"Березовые, должно… постарался Никодим, - подумала Анна Михайловна, примериваясь к трепалам. - Ну, постой, оседлаю я вас, дьяволов, и поеду", - ожесточилась она.
- Неужто вправду только десять фунтов… вчера? - спросила ее Дарья.
Анна Михайловна промолчала.
- Страсть какая! Заедет по макушке - без головы останешься, - переговаривались девки. - И подступиться боязно.
- А боязно, так и не подступайтесь… без вас обойдемся, - отрезала Анна Михайловна, решительно подходя к колесам.
- Да ведь и нам охота попробовать, - застенчиво сказала Катерина, проталкиваясь к Анне Михайловне и осторожно трогая острые, как ножи, ребра трепал. Она оглянулась на подруг и стала поспешно засучивать рукава кофты.
Анна Михайловна покосилась на полные смуглые локти Катерины.
- А ты не суй руки далеко… отшибет, - сказала она.
- Кончай базар! Отходи, которые лишние… пускаем! - скомандовал Елисеев, появляясь в дверях сарая. - Ольга, стукни гвоздь в крайнем колесе, никак раскачался, - приказал он жене, подавая топор.
- Тут скоро все мы закачаемся, - огрызнулась Ольга, но топор приняла и послушно забила обухом высунувшуюся шляпку гвоздя. - Навыдумывали, изобретатели… чтоб вам сдохнуть!
Она швырнула топор в угол.
- Давай, что ли!.. Надоело ждать.
И, как вчера, засвистели в неуемном беге колеса, крупным колючим дождем брызнула из-под трепал костра. И по-вчерашнему екнуло сердце у Анны Михайловны.
Но страшновато и, главное, неловко было только первые минуты. Трудно было поднять руки, казалось, трепала сейчас же ударят по пальцам. Почему-то скользили ноги. И даже свист мешал, унылый, словно ветер в трубе. Однако стоило забыть о трепалах, и повесмо само поворачивалось в руке, и ноги стояли твердо, и сердце переставало стучать. К свисту тоже можно было привыкнуть, благо этот ветер сдувал с лица костру.
Надвинув пониже платок, чтобы меньше засорялись глаза, Анна Михайловна заметила, что костра отделяется легко, волокно не рвется и трепала словно не бьют, а гладят серебряные нити. "Привыкну, - решила она, - легче, чем самой день-деньской руками махать… и, пожалуй… спорее".
Она видела, как медленно прошел трепальным отделением Николай Семенов. Белесая костра торчала в его лохматых волосах, как седина. Он постоял около Анны Михайловны, подобрал у нее из-под ног омялье и молча двинулся дальше, прижимаясь к стене, чтобы не мешать работающим бабам. "Этот на своем настоит… упрямый, - подумала Анна Михайловна одобрительно. - Да и то сказать, без упрямства наш народ не возьмешь… Тяжелы мы на подъем… боимся нового, как черт ладана. Молодым, знамо, сподручнее, старое-то не виснет, назад не тянет…"
Ворочая повесмо, она мельком покосилась на Катерину. Голый смуглый локоть проворно взлетал, словно Катерина нетерпеливо отмахивалась от наседавших тучей комаров.
- Береги-ись! - крикнул Гущин, проходя мимо с вязанкой волокна.
Анна Михайловна, забывшись, потеснилась к трепалам, и тут словно кто толкнул ее под колесо.
- Убило… Бабушку убило! - испуганно ахнула Катерина.
"Какая я тебе бабушка!" - хотела сказать сердито Анна Михайловна и упала. Что-то горячее обожгло ей руки и часто и больно заколотило по голове. "Сахару-то наколола, а из комода не вынула… ребята придут чай пить - и не найдут", - почему-то мелькнуло у Анны Михайловны.
- Остановите… сволочи… трактор остановите! - визжал Савелий Федорович.
- A-а! Убило… Родимые… Убило! - страшно кричали бабы.
