"…У Марьи Лебедевой корова не растелилась, пришлось прирезать. Ведь вот, где тонко - там и рвется… Ладно, Савелий Федорыч мясо купил и свою телку отдал. Человек богатый, а чужое горе понимает… Вот те и жулик. Зря его лавочку прихлопнули… Беда, как и моя Красотка не растелится. Третью неделю межмолоками ходит, а брюхо разнесло бочкой. Уж не двойня ли? То-то бы хорошо на мою бедность. Выпоила бы я телят да на жеребеночка сменяла… Коля Семенов говорит - скоро лошади будут общие. Поди-ко! Отдадут тебе мужики лошадей, что выдумал… И откуда у него берется такое, несусветное? Человек умный, а рассуждает, как ребенок малый… Тот раз думала - спьяну болтает. Ан нет, и мужикам на собрании рассказывал то же самое… И ведь дивно: слушают его мужики, выпытывают, вроде как не верят, а промеж себя ругаются, словно про настоящее дело говорят. Чудно… Петр Елисеев распалился, кричит: "У меня хозяйство, а у тебя нет ничего. Значит, на моем горбу будешь в колхозе этом самом ехать?" А Исаев, лиса, нарочно подзуживает: "Чу, надоело тебе добро, бросить все хотел. Вот и отдай в колхоз, прожрут". Батюшки-светы, что тут было… как на пожаре! Один Савелий Федорыч знай посмеивается, точно мирит народ. Да разве помиришь… А зачнет Коля толковать - тихо так становится, будто и согласны все. Замолчит - и пошло все сызнова, что ни слово, то "мать-перемать"… тошно слушать".
Эти споры о жизни, все чаще и чаще возникавшие на сходках, всегда кончались перекорами и руганью. И трудно было разобраться, кто чего хочет.
"У каждого свои расчеты. Попробуй угоди. Бог на всех не может угодить, человек - и подавно", - думала Анна Михайловна. Но всегда, когда начинались споры, она ждала - вот кто-нибудь из мужиков скажет одно-единственное словечко, которого все ждут не дождутся, и пойдет жизнь иначе, и ей, Анне Михайловне, вздохнется легко. Но такого слова никто не знал. Да и есть ли на свете такое слово? Может, только чудится оно Анне Михайловне, как огонек, что мерещится в сказке людям, разыскивающим клад: манит, зовет огонек, а подойди, протяни руку - и нет ничего.
"А ну, как сыщется это слово?"
Анна Михайловна слюнила пальцы, чтобы ловчее прихватить куделю. Веретено опускалось до пола, кружилось и пело там; Анна Михайловна подхватывала его, на лету сматывая звенящую пряжу.
"Почему бы не сыскаться такому слову? Многому не верили, а сбылось… Вон как мужики Семенова уважать зачали. И немудрено - все по его выходит. Оттого, знать, и повеселел Коля… Даже в голосе приметно. Говорит - будто рублем дарит и про запас еще имеет пригоршню… Может, в самом деле сбудутся его слова. Может, колхоз и есть то самое слово, которого мы ждем… Будет, будет моим ребятушкам счастье… Не забыть киселька овсяного растворить на завтра, побаловать. Муки-то в лукошке последки остались… Ну, да как-нибудь… Молоко скоро… Проживем".
Анна Михайловна щурилась на свет. Сыновья, зажав уши ладошками, чтобы не слышать друг друга, нашептывали что-то себе под нос. Должно быть, заучивали стишки наизусть. Шустрый Мишка так и впился в книгу, подпирая ее подбородком. Большая лохматая голова Леньки покачивалась из стороны в сторону, точно Ленька, читая, все удивлялся написанному.
Вот и она, когда бегала в школу, любила заучивать разные стишки. Складные, помнится, были стишки, как песни пелись. Поди теперь таких стишков не пишут в книгах.
И незаметно для себя мать переносилась в детство.
XVIII
Видела она низкую закопченную избу, солому, настланную для тепла по гнилому, щелистому полу. Окна наглухо завалены омяльем, заткнуты тряпками, и не разберешь, что делается на улице. Должно, вьюга - в трубе воет, и холод ползет от дверей.
Подобрав под себя босые ноги, Анка сидит на широкой лавке у стола. Шубенка накинута на голову. Анке тепло и удобно, как в домушке. Она шепотом твердит заданный на завтра урок и, когда надо поворачивать страницу, прислоняется щекой к книге, выпячивает губы и прихватывает ими листок. Выставлять руку из-под шубы лень, да и холодно.
Дымно горит в светце лучина, то вспыхивая, то затухая. Пригнув голову к зыбкому свету, насупившись по обыкновению, отец чинит сбрую. И дым лучины запутался у него в бороде. Отец отмахивается рукавом зипуна, трет карие добрые глаза.
- Поправь лучину, Анка… все глаза изъело.
Поневоле приходится выпрастывать из-под шубы руку, а то и обе, и очень долго бывает неловко, все никак не угнездишься, а потом опять тепло и хорошо.
Когда лучина горит светло, у печки видна мать. Она качает ногой скрипучую зыбку и прядет лен. И за спиной у нее, на белой печной стене, ворочается черная бабища и тоже прядет лен. А на голбце, впотьмах, покашливает себе да покашливает больная бабушка.
Урок выучен, давно отужинали, слипаются глаза - пора Анке спать. Но ей не хочется снимать шубу, так приятно дремать сидя, положив под голову книгу.
- Тятенька, у меня… на лаптях… дырочка… снег попадает, - сонно тянет Анка тонюсеньким голоском.
- Что же ты не сказала раньше? - ворчит отец. - Ну-ка, покажи.
Анка не решается ступить босыми ногами на холодную солому. Лапотки ее валяются на кухне - путь не близкий. Она ворошится под шубой, смотрит на мать, и та, понимая ее, молча встает и приносит лапти.
- Э-э, баловница… тут заново подошву плести… И когда успела порвать? - сердится отец. Но голос его совсем не строгий, отец любит Анку. - Бестолковая, сказала бы с вечера, а теперь - не спать ночь.
- Я, тятенька, прохожу завтра. Снег-то маненечко… сыплется.
- А посля захрипишь, как намедни, и тащи четвертак Пашке-знахарю, - вмешивается мать. - Не много у нас четвертаков-то… Почини, отец, до петухов посидим.
Анка рассталась-таки с шубой и лезет на голбец к бабушке.
- Замерзла, поскакушка? Подь на тепленькое местечко, - говорит бабушка, покашливая.
Сворачивается Анка калачиком и засыпает. А утром весело скрипит снег под ее лапотками.
Так проходит зима. А на вторую, под рождество, прибегает Анка из школы и видит - лежит бабушка на лавке под образами, вся в белом холсте, точно в снегу. Мать воет и причитает. Отец, сколачивая гроб из старых досок, грустно говорит:
- Вот и нет бабушки… приказала тебе долго жить… Царство ей небесное, не вовремя умерла. Придется, Анка, бросить школу, с мальчонком нянчиться…
Горько плачет Анка, ей жалко и бабушку и школу…
И вот она с подружками жарким летним днем, посадив братца на закорки, бежит на речку купаться. Ей тяжело, но отставать от девчонок не хочется. Братец дышит ей в затылок, шебаршит ручонками под подбородком - щекотно.
- Сиди смирно… а то брошу, - задыхаясь, говорит Анка.
За овинами колышется высоченная рожь, и тропинка в ней точно нора барсучья. Согнувшись, Анка ныряет в рожь. Подружек не видно, только слышны далеко впереди их щебечущие, затихающие голоса. Анка прибавляет шагу, семенит изо всех сил, колосья хлещут братца по лицу, он плачет.
- У-у, толстун несчастный!.. Навязался ты на мою шею… - бормочет Анка, беря братца на руки.
Пот льет с нее в три ручья. Тонкие, как соломинки, руки совсем не держат братца. Нет, не дойти Анке до речки. Придется отдыхать. А во ржи одной страшно… А девчонки поди, бессовестные, уже купаются. И вода, наверно, такая холодная, желанная… А может, донесет? Ну, еще маленько, еще…
И в тот самый миг, как руки Анки бессильно пригибаются вниз и братец кубарем летит на тропу, - восковая стена ржи раздвигается, виден крутой зеленый берег и девчонки, с визгом барахтающиеся в воде.
Анка скатывается с братцем на песок.
- Нишкни… водяной утащит. Смотри, как я занырну сейчас!
Рубашонка сброшена, студеная вода обжигает голяшки, мураши бегут по всему телу…
Кужель на прялке кончился. Анна Михайловна знобко пожала плечами и усмехнулась, чувствуя, как мураши ползут еще по спине.
"Время было такое… учись не учись - в люди не выйдешь. Мне бы сейчас девчонкой быть, - подумала она, подвязывая новый кужель. - До грамоты я вострая. Может, докторшей бы стала, как попова дочка… А чем мои ребята хуже?"
Ей вспомнился Исаев, он играл ременным кнутом и, посматривая на ее сыновей, криво усмехался:
- Складные пареньки… В подпаски скоро?
- В семилетку скоро, - сухо ответила она тогда.
- Н-ну? - захохотал Исаев, щелкая кнутом. - Думаешь, за грамотных пастухов мужики больше дадут?
- Врешь, врешь, нечистый дух, - пробормотала Анна Михайловна, мысленно продолжая спор с Исаевым. - Я баба глупая, неученая… может, не все понимаю. Да ведь глаза-то у меня есть. Вижу, куда жизнь поворачивает. Не сладко мне, а на старую не променяю, живоглот окаянный.
- Кого ты там, мама, ругаешь? - спросил Ленька, отрываясь от тетрадей и потягиваясь.
- Так я… про себя… Ты учи уроки, хорошенько учи!
- Да я выучил, - ответил Ленька, позевывая. - А Мишка уснул… Ми-шка! Эй!
- Ну, чего орешь: "Ми-ишка!" Я не глухой… И вовсе не сплю, - сердито оправдывался брат.
- А глаза зачем закрыл?
- Нарочно. Чтобы лучше запоминалось.
- Сказывай… Слышал я, как ты сейчас нахрапывал.
Мишка шлепнул брата сумкой по голове и убежал из-за стола.
- Спать, ребята, спать! - приказывает мать.
Она отправляется на кухню, зажигает лучину и опускает ее в овсяный раствор, чтобы кисель лучше закис, потом идет во двор, к корове. И когда возвращается, сыновей уже не слышно.
С лампой мать подходит к кровати и долго смотрит на спящих ребят. Они лежат рядышком, лицом к лицу. Мишка держит брата за рукав: должно быть, они разговаривали в постели и сон оборвал их болтовню на полуслове. Мишка, как всегда, спит, подкорчив ноги, Ленька, напротив, вытянувшись, и из-под дерюги выглядывает его желтая, словно брюква, голая пятка. Анна Михайловна осторожно поправляет дерюгу.
Щеки у сыновей горят огнем, и капельки пота висят на кудряшках возле ушей. Анна Михайловна наклоняется, слушает ровное, глубокое дыхание. Вот Ленька заворочался, чмокнул губами, прошептал что-то и засмеялся во сне. И мать тихонько засмеялась вместе с ним.
Часть вторая

I
Началось еще осенью.
Анна Михайловна идет с понятыми к житнице Исаева. День теплый, безветренный, по-осеннему лиловатый. С утра падал, как бы нехотя, дождь, час от часу реже и мельче, и, посеяв ситом, к обеду затих, точно повис бисерными каплями на оголенных ветках лип, берез, на дымящихся паром крышах, на потемневших, сырых изгородях, дальних умытых полях.
Анне Михайловне почему-то неловко, она не смеет поднять глаз от земли и, сбивая намокшими, тяжелыми лаптями водяную пыль с отавы, все норовит для чего-то ступить в подковки-лужицы, выдавленные острыми каблуками ямщицких сапог. Исаев идет грузно, задыхаясь, в кармане у него звякают ключи. Рядом с ним, должно быть, идет Блинов и, как слышно по молодому задиристому голосу, Костя Шаров, только что демобилизованный из армии. Где-то впереди бесшумно скользит по тропе Николай Семенов.
- От государства излишки хлеба изволите скрывать, гражданин Исаев. Ай, нехорошо! - задирает Костя Шаров, посмеиваясь.
- Скрывать мне нечего, - глухо бурчит Исаев. - Что было - отдал… дочиста обобрали.
- Уж будто дочиста? Бросьте эти кулацкие штучки.
- Это ты брось… дерьмо, молокосос! - хрипит Исаев, с сочным хрустом давя каблуками траву.
- Не могу. Имею полное право голоса… в отличие от вас.
- А на кой ляд он мне сдался… ваш голос?
- Правильно, - насмешливо и весело соглашается Шаров. - Голоса нет, зато есть твердое задание.
- Костя, отвяжись ты от него Христа ради, - упрашивает Блинов, стеснительно покашливая. - Почто раздражаешь человека? Ему и так несладко… Ты бы, старина, сдал излишки без канители. А, право?
- Сказано - нет хлеба, - отрезает Исаев, и ключи перестают греметь в его кармане.
"Уйти бы от греха…" - думает Анна Михайловна, замедляя шаги. Но какая-то неведомая сила властно толкает ее к житнице. Вскинув голову, она с изумлением и завистью, точно впервые, видит толстенные, потрескавшиеся от времени еловые срубы. Дранка на крыше новехонькая, на два ската. Кажется, проруби окна - изба выйдет получше, чем у нее, у Стуковой. Широкая дверь обита ржавым железом, на ней строго чернеет старинный запор.
Николай Семенов, бритый, помолодевший, достает кисет и, не глядя на Исаева, отрывисто приказывает:
- Отпирай.
Тот швыряет ему ключи под ноги. Огромные, ржавые, без бородок, похожие на буравы, они глухо гремят, падая на землю.
- Коли тебе надо, сам и отпирай.
Видит Анна Михайловна, как Шаров Костя поднимает ключи, с интересом взвешивает их на ладони и, решительно сбив на стриженый затылок красноармейскую фуражку с блекло-зеленым верхом, по-мальчишески торопливо, чтобы кто не опередил, бежит к двери.
Понятые проходят в житницу. Анна Михайловна не решается идти за ними.
- Лезь, Анка… пользуйся. Все равно уж… грабь, - стонет Исаев. Губы у него дрожат: кажется, вот-вот он заплачет.
- Грех тебе так говорить, - отвечает Анна Михайловна и сама готова заплакать. - Не по своей воле… выбрали.
- А ты бы отказалась. Мало я тебе лошадь давал? Забыла? - жалобно хрипит Исаев.
И эти слова молнией озаряют память Анны Михайловны.
Видит она, как Исаев стаскивает ее за ноги с кровати, как, ухватясь за постельник, она, спасая сыновей, успевает одной рукой накинуть на них дерюгу; кричат и хохочут дезертиры, Исаев таскает ее по полу, хлещет кнутом и бьет каблуками в живот, в спину, по голове, злобно приговаривая: "Лошадь тебе?.. Хлеба?.."
- Не забыла. Все помню, - говорит Анна Михайловна, чувствуя, как у нее сохнет во рту и громко колотится сердце.
Она идет в житницу.
Запахи хомутины, дегтя и духовитого льняного масла встречают ее на пороге. В житнице просторно, темно. Привыкнув к темноте, Анна Михайловна различает корчаги и кадки, доверху наполненные льняным семенем. У стены прислонен скат колес с новыми белыми спицами и темными, крашеными втулками. С переклада свисает сбруя, и когда, проходя мимо, Анна Михайловна ненароком задевает ее головой, сбруя слабо звенит медными бляхами и бубенцами. Сусеки почти в человеческий рост, как в общественной магазее. Два сусека засыпаны мякиной, у третьего толпятся понятые.
- Мешков пять… может, поболе, - определяет Блинов, забравшись на кадку. Перегибаясь через стенку сусека, он запускает руку в зерно. - На донышке… Вот те и твердозаданец!
Молча выходят все из житницы. Николай Семенов, щурясь от дыма цигарки, в упор смотрит на Исаева.
- Не валяй дурака. Где остальной хлеб? - спрашивает он.
Исаев распахивает пиджак, медленно достает красный, горошком, платок и аккуратно, на все пуговицы, застегивается. Он спокоен и даже как будто весел.
- А ты мне его сеял, хлеб-то? - усмехается он, вытирая бороду. Отнимает у сконфуженного Кости ключи, со скрипом и звоном запирает житницу.
- Ну, так я покажу тебе, где хлеб на сегодняшний день, - тихо говорит Семенов. - Товарищи понятые, давайте лопаты!
И вот они в ямщицком огороде раскидали поленницу дров и копают землю, перемешанную с гнилушками, берестой. Сбегается народ. Исаиха, простоволосая, в полушубке и босиком, как выскочила из избы, так беспрестанно и носится по огороду как полоумная, зовет кого-то на помощь: "Ка-раул!.. Караул!.." Сам Исаев свалился на гряду и молчит. Борода у него в земле, весь он почернел, скрючился и стал маленьким и горбатым.
Накрапывает дождь, темнеет, но никто не расходится. Петр Елисеев подошел с улицы к огороду, облокотился на жерди и растерянно царапает себе щеку. Вдруг он сердито кричит Семенову:
- Вторую поленницу разноси… Там!
С сухим треском валятся березовые дрова.
Выпрямившись, Елисеев с маху перекидывает тело через тын и, подбежав, вырывает заступ у Анны Михайловны.
- Ковыряешься… Разве так копают?
Комья сырой, жирной земли, щепки градом летят во все стороны. Заступ, звеня, ударяется обо что-то. Елисеев, натужившись, отворачивает доску, другую… И вместе с трухой и землей к ногам Анны Михайловны летят набухшие, хвостатые зерна ржи.
Ахает и кричит народ. Анна Михайловна бросается к яме, заглядывает в нее, как в могилу.
От ямы валит пар. Остро и сладко пахнет солодом. Лапти скользят, земля осыпается, и Анна Михайловна, оборвавшись, проваливается по колено в красноватую прелую рожь.
Выбравшись из ямы и не помня себя, она кидается на Исаева и плюет ему в злые, застывшие глаза.
- Пес! - кричит она со слезами. - Что ты с хлебушком, анафема, наделал?
Смеркается, когда понятые и народ идут на гумно Савелия Гущина.
Промокший и оживленный Николай Семенов, размахивая длинными руками и крупно шагая так, что Анна Михайловна впритруску еле поспевает за ним, тихо и доверительно говорит Елисееву:
- Видишь, до чего дошло дело, Петя? Сегодня они хлеб прячут, завтра сельсовет подожгут, как в восемнадцатом году… Война!..
- Гм-м… - с сомнением хмыкает Елисеев, дергая плечом. - Воевать у них не хватит силенки.
- Как сказать… Ты не смотри, что они старенькие да слабенькие. Притворяются, сволочи. Рассказывали мне, как Исаев намедни хвастал народу: "Мы, говорит, не одни, за нас тоже кое-кто постоит. Разуйте, говорит, дурачье, бельма, читайте газеты - не видите разве, какая у товарищей в партии заваруха началась". Чуешь, куда дует ветер? - Трогая Петра за рукав, Семенов заканчивает этот тревожный и непонятный Анне Михайловне разговор все той же своей постоянной мыслью: - Нет, колхоз нам нужен до зарезу.
- Что же ты… этим колхозом… думаешь, голову богачам проломить?
- Обязательно. И хлеб будет… себе и государству хлеб.
- Да ведь он не в колхозе, на земле родится. По мне многополье… машины, вот это подходяще.
- Межи сроем, для всего будет простор.
- И при межах простору хватит… ежели хозяйствовать с толком.
- Добро жалеешь?
Елисеев не отвечает, он оглядывается по сторонам, отстает, и Анна Михайловна примечает, как, пропустив народ, Петр поворачивает обратно к дому.
Понятые не проходят и половины гумна Савелия Гущина, как из-за сараев, бултыхая по лужам и ямам, вылетает подвода. Знакомая телега, обитая железом и крашенная охрой, нагружена мешками. На мешках сидит Катерина, племянница Гущина, черная, глазастая, как сыч, и, по обыкновению, молчаливая. Савелий, без шапки, в брезентовом дождевике внакидку, бежит сбоку телеги, нахлестывая кобылу вожжами.
- Сам везу, сам… четыре пуда лишку навалил… Знай наших! - верещит он, завидев народ.
Суетливо перебрасывает на ходу вожжи на воз Катерине, ласково и весело приказывая:
- Дуй к ссыпному напрямик, невеста моя!
Катерина хватает отсыревшие, тяжелые вожжи в одну руку, останавливает лошадь, поднимается на возу во весь свой высокий рост и, размахнувшись, бросает веревочный ком прямо в белобрысую вертлявую голову Савелия.