И говоря "неоконченный", я против Розанова нисколько не погрешил. Свою мысль о незаконченности Розанов запишет в "Опавших листьях" (Короб 1-й, стр. 74).
"А Минских радений не будет?" – уж с каким-то затаенным страхом спросила Варвара Дмитриевна.
"Да Минский давно уехал, он в Париже. Будут Бенуа, Добужинские, конечно Сергей Павлович Дягилев, Философов, Лансере".
"Так вы едете?" еще раз спросила Варвара Дмитриевна.
И успокоилась.
И начала о своем: советы по хозяйству. И это были не пустые слова, а от желания. У нее, действительно, болело сердце за нас, а как хотела б она, чтоб меня где-нибудь напечатали и у нас были деньги.
Розанов запишет в "Опавших листьях", короб первый, стр. 254: "Нужно, чтоб о ком-нибудь болело сердце. Как это ни странно, а без этого пуста жизнь".
В Париже Эсфирь Соломоновна Познер, как когда-то Варвара Дмитриевна, будет советовать и наставлять по хозяйству, печалясь и желая удач и денег.
Поминаю и этих двух милосердных женщин, столько тепла и участия было от них в нашей бедовой судьбе.
В хозяйственный разговор где что купить, и что у нас есть, и чего надо достать и где, в эти кухонные подробности я поминутно встревался. А это не нравилось Варваре Дмитриевне. Наконец, она не выдержала, так это было против всей ее природы.
"Василий Васильевич у меня этим не занимается!" с укором посмотрела на Серафиму Павловну.
Оба мы этот укор увидели, и Серафима Павловна улыбнулась, а у меня на лице заиграло что-то неподходящее.
"Ваше дело писать, сказала Варвара Дмитриевна, мы вам не мешаем, садитесь и пишите".
Варвара Дмитриевна была убеждена, что "писать" и, скажем, "шить" разницы никакой, только что и различие: там перо, а тут игла.
Потом тихонько Серафиме Павловне
"Очень меня огорчает. Что случилось последние дни Вася сердится на Алексея Михайловича. "Ноги моей, говорит, у них больше не будет"".
Я сразу как-то – про какую ногу? – и чуть было не сказал, что все это вздор и сердиться ему не на что и что если он сердится, то не на меня, а на А. М. Коноплянцева: не возвращает Леонтьева. Но встретившись глазами с Серафимой Павловной, я сейчас все сообразил.
"Это все пройдет, сказала Серафима Павловна, пересердится". И опять улыбнулась своей единственной улыбкой, которой нельзя не поверить.
"Так в пятницу в десять к Сомову – и вместе поедем".
Но только что Варвара Дмитриевна вышла, звонок. Василий Васильевич. И как это они не столкнулись?
"Ну, что?"
"И вместе поедем", сказал я.
"Ну, слава Богу!"
Розанов, входя, весь был как сплюснут, словно через щель лез, а теперь расправился и на человека похож – на русского писателя традиции Погодина. Я теперь это понял, какое сильное влияние оказал на него Погодин: не рассказами – Погодин застрельщик натуральной школы, конец 30-х годов – не пустой лирикой, вроде наставления ученику, а "Афоризмами", манерой в критике со всякими "халатными" (слова Шевырева) авторскими подробностями; ведь самая мысль о форме "Опавшие листья" Погодинская, так сам Погодин в дневнике записал о происхождении первого тома своих исторических исследований – "груда листков и обрывышков". Погодин и славянофилы, вот откуда Розанов: "Уединенное" – из Киреевского "Уединенного мышления". Кроме того, Розанов был внимательнейший и верный читатель Н. П. Барсукова, жизнь и труды Погодина. В своей рецензии в "Русском Вестнике", 1895-ый г., он так определяет труд Барсукова как "культурная хроника русского общества и литературы XIX века", действительно, есть о чем узнать и было подумать. А самая завязь Розанова – "розановское", таким он родился.
"Только, пожалуйста, оставь хоть на этот вечер свои безобразия; ведь ты для безобразия можешь ляпнуть Варечке, что я вот к вам сегодня уж в четвертый раз. Ну, прощай. Завтра еще загляну. Да, увидишь Коноплянцева, напомни".
6 Канун
Между тем статуэтка, сначала робко шепотком, осмелевая, уже нагло входила к знакомым и незнакомым, распоряжаясь по-свойски. Она являлась под разными именами, сохраняя свою божественную неистовую природу.
В кругах высшего духовенства, а она проникла и в Святейший Синод, ее называли по-латыни. И по-монашески. В вольно-экономическом обществе решили обратиться к В. В. Водовозову, встречавшемуся в редакции "Вопросов Жизни" со всякими декадентами, его спрашивали, но В. В. Водовозов, глухой и далекий от неэкономических вопросов, долго не мог понять: ему кричали сначала деликатно, потом перешли всеми словами на статуэтку. В Географическом Обществе старейший председатель Вл. И. Ламанский называл ее доисторическим термином. Добралась плутовка до Академии Наук, и там обратились к Ал. Алекс. Шахматову и склоняли ее, разлагая до монгольских корней. А потом стали уверять – источник с Главного Телефона (подслушанный камуфляж Руманова), что все это "Столыпин, Ухтомский и Игнатьев". И троичность "статуэтки", расщепляясь, являлась в том образе, какой кому нравился. К четвергу, когда оставалось не так много часов до пятницы, статуэтку забыли, и по Невскому разгуливали Столыпин, Ухтомский и Игнатьев. Сам Андрей Иванович Сомов, а до него в Эрмитаж доходили самые грозные вести, на минуту усомнился: "Чья?" Между прочим уверяли, что Столыпина видели собственными глазами, вышел от Фредерикса и направился к Трепову – "патронов не жалеть". И в этом была какая-то правда: разносчиком статуэтки по Петербургу был Валечка – В. Ф. Нувель: в четверг он не ходил уж, а шнырял – все его видели. В. В. Розанова на этот раз действительно вызвал в неурочный час к себе А. С. Суворин. Розанов, само собой, опроверг Столыпина, Ухтомского, Игнатьева, но забыл "чья". Розанов распространялся о "неоконченности" и "многоточиях".
Интерес был самый зажигательный, как к открытию мощей или к покушению. Из Москвы приехал И. Д. Сытин и прямо к Руманову: конечно, не без задней мысли дознаться о петербургской блуждающей "статуэтке".
А пока статуэтка разъезжает по Петербургу с прощальными визитами, все принимают ее с "распростертыми объятиями", она вся насыщена – и вот, посмотрите, с каким удовольствием она ест осетрину, ей, конечно, съела и дальше: ведь надо поспеть к Столыпину, Ухтомскому, Игнатьеву, ей некогда, а нам не знай как убить время. И мне приходит в голову, коротая время, занять каким-нибудь другим рассказом и совсем из другого.
7 1919–1941
Зиму 1919 года мы вытерпели в нашей хорошей квартире в доме Семенова-Тян-Шанского на Васильевском Острове. Больше терпеть стало не под силу. Во "Взвихренной Руси" в рассказе "Труддезертир" полная картина нашего "жития". В мае 1920 года мы переехали на Троицкую в "Первый Отель Петросовета" (это устроила С. Н. Равич, знакомы с Вологды). С Троицкой мне было совсем близко на Литейный в дом Юсупова – ПТО. Я состоял при М. Ф. Андреевой и дважды в неделю ходил на "призрачные заседания театральной коллегии". Близко мне было и в Дом Литераторов на Бассейной, а то изволь переть с 14-й линии! И Серафиме Павловне в Аничков Дворец – она учила моряков "2-го Гвардейского "берегового" Экипажа".
Во главе "Дома Литераторов" стоял Н. М. Волковысский и Харитон, а в совете Д. В. Философов, Петрищев. Секретарем был Ирецкий из "Речи".
Больше сулили, чем выдавали. "ненормированные" продукты. Была столовая, где все-таки можно было чего-то съесть, конечно, со "своим хлебом". Бывал Ан. Фед. Кони, Вас. И. Немирович-Данченко, А. Л. Волынский.
Мне особенно памятна одна встреча.
Я вспомнил о ней особенно живо в Париже в дни оккупации в 1940 году: Б. К. Зайцев просил за меня, заведующий вспомоществованием писателям отказал по его убеждению, я как сотрудник "Последних Новостей" не имел права не только на помощь, но и вообще соваться через кого-нибудь с прошением о "вспомоществовании".
И я вспомнил, как однажды в "Дом Литераторов" пришел В. П. Буренин. Он робко переступил порог Он ничего не сказал; за него сказали: "Буренин!"