Кто-то тащил Анну Михайловну за ноги и все бил и бил по рукам и по голове. Стало темно, холодно и очень тихо. Дивясь, Анна Михайловна раскрыла глаза, увидела заплаканное лицо Дарьи, множество ног в обсоюженных валенках и полусапожках, склоненного Семенова, который что-то торопливо делал с ее, Анны Михайловны, руками. Последней запомнилась Ольга. Она разъяренно рубила топором белые длинные трепала…
XVI
Первый раз Анна Михайловна пришла в себя от боли. Опять кто-то бил ее по голове. Она застонала, хотела защитить голову ладонями, но рук у нее не было. Она испугалась, вытаращила глаза и долго непонимающе глядела на Семенова. Он сидел около нее, завернутый в простыню, и все вокруг него было светлое.
- Ты чего… такой? - со страхом спросила Анна Михайловна. - Зачем?
- Сейчас уйду, - шепнул Семенов.
- Куда? - удивилась Анна Михайловна и вдруг все вспомнила. - Ребята?.. - заикнулась она, морщась от боли.
- Дарья с ними… Спи, отдыхай.
- В больнице, что ли, я?
- В больнице.
Анна Михайловна повела глазами на две горы бинтов, белевших на одеяле по краям кровати.
- Руки-то… у меня… целы?
Семенов вздрогнул, наклонился и зашикал:
- Нельзя тебе разговаривать, Михайловна. Ш-ш-ш… Доктор запретил.
Она немножко подумала.
- Сломали… бабы… колеса-то?
- Молчи.
Анне Михайловне хотелось пошевелить пальцами, но сил не было, она закрыла глаза, потерпела, пока затихла ломота в голове, и уснула.
Во сне она видела старичка, маленького, беленького и страсть сердитого. Старичок кричал на нее, топал ногами, гнал прочь от бельгийских колес, а ей нельзя было уйти, она только что принесла вязанку мятой тресты и беспокоилась: "Остынет - и не отреплешь… И что он ко мне привязался?" Она притворилась, будто не видит и не слышит старичка, хватала по два повесма, совала их к трепалам, а они, как назло, еле поворачивались, и костра гвоздями торчала из волокна, хоть клещами вытаскивай. "На печке тебе сидеть… Марш на печку!" - кричал старичок тонким злым голосом, стучал ей в спину кулаком и зачем-то требовал, чтобы Анна Михайловна не дышала. "Сумасшедший… терпенья моего больше нет… позову Семенова", - решила Анна Михайловна, оглядываясь кругом. Но в сарае были какие-то чужие люди, добела осыпанные кострой, и Семенова она не нашла. А старичок, распахнув белый халат, запел песню и стал ломать Анне Михайловне руки.
Она вырвалась, убежала в избу. Ребята сидели за столом и хлебали молоко вприкуску с сахаром. "Это еще что за мода? - рассердилась мать. - И так каждый день колю к чаю по целой сахарнице… Не сметь у меня баловаться!" - "Да мы не балуемся, - сказал Ленька, - это нам дала тетя Ольга, она к тебе в гости пришла". И действительно, на лавке сидела Ольга Елисеева, в новом светлом платье, простоволосая, а с ней рядом Катерина с голыми смуглыми локтями и еще кто-то из баб. И все они шепотом уговаривали Анну Михайловну полежать и не разговаривать, а она все допытывалась у Ольги, куда та девала топор…
Потом бабы пропали, Анна Михайловна очнулась одна в чужой полутемной избе. Слабо горела под потолком лампа, в желтом пятнышке света тихо кружилась мохнатая бабочка, Анна Михайловна подняла голову с подушки и огляделась. Смутно белели кровати, слышно было дыхание спящих. Кто-то застонал во сне. Она все вспомнила и тихонько заплакала. Но лежать ей было удобно, ничто не болело, и только руками нельзя пошевелить.
- И за что ты меня наказал, господи?!
Скрипнул пол, подошла сиделка, поправила одеяло, подушку и строго сказала:
- Спите, больная, спите.
А уж какой тут сон! До утра не сомкнула глаз Анна Михайловна и столько всего передумала тревожного, нехорошего о ребятах, о колхозе, о бабах… Наверное, дуры, с перепугу все поломали в сарае. Вот тебе и льнозавод… А Дарья поди ребятам и обед сварит, не поленится, и корову подоит… Не минешь трепать лен вручную, а ведь пошло дело, смотри-ка, даже девки стали к колесам. Кабы не грех этот, живо бы управились и за молотьбу принялись… Попутал лукавый, попутал… Не тронься она с места, и не было бы ничего. Сама виновата. Проход еще вот мал сделали… Да ведь ходили же люди, не кричали в самое ухо… Ах, словно нарочно все вышло! Сожрут теперь бабы Николая, замутят колхоз… Ну и кашу она заварила - не расхлебаешь.
Было еще одно, самое страшное, о чем Анна Михайловна старалась не думать. Она неотрывно смотрела на бабочку, которая кружилась над лампой, а видела белые пухлые горы бинтов под одеялом, там, где должны были лежать ее, Анны Михайловны, руки.
Когда утром ей ставили градусник, она заглянула под одеяло и тотчас зажмурилась: ей показалось, что руки стали короткие, словно обрубленные. Но боли не чувствовалось, и это ее немножко успокоило.
Принесли чай и завтрак. Анна Михайловна с помощью сиделки, рябой, молоденькой и строгой девчонки, с удовольствием выпила кружку теплого сладкого чаю, съела половину булки и ломтик колбасы. Она выпила бы и поела еще, да постеснялась попросить.
В палату вбежал старичок, точь-в-точь такой, как она видела во сне.
Больные, которых Анна Михайловна успела разглядеть, как-то ожили, повеселели. Мурлыкая и ворча, старичок присаживался на кровати, тоненько кричал, и смеялся, и топал, и полы его незастегнутого халата так и разлетались гусиными крыльями.
- На печку… на печку, старуха, посажу! - сердито погрозил он Анне Михайловне еще издали.
Подбежал к кровати, уставился пучеглазо и всплеснул руками.
- Хороша-а, красавица! - тоненько закричал он, вцепившись себе в седые всклокоченные волосы. - Посмотри, матушка, на кого ты стала похожа. Срам! Срам!
Похолодев, Анна Михайловна лежала ни жива ни мертва. "Батюшки, - тоскливо подумалось ей, - видать, плохи мои дела, коли он так ругается".
Не спуская с нее злых, острых глаз, фыркая и ворча, старичок принялся снимать повязку с головы. Пальцы его неприятно щекотали лицо Анны Михайловны, ее бросило в дрожь.
- Больно? - обрадовался старичок и запел себе под нос: - "Ай, люли, ай, люли… Как у наших у ворот комар музыку ведет…" Так тебе и надо, - сердито ворчал он. - Не суйся, старая, не в свое корыто. Я вот тебе сейчас еще больнее сделаю, - злорадно пообещал он, хватая ее голову и вертя из стороны в сторону, точно желая оторвать напрочь.
Но боли Анна Михайловна так и не почувствовала. Длинный мятый бинт неслышно очутился в руках старичка. Он понюхал бинт, помахал им и рассмеялся.
- Напугал?.. Люблю… Скорее выздоравливают… Ну-с, все пустяки, старуха. Царапины твои живо залечим. Молись богу, отделалась счастливо.
- А руки… хоть один остался… пальчик? - замирая, спросила шепотом Анна Михайловна.
- Какой пальчик? Что ты там выдумала? - Старичок затопал и опять закричал. - "Па-альчик"… - тоненько передразнил он. - Смотреть не хочу на твои пальчики. Завтра перевязку сделаем, в неделю мясом обрастут, и проваливай… Надоела ты мне.
- Ох, а уж как ты мне надоел… - призналась, вздыхая и усмехаясь, Анна Михайловна.
- Две недели в больнице проморю! - пригрозил старичок, убегая из палаты.
Ночью, когда в палате все уснули, сиделка вымыла пол, привернула лампу и вышла в коридор, Анна Михайловна, не утерпев, схватилась зубами за тонкую, пропахшую спиртом марлю и, ворочая правой, тяжелой и непослушной рукой, принялась разматывать бинт. Ее трясло, как в ознобе. И зубы и сердце так стучали, что она боялась разбудить больных. Она часто выпускала из зубов марлю и, тая дыхание, пугливо прислушивалась. Потом снова принималась за дело.
От напряжения у нее сводило судорогой челюсти, слюна замочила подушку, пот выступил на лбу. Она запуталась в марле, - кажется, бинту конца не было.
"Нету пальцев… нету…" - страшно подумалось ей и с ужасом ясно представилось, как идут галдящей оравой на работу бабы, а она, Анна Михайловна, торчит в избе, культяпки болтаются у нее в широких рукавах кофты и за обедом сыновья по очереди кормят ее, мать, и кусок встает ей поперек горла… Она рванула бинт и застонала от боли, неожиданно охватившей ее.
Сквозь пятнистую, запачканную кровью и йодом марлю она увидела бугорчатые очертания пальцев. В глазах у Анны Михайловны качнулись и поплыли стены, кровать, лампа, и она не могла сразу сосчитать - сколько же там, под жесткой марлей, пальцев: четыре или пять. Она поднесла руку ближе, несмело вгляделась, сосчитала и долго лежала неподвижно, подняв брови, пристально и удивленно рассматривая опухшую, словно чужую кисть руки.
Она попробовала согнуть пальцы, это вызвало режущую боль, и Анна Михайловна усмехнулась.
Отдохнув, она тихонько размотала бинт на левой руке и теперь уже сразу сосчитала пальцы.
Все это ее так утомило, что она заснула, не успев забинтовать руки, и после ей страсть как попало от сердитого старичка, она прямо не знала, куда деться от стыда.
Дни пошли скучные, до смерти длинные. От безделья все время хотелось есть. Кормили в больнице часто, но помаленьку, и Анна Михайловна, поборов стеснение, стала подпрашивать прибавки. Она перезнакомилась со всеми больными по палате и, когда ей разрешили ходить, высмотрела всю больницу, забрела на кухню, вызвалась помогать кухарке, но ей не позволили.
Однажды ее позвали к окну, она подошла и увидела на улице, за палисадником, Леньку, Мишку и Дарью. Ребята, как только приметили ее, вскочили на тесовую изгородь и молча во все глаза уставились на мать в белом халате. Дарья высунула из-за палисада голову, заплакала, потом засмеялась, все хотела влезть на палисад и не могла.
День был неприемный, и, как ни просила Анна Михайловна, сыновей и Дарью не пустили в палату и не разрешили выйти на улицу. Ей передали узелок с домашними гостинцами и записочку.
"Мама, поправляйся, - писал Ленька знакомыми крупными палочками, по-печатному, чтобы она могла разобрать, - мы живы и здоровы, кланяемся тебе, и тетя Дарья тоже кланяется. Мама, напиши ответ, когда тебя выпустят, мы приедем на лошади".
Рукой Мишки криво и мелко была приписка: "Пиши поскорей, а то Буян не стоит".
Рябая молоденькая сиделка написала на обороте лоскутка, что больную Стукову выпишут, наверное, в среду, а лучше, если они приедут в четверг, надежнее, и больная хочет знать - треплют ли в колхозе лен.
Толкаясь, ребята прочитали записку, перебивая друг друга, прокричали что-то в ответ. Рамы окон были двойные, слышно плохо, и Анна Михайловна ничего не разобрала. Она постояла, посмотрела на ребят и Дарью, показала им свои забинтованные руки. Дарья снова заутиралась платком, и Анна Михайловна махнула, чтобы уезжали. За вечерним чаем она угощала знакомых по палате Дарьиным пирогом, ватрушками и сдобниками. Все хвалили Дарьино печение и еще раз охотно выслушали историю Анны Михайловны: как она попала на льнозаводе под колесо и какие хорошие растут у нее сыновья.
Дежурный врач выписал ее в среду. Анна Михайловна совсем собралась, переоделась, попрощалась с больными, но тут прибежал старичок, главный врач, затопал, закричал, что не отпустит до завтра, и она с ним поругалась. Она опять закуталась в надоевший халат, но одежду свою не вернула, спрятала под кровать и после обеда, в так называемый мертвый час, пошла будто в уборную, торопливо накинула на себя рубашку, юбку, кофту, башмаков надеть не успела, повесила в коридоре халат и, босая, на цыпочках, пробралась к выходной двери и сияла цепочку.
День был погожий, теплый, хотя и ветреный. То набегали облака, светлые тени скользили по земле, и она становилась рябая, прохладная, то выглядывало солнце и пригревало дорогу. Все вокруг еще зеленело и желтело, только лес вдали начинал там и сям пылать осенними кострами. В полях дожинали овсы, рыли картошку. По овинам и ригам, мимо которых проходила Анна Михайловна, стучали молотилки, цепы и сортировки. Приятно пахло сухой свежей соломой и духовитой мякиной.
- Труд на пользу! - говорила, кланяясь, Анна Михайловна работавшим.
- Спасибо, спасибо, - добро и весело откликался кто-нибудь из мужиков или баб, мельком оглядывая ее.
Иногда она останавливалась и спрашивала, как управляются миром-то, хороши ли хлеба, - и в ответ слышала, что обижаться не приходится, всего уродилось вволю, вот только бы убраться с добром вовремя. В деревнях она присаживалась на завалинки к старухам, нянчившим ребят, просила напиться, разговаривала обо всем, что приходило в голову, и, отдохнув, шла дальше, споро и легко перебирая босыми ногами, и не заметила, как отмахала восемнадцать верст.
Гумнами, не заходя домой, она пробралась к льнозаводу. Трактор глухо урчал, как ни в чем не бывало.
- Ну, слава тебе… - Анна Михайловна перекрестилась и тихонько толкнула дверь в сарай.
Скоро забылись и больница, и седенький строгий старичок, и даже та страшная ночь, когда Анна Михайловна зубами снимала бинты с тяжелых, непослушных рук. Она застала в колхозе самую горячку и приловчилась, хотя и не сразу, трепать лен по-новому.
В мяльном отделении чугунные зубчатые валы жадно глотали теплую, пряно пахнущую тресту. Из-под валов треста выходила разжеванной, с колючками костры и рыжевато-курчавыми завитушками волокна. Мужики бережно принимали мятые, еще не остывшие повесма и несли их в трепальный цех.
Здесь в воздухе неоседающей пылью висела костра, плавали белые прозрачные тенета, как пух одуванчика. В стремительном порыве крутились деревянные трепала, сливаясь в белесые круги. Анна Михайловна хватала мятую тресту, веером разворачивала ее перед свистящим бельгийским колесом, и отделившаяся костра взлетала облаком. Мягкое волокно нежно ластилось к пальцам; гибким, почти невидимым движением они выворачивали волокно, как чулок, и легко, словно играя, опять приближали к трепалам, пока не сменяли взлетающую костру чуть заметные, тончайшие паутинки и бесформенный мочалистый пук не превращался в длинное, тугое, скользящее в руках, серебряное повесмо.
Девушки относили под навес готовое волокно и пели песню. Бабы за трепалами подхватывали ее звенящие переливы, и песня кружилась над льнозаводом, как птица.
Слабым, дребезжащим голосом Анна Михайловна подтягивала, как умела, и, вспоминая разговоры Семенова, явственно видела, как горы волокна идут на фабрики и чудесные руки ткачей, словно по волшебству, превращают волокно в белоснежное хрустящее полотно.
И вот он, ее голубоглазый лен, снова вернулся к Анне Михайловне браными скатертями, кофтами, широкими простынями, вышитыми рубашками для сыновей. Лен пошел в магазины по городам и селам, и кто знает, может быть, покупая платок или полотенце, люди, не зная ее по имени, но видя и понимая ее труд, помянут Анну Михайловну добрым словом. А Семенов еще говорит, что лен пойдет в Красную Армию парусиной, брезентом, палатками, будто подарит он смелые крылья аэропланам, которые летают по небу, как стрижи, и он же, лен Анны Михайловны, будет досылать безотказно патроны в пулемет пограничника…
"Хвастает… - не поверила Анна Михайловна. - Да что ж, такую прорву льна своротили - и прихвастнуть не грех… А может, и в самом деле… Сталин, Калинин… или там кто… мою рубаху наденет", - пришло ей вдруг в голову. Она усмехнулась. Ей стало приятно и в то же время грустно, потому что она невольно вспомнила о муже.