойка") стоит елка ухватя, тихонько вышел.

Необыкновенная елка и по происхождению и по величине и по украшению.

И стояла елка у нас до масленицы. Все гости любовались и ахали под потолок, две звезды. светло-серебряная, как молодой месяц, и тускло-серебряная, как сомья чешуя.

Ждали Иерусалимского, обещал принести самотушитель: "и свечка погасла и чаду не слышно", и не пришел. А была и Елена Моисеевна с шампанским и "Наяда" – палец ее нашелся, это ей от опухоли показалось, что отпал безболезненно. И на разбор елки Иерусалимский не показался.

А с Тамарой Ивановной чуть беда не стряслась – очень испугалась Серафима Павловна.

Как разобрали елку и оставалось снять что вовнутрь попало, Тамара Ивановна залезла под елку и оттуда вытаскивает. А Иван Павлыч "торопленный", растворил окно, да захватя под середку, в окно и саданул елку вниз головой. Слышно было, как бацнулась елка – и все кошки во дворе с детским криком, как воробьи – и в забор. Закрыли окно. А Тамары Ивановны нет. Иван Павлыч говорит, что он не посмотрел, но выбрасывать – он бы почувствовал. И все-таки для проверки сейчас же вышел. И только что за дверь – а навстречу Тамара Ивановна: она сбежала во двор посмотреть, как ударится елка.

8

С войны Иерусалимский пропал. И никаких вестей. Говорили, что в Бретани. Исчезла и Тамара Ивановна. Говорили, что в Париже и живет в "икре у Петросяна", от нас недалеко.

И появилась она вдруг.

Это вскоре после первой бомбардировки (3 июня 1940-го). Голова у меня забинтована, и смотрел я прищуренным глазом, а в ушах звенит стеклянный дождь. Я долго не мог оправиться. И потом, в оккупацию, все это выразится в цветных серебряных конструкциях, которыми украсятся стены "кукушкиной". "Без стукушки ничего не бывает!" сказал бы премудрый "истинный" Кузьма.

Тамара Ивановна сбегала к Суханову и возвращается с огромным свертком, а развернули и чего-чего нет, как в мешке у ламы – ветчина, котлеты, сырники, голубцы, черный хлеб, баранки, а для Серафимы Павловны запрещенная халва – на десять франков! И по сей час на мне долг – 10 франков, по-теперешнему десять тысяч.

Обещала зайти. А ушла на долгие годы, а с Серафимой Павловной на вечность.

Во время болезни Серафимы Павловны, в наши беспросветные дни – "Тамара Ивановна, теперь вы поняли бы меня, я говорю, что сочувствие острее чувства и страж человеческой муки страждет глубже страдающего, бессилен помочь, не я сказал, говорит Софокл!" – Не раз вспомнила Серафима Павловна "Лопатку" и Иерусалимского. И говорил, что они непременно придут, и как же так не прийти, когда такое творится, сердце у них не косматое, глаза не пустые, и разве можно мимо пройти, я верю. И Серафима Павловна верила и ждала.

9

Как-то зашел Георгий Гаврилыч Шклявер, "муж премудр и разумен", в законе тверд и сведущ, знает всех парижских прокуроров по имени и отчеству, и все конституции ему, как мне осетрина, банан облезьяну. Но это уж когда в Париже снова запели Марсельезу, четыре года кануло.

"В редакции "Патриот" получена рукопись, – сказал Шклявер, – тема интересная наши достижения за последние годы. Статья написана на сомнительном французском, а подпись Пантелеймонов".

– Иерусалимский! – обрадовался я, – знаю.

"Пантелеймонов", поправил Шклявер.

– Пантелеймонов, да он же и есть Иерусалимский.

И я рассказал Шкляверу, какой это чудесный человек, этот Иерусалимский Борис Григорьевич, именинник на Бориса и Глеба, с Чижовым и Зайцевым, и о холодильнике, как текло, а он поправил, и о куличах его месива, и как хотел он достать нам денег уехать на лето, и как звери его любят и он зверей любит, о его внимательной собачке.

"Я так и думал, что чудесный, – сказал Шклявер и прибавил: – на сомнительном французском языке, надо попросить оригинал".

А вскоре читаю в "Патриоте": Борис Пантелеймонов – подвал – чего достигла Россия за последние годы. И мне любопытно. И до чего великое дело техника в умелых надежных руках, чудеса! На полюсе зреет виноград, в Усть-сысольске яблоки, а в сибирских тундрах "морковка".

Я сейчас же написал ему на "Патриот", помянул и о "морковке", попеняв, что этак в умилении можно дописаться и до яичек и до десятифунтовой "курочки".

И вот на "морковку", после стольких лет, вошел в "кукушкину" Пантелеймонов.

И ничего в нем от "похоронного бюро", как выразилась Дора Юрьевна Добрая (у Лазаревых он в черном иерусалимском сюртуке), он был в сером и не конфузился, округлился и окреп. Нет, это был не Иерусалимский, я только сразу не мог сказать его имя по-обезьяньи. И вдруг нашел "Стекольный мастер" или попросту "Стекольщик".

Пантелеймонов изобрел "синтетическое" стекло, заливает цветы и мелких зверей, и они у него под стеклом, как живые, не надо и в спирт сажать, мокнуть. А со временем – он делает опыты – он найдет заливку и на крупных зверей и на деревья, он зальет слона и пальму.

– И человека?

"И человека. Стеклянные дома, стеклянный фруктовый сад – да это будет зачарованное царство из "Спящей красавицы"".

– А вы знаете, перебил я, вдруг вспомнив, что знали кельты – кельтские феи, а наверное известно ламам в Тибете, вы слышали о остекляющем сне? В таком сне зачарован спит Мерлин.

Но он думал о своем синтетическом.

"И все анатомические препараты будут сохраняться не в спирту, а остеклянены".

Пьем чай не в "кукушкиной", а на кухне.

"Вот и у меня нет посуды", вспоминаю иерусалимское хозяйство в Моируже, все чашки без ручек, черепки – не тарелки, кладите на бумагу.

Он принес колбасу. Но не как другие, принесет и за разговором сам все и съест, он отрезал себе ломтик, а остальное мне на завтра. Потом озирнулся и руку в карман, пошарил и, отхлестнув, вытаскивает тысячу – и это тоже мне.

Ну, и кто и как – вспоминаем – четыре года прошло и как прошло!

"Островская? Тут, а ее сестра Анна Моисеевна – депортирована, донесли. Недавно вернулась".

Переходим в "кукушкину".

– А Тамара Ивановна? спрашиваю.

"Какая Тамара Ивановна?"

Меня удивило, и я повторил

– Лопатка.

"Не помню: Лопатка!"

На одно мгновение я подумал, какая короткая память, и вдруг увидел, как Стекольщик надулся – никелированный самовар.

"Так вы не помните Тамару Ивановну?"

"Нет", сказал он с каким-то щипком и весь остеклился, прозрачный.

И я, прочитав другое, подумал: "будь я следователь, я отправил бы его назад в тюрьму". И еще подумал: "какой он правдивый, как трудно ему солгать".

Почему он скрывал, что женат на Тамаре Ивановне, так и осталось для меня тайной.

10

Он был правдивый. И вся его хитрость наружу. Таким лучше не обманывать: попадутся.

Он был целомудренный. Нельзя представить себе, чтобы он ругался или сквернословил, литературная традиция, исключения – Карамзин, Жуковский, Белинский едва ли крепко выразились хоть раз во всю свою жизнь. Его покоробило – я читал ему о Достоевском, мою "потайную мысль из каторжной памяти" – как я определил "Эмеранс", а я выразился обиходным XVII века, встречается у Аввакума, он советовал заменить это "цензурное" грубое полицейским тусклым "публичная". Он взялся прочитать мне самую живую страницу из Юрия Слезкина – и так читал! – давясь и краснея.

Он был необыкновенно доверчивый.

Без обмана я жить не могу. Мечтая, обманываю себя и радуюсь, обманув других. Люди сурьёзные, трезвые – скучные люди осуждают: врет все. Одно лето, карауля Париж – живу в полном затворе – я "систематически" обманывал Одарченка-Бормосова ("Денёк") и Копытчика – С. К. Маковского. Чарыми цветами я засыпал их глаза – и они мне поверили. Но кто оказался несомненнее, это Пантелеймонов. В Париж на съезд Топонимии из Индии, конечно! приехал Солончук, о Пантелеймонове он слышал, конечно! и пишет ему письма. Самое горячее признание. Разжег и временно пропал, поехал мошенник к своему старому рязанскому другу, куроводу и лесосеку Солнцеву рыбу ловить в Сэн-Пият, где и воды-то знают, что колодезная. Всему верит – верит, что он "единственный" и "ниоткуда не происходит, ну, как Мусоргский", верит в "Оплешник", "Луко-пера", "Зык" и "Зуб" – басаврючьи литературные затеи Солончука. Да что Солончук, он поверит и в дружественную юмористическую критику, и розовый смешливый листок будет вкладывать в свои зеленые книги.

Теперь, когда ему не до юмора, он не примет мои слова за обиду, не скажет "не хлопайте линейкой по руке" "слушайте, можно о человеке сказать самые высокие слова и наделить великими дарами, а выйдет не в похвалу, а в посмех. Так нечаянно, без злой воли, поступили с вами!"

11

Посвящение в "стеклянные мастера" совершилось осенью. Никто ничего не знает о Тамаре Ивановне. И только в Рождество я получаю от нее письмо – нашлась!

Она зажгла лампадку и вспоминает рождественский сочельник в "кукушкиной" – вспоминает Серафиму Павловну – Серафима Павловна сидит под кукушкой нарядная в голубом и во лбу ее, серебряной звездой, светится миро – прикладывалась к Празднику. А я перебегаю из "кукушкиной" в кухню с тарелками, балагуря. После чаю все в комнату Серафимы Павловны, там в сумерках, из красного угла от золотых образов, красная лампадка. Не будем зажигать электричество, огонек за огоньком – свечка за свечкой – и сияет елка: "Дева днесь Пресущественного рождает". Сидим молча в свете, глаза в свет. А подпись: Тамара Пантелеймонова.

Когда придет Тамара Ивановна, не назовешь "Лопатка", она не то что стала важная, но ведь и Иерусалимский не Иерусалимский, а Стекольщик, а скоро сделается Пантелеймонов.

12

В "Патриоте" Пантелеймонов печатает по советским матерьялам "О пятилетке". Больше никаких "морковок" не попадалось, все было, как статьи пишут, Неманов или Пантелеймонов, не различишь. А выходила еще газета "Рабочее слово". Принес мне показать, как потом скажет, "на злой глаз", – отрывок из колхозной повести.

Написано гладко – добросовестный В. Муйжель ("Русское Богатство"). И, конечно, не без "глагольных". В черновиках сам грешу и оттого глаз у меня цепок и беспокоит ухо.

О этих "глагольных" или "подглагольных" в 40-х годах писал А. В. Дружинин, наш "эстетический" критик, тогда еще говорили о искусстве слова. – Эти "глагольные" в стихах не дорого, а в прозе – муть, раствор и жижа. Дьяки XVI–XVII вв. любили заключать "глагольными" приговор – "чтобы впредь не воровать и людей не смущать, бить батоги нещадно" А в "деле" никогда созвучий, крепко в-точь. А в разговоре где и когда вы услышите "глагольные"? Разве оговорится, и непременно, не замечая того, поправит себя. По "глагольным" узнавали хлыстов и скопцов, а у них по привычке ритм в накате держится глагольными. Автобиография Кондратия Селиванова, – диктует сплошь на "глагольных".

Явление "глагольной" книжное: повести пишутся не безразлично, хочется запеть, а дыхания нет, хоть "сглаголю", сойдет.

Я показал все "глагольные" в Повести и как и чем заменить – фраза получилась куда отчетливей и звонче.

Его очень удивило: в первый раз, никогда в голову не приходило, что он пишет на "глагольных".

– Вы книги читаете глазами – для развлечения, а попробуйте слово за словом, вот еще и не такое откроете, чем и на чем пишут.

Я не спросил, давно ли он пишет рассказы. Но подумал: "а может Осоргин прав, никакой Нахичеванской, а стихи Пантелеймонова?"

Потом на мои расспросы Бейружане мне говорили, что Нахичеванская стихов не писала, но и о Пантелеймонове не слышно, чтобы писал.

В. Муйжель – повесть из колхозной жизни – имени не наживешь! Имя Пантелеймонов начинается со "Святаго Владимира".

13

Есть две грамматики: школьная и неписаная сказа, природной, непроизвольно складывающейся речи. В книжной можно достигнуть большой выразительности: начиная со "Слова", Макарьевские минеи, классическая литература. В книгах пример сказа – Житие Аввакума. Но Аввакум проповедник, книжник, и его сказ прослойка живого слова в условную книжную речь.

Где же искать речевые русские лады, не подчиняющиеся правилам грамматики церковнославянской, Мелетия Смотрицкого (XVII в.)? Роман Якобсон указывает на Летописи, Обнорский на Русскую Правду – так далеко в веках и не поймешь, а есть ли что ближе – послетатарское-русское? Есть, это дьячий язык Приказов. В этой приказной речи никакой книжности, никаких "щей", да и как в деловое загнать витийство – словесность. И еще только не в "художественной литературе" – повести XVII в. написаны по Мелетию Смотрицкому, сказ проникает в историю – Хронограф, в подметные листы Смутного времени. Сказ – живая вода. Никто не говорит: ходить по дьякам, нет, приказная грамота только путь. Это все равно, как в начертании букв, кто говорит паутинить скорописью XVII века? Идти из этой паутины и создавать свой рисунок-росчерк, раз я пишу русскими буквами. Книжную, застылую в книжных формах фразу надо встряхнуть и выговорить, и такая фраза зазвучит живо и выразительно.

– Надо переучиваться грамматике.

Эти мои грамматические рассуждения, сказанные не безразлично, я сам опутан школой и рвусь освободиться от "Мелетия Смотрицкого", поразили Пантелеймонова, как когда-то Пильняка. И Пильняк-Вогау упорно переучивался грамматике и встряхивал фразы.

Пантелеймонов растерялся, как и на "глагольные", в первый раз в жизни слышит: две Грамматики, и все, что он привык считать за образец, написано школьной или как ему на душу упало: "по Мелетию Смотрицкому".

"Я буду не по Мелетию Смотрицкому!" Он не сказал, но все в нем заиграло – и как он собирал свою рукопись и как прощался.

"Святый Владимир", с чего и пошел Пантелеймонов, письмо "синтетическое": две Грамматики – волной катятся по страницам – живая речь "сказа" и школьная "Мелетия Смотрицкого".

Да и как иначе: при всей переимчивости и таланте надо – большая работа – слить эти две волны.

"Святый Владимир" по своей теме наверняка: у кого не было дяди Володи? Или кто вычеркнет из жизни свои детские годы – чистоту и веру?

"Если бы не так много пили, заметила учительница, "Святаго Владимира" можно было бы и детям читать".

И все страницы других рассказов, где дядя Володя, а с ним вся природа, живут своей детской правдой, безо всякого натужного или простецкого модерна, соблазн между двумя грамматиками.

Дядя Володя – Пантелеймонов. И как было не полюбить Дядю Володю. Так он проходит в моей памяти: Иерусалимский-Стеколыцик-Дядя Володя.

Я уверен, его полюбил бы и М. А. Осоргин – огородник, и М. М. Пришвин – Лесовой Чародей, и Е. В. Дриянский – дремучий охотник.

– – – – –

Сколько раз я читал ему свои рассказы, а он никогда. И какой у него голос, не разговорный инженера, а в чтении?

На Благовещение приехали Кодрянские – Наталья Владимировна и Исаак Вениаминович, привезли диктофон. Будем выпускать "птичку" – читаю Пушкина и Туманского: "В чужбине свято соблюдаю родной обычай старины…" и "Вчера я растворил темницу воздушной пленницы моей…"

На "птичке" были и Пантелеймоновы.

И после моего праздничного, но всегда "двух ладов", читала Кодрянская – прозрачный английский рожок, а закончил вечер Пантелеймонов – да у него бас!

"Борис Григорьевич! По вашим глазам вы шли дорогами Пришвина и Дриянского, это ль не честь и богатая доля! Ваши картины природы не потускнеют, их будут хранить – кому дорого русское слово. И теперь, какие леса и какую зарю вы видите не нашими, а этими глазами живого открытого сердца?"

Назад Дальше