Вышел Философов, и был очень взволнован, ел что-то и бросил. Философов не дал Буренину слова сказать – я представляю, какие в таких случаях бывают слова (ведь все под мыслью: "прогонят!"). Нет, Философов его взял под руку и усадил к столу.
И все мы, кто был тогда в столовой, все мы вытянулись. И душу как вымыло. И свет сгустился. Так – и по-другому не могло быть – тьмой выело глаза, и оледенело бы сердце. Буренин что-то говорил Философову. Но той робости уже не было. А было: говорит человек.
Как редко взблескивает свет в нашу человеческую тьму; мое счастье: я видел этот свет. Вернувшись домой, я весь был полон этим светом. И когда сказал Серафиме Павловне, что в "Доме Литераторов" побывал Буренин, я заметил, какая тревога затенила ее лицо.
"Накормили, – сказал я, – Философов и Волынский".
И все лицо ее осветилось.
Вы представляете себе. Философов и Буренин: что может быть обиднее статей Буренина о Философове и Философов не уступал – дважды с угрозой врывался к нему. Не помню подробностей, но кажется, до мордобоя дело не дошло. И то слава Богу.
И вот встреча.
О "мордобое" я забыл, а про это "нельзя забыть".
8 Сеанс
Обыкновенно принято опаздывать.
Скажут: в девять, а придешь в десять. Бывали случаи, являлись и в полчаса десятого – но таких наперечет или какой "заблаговременный" или Лев Шестов.
К Сомову собрались вовремя. Все было очень чинно и "благопристойно", ни о каком носе не было речи, говорили о выставке.
Хозяйкой была сестра К. А. Сомова: она разливала чай. На столе было чего только можно из сластей и пирожных.
А. Н. Бенуа и Анна Карловна, Добужинские, Е. Е. Лансере, С. П. Яремич, А. Н. Шервашидзе, Кузмин и Бакст. Ни Рославлева, ни Котылева. В. Д. Розанова сидела, как на тычке: она чувствовала что-то: где-то, как-то ее непременно обманут. Вас. В. Розанов не мог усидеть на месте. Ему не терпелось. Со стаканом он переходил с места на место: "Когда же нос будут показывать?", ловил он К. А. Сомова. По Розанову и можно было догадаться, что предстоит что-то необыкновенное. Наконец явился С. П. Дягилев.
Под каким-то предлогом стали выходить в другую комнату и за самоваром остались одни дамы. Не помню, кто-то был им пожертвован для развлечения, кажется, М. В. Добужинский и А. П. Нурок.
А там – тесно – а над ларцем хозяйничали: сам хозяин и В. Ф. Нувель. Розанов, ничего не видя и не слыша, весь – в ларец. Розанов пропихнулся, ближе и не вообразишь.
И когда раскрыли ларец и обнаружилось розовое, как миндальные цветки, "трудно-вынимающееся" и потянуло чем-то сладким, вощаным, Розанов полез руками. И тут случилось то, чего так боялся Андрей Иванович: пальцы ли Розанова, дыхание ли любопытных, а скувырнули-таки "родинку" у ствола расширения! И когда дошла до меня очередь "приложиться", как я ни вглядывался, никакой родинки не заметил.
На коленях ползали около стола перед ларцем, не от усердия, в поисках этой таинственной родинки. И что-то было найдено, и крапинкой присажено у "ствола расширения"!
В те годы я изучал апокрифы и у меня было целое собрание сказаний "о происхождении табака". Особенно одно поразило меня – "слово святогорца" – табак выводился от такого вот потемкинского "орудия".
"А что если написать мне такую отреченную повесть, а Сомову иллюстрировать по наглядной натуре".
"Вот было б дело, – сказал Вас. Вас. Розанов, – напиши!"
К. А. Сомов согласен, он, как образец, возьмет потемкинское.
И тут уж для безобразия, вспомнив о Котылеве, я сказал:
"Вот зы восхищаетесь этим – я показал на ларец, который надо было закрыть и завернуть в дорогую шелковую пелену: "воздух", как "частицу" мощей, – но ведь это мертвое, "бездыханное", а я знаю живое и совсем не неприкосновенное и в ту же меру…"
– Кто? где?
– Да Потемкин.
– У какого Потемкина?
– Студент Петр Петрович Потемкин, пишет стихи: "папироска моя не курится…"
И уж за столом, никто ничего не заметил, как будто ничего и не было, только Вас. Вас Розанов с застывшим недоумением загадочно пальцами раскладывал на скатерти какую-то меру, бормоча, считал вершки, продолжая чай и разговор о выставке, как бы мимоходом расспрашивал и о студенте Потемкине.
В. Ф. Нувелю я указал прямой путь познакомиться с Потемкиным:
"Обратитесь к А. И. Котылеву, он живет у Котылева, долговязый".
* * *
И должен сказать, слова мои о живом Потемкине – "у всех на глазах ходит по Петербургу" – были отравой. Помню, Розанов – первый: "Покажи мне Потемкина!" А Нувель, никого не спрашивая, прямо обратился к Котылеву. У Котылева познакомился с Потемкиным, залучил к Сомову познакомиться. Все очень просто вышло и занимательно.
"Петрушу, так рассказывал Кузмин, он присутствовал на этом веселом свидании, пичкали пирожками и играли с его живым потемкинским – три часа".
С этого вечера Потемкин пошел в ход.
Я встретил Потемкина на Невском и сразу заметил перемену: подпудрен и несло тем сладким запахом, как из Потемкинского ларца. Теперь я понял, что духи, ими душился М. А. Кузмин, роза – "розовое масло".
Тут Потемкин мне рассказал о затее Бакста: нарисовать группу молодых петербургских поэтов.
– Кто же попадет в эту группу?
– Блок, Гумилев, Кузмин, Городецкий и я, – Потемкин широко улыбнулся: видно было, как ему это приятно: "и я".
А от Котылева я узнал, что "Петруша пошел в ход", его стихи будут изданы, обложку обещал нарисовать Сомов, и всем он нравится, а В. Ф. Нувель возится с ним, как нянька, да и Петрушу узнать нельзя, стал аккуратный.
"И вот, – Котылев показал на сверток, – купил ему зубного порошку".
Розанов все еще продолжал мимоходом:
"Покажи мне Потемкина!"
А чего было показывать, когда Потемкин был у всех на виду и не дылда студент, а "поэт". На каком-то литературном вечере я показал на Пяста:
– Вот он ваш Потемкин!
Розанов было оживился, но поздоровавшись с "Потемкиным"-Пястом, отошел недовольный.
– Ты меня все обманываешь: какой же это Потемкин: руки мокрые!
(Пяст бывал у Розанова всякое воскресенье, и каждый раз Розанов с ним знакомился: "Розинов" Пясту это было очень неприятно, – но что поделаешь, если человек не хочет замечать, и ведь не нарочно!)
А недолго продолжалось увлечение Петрушей, так его теперь все звали: игра надоела, и к Рождеству Потемкина больше не беспокоили.
Но это ничего не значит; основа положена, стихи вышли, и вхож ко всем "старейшинам" и сам "епископ" (С. П. Дягилев) руку подает.
– Я говорил Петруше, – объяснял Котылев, – стесняться нечего: ну, поиграют-поиграют и бросят. Так оно и вышло, я этих господ знаю, а ему какая убыль – слава Богу, на всех хватит!
Пристроив Петрушу, Котылев занялся "семейными" делами и "благотворительностью". Он "женил" своего старшего сына: он сам облюбовал какую-то знакомую своей безропотной Марьи, подверг ее насильственному "строжайшему испытанию" и передал сыну.
"Теперь я спокоен, – говорил Котылев, – по крайней мере, все чисто, а то живо нарвется на какую-нибудь блядь…"
А "благотворительность" заключалась – в Гумилеве: Котылев решил тоже его женить, что было не так просто, Гумилев артачился, но в конце концов Котылев уломал, и свадьба совершилась на квартире Котылева за перегородкой.
Я продолжал начатую в памятный вечер повесть о табаке. Главным источником для меня были "Разыскания" академика А. Н. Веселовского. Я пользовался всеми его указаниями и изучил всю литературу о "происхождении табака". Вышла "Гоносиева повесть": рассказывает святогорец-монах. Самой форме я обязан и "живой жизни" – мои встречи с монахами "блудоборцами" – и прославленной Аполлоном Григорьевым книге "глубокочтимого" инока Парфения: о святой горе Афонской (1856).
На святках я читал мою повесть "старейшинам" (Бакст, Сомов, А. Н. Бенуа). Сомов готов сделать иллюстрации, но издать книжку? – цензура не пропустит, и кто возьмется издать такую книжку?