Король Королевской избушки - Николай Батурин 9 стр.


Я пытаюсь смотреть поверх нее - это все, что я пытаюсь делать. И все, что я вижу в этой комнате, плывет вверх, потом вниз, качается вверх и вниз, как на оси. Чувствуя под веками пепел лесного пожарища и бегающий в горле кадык, точно пузырек в трубке ватерпаса. Я подымаю с колена свободную руку, прикасаюсь к волосам женщины и говорю то, что чувствует моя рука: "Твои волосы как теплая земля". Хотя потом сомневаюсь, произнес ли я это вслух. Вслушиваемся вдвоем, а может, я один, в собачью возню снаружи, как во что-то такое, что нас никогда не коснется. Потом я тихонько вытаскиваю руку, будто растение, боясь повредить его нежные корни. Затем подымаюсь и, не оставив женщине ничего, выхожу за новый, в капельках смолы порог. И все это время, пока иду, чувствую пульсирующую боль в нервных окончаниях поврежденной руки, как это бывает к перемене погоды.

Хрома идет по световой дорожке, тянущейся от порога до озера, коренастый хромоногий крепыш. У него короткое дружеское "здрасьте" и тягучий резкий голос. Он не спрашивает, кто я, откуда и куда, - в тайге у мужчин это не принято. Он уверен, время еще есть, и я сам все расскажу. Добро, я поговорю с ним, если надо, но он со мной - нет.

Я гляжу поверх крепыша на озеро, где чернеет лодка с высоко задранным носом и подвесным мотором на корме, - мы его и не слышали. Хрома смотрит в ту же сторону и, не зная, кто я такой, считает за лучшее сказать:

- Нарушил слегка запрет, как это обычно случается, когда живешь на берегу озера.

- Когда живешь, случается, - говорю я и думаю, справилась ли с этим женщина.

- Этот запретительный закон запрещает все, кроме самого закона. - И, обретая естественное для себя чувство самоуверенности, заключает: - Не егерь же ты какой-нибудь, в самом деле!

- Он самый, - говорю я, думая о женщине, о ее разом опустевших руках. - Сам себе егерь.

Лицо крепыша разом заливается радостью.

- Вот это должность - ни зарплаты тебе, ни обязанностей! - смеется Хрома, демонстрируя все свои золотые коронки, а также чувство юмора.

Тут бы мне уточнить, что обязанностей действительно нет, но что в отличие от него я не получаю за это зарплаты. Что утром мы пойдем к сетям. И что есть серьезные вещи, которые не обратишь в шутку. Однако Хрома доказал бы, что и это возможно, - что утром можно вытащить, а вечером снова поставить. И что на озере от этого ничего не изменится. Да, думаю я, от этого вообще ничего не изменится.

- Ну ладно, - говорит Хрома после небольшой паузы. - А теперь давай посмотрим, что эта женщина может супротив двух мужиков. - И, проходя вперед, весело кричит в избушку: - Держись, Агниса, два злых от голода мужика супротив одной бабы!

Подсолнух! Вот и пришел тот, у кого есть право семечки вылущивать. Не зная, что ты Подсолнух.

- Два? - эхом вторит женщина.

- Дай нам только за стол сесть, - говорит Хрома, бросая на вешалку штормовку. - И ты увидишь, что даже больше. - И обращаясь ко мне: - Садись, приятель, - импортная мебель из заозерного осинника… А это, надо думать, моя жена, - говорит Хрома, прихватив ее мимоходом за локоть. - Немного длинная, зато я немного короткий, так что как раз выходит.

Он в своем наилучшем настроении и, судя по непринужденности, в своем каждодневном настроении. Он стаскивает резиновые сапоги, закидывает ногу на ногу и отстегивает деревянный протез стопы.

- Ноги у меня обе правые, - смеется крепыш. - Зато уж никогда не бывает, чтобы я встал с левой ноги. - Он щелкает пальцем по деревянной подошве: - Отличная, быстроходная нога, морозоустойчивая и противоударная. - Он кладет ее в изножие кровати. - Сперва, правда, когда мне такую подсунули, боязно было, вдруг не встану на ноги или влево начну забирать, - подмигивает он мне, потирая руки. - А теперь, - он садится за стол, жестом приглашая последовать его примеру, - теперь даже путаю, какая из них какая… Что правда, то правда - деревянные ноги они здорово научились строгать.

- Деревянная башка и так хороша, - подкидываю я дров в огонь.

- Во-во! - смеется Хрома. - Слышь, Агниса, - смеется он, повернувшись к жене, - это как тот спец в галстуке. Ну, охотовед, который еще советовал мне идти брадобреем в поселок. Х-ха, я - и брадобрей! Хотя его бы я побрил с удовольствием! Уж я бы ему обрил бороду, уж я бы его отбрил!..

Я уже готов сказать ему, что в таком случае и моя борода не хуже, но тут подходит женщина и, передвинув лавку от печки к столу, говорит:

- Садись. Садись сюда.

Но я сажусь не туда, а на старый чурбак, оставляя то место для нее. Эта лавка так и останется пустой в течение всего ужина, но ни мне, ни этой женщине она не покажется пустой ни теперь, ни позже, много позже.

- Посвети-ка нам, Агниса, желтенькой, - командует Хрома. - Внутри что-то темновато, продрог.

- У тебя от нее еще больше потемнеет, - говорит женщина, но все-таки приносит желтоватую, цвета рудной воды, бутыль, подходящую скорее для керосина, чем для самогона. Ее взгляд скользит вдоль желтого склона бутыли и проливается в белоснежную скатерть; я знаю, каким бывает застывший в снегах взгляд Подсолнуха. И я смотрю в ту же точку возле бутылки, между строганой рыбой и тарелкой кислой капусты. Теперь туда вклинивается большая, разбухшая от воды рука Хромы, которая поднимает бутылку и с бульканьем разливает по стаканам самогон. Я не поднимаю руки, дескать, хватит, - я хочу, наконец, проглотить комок в горле, мешающий говорить. Пускай эта желтая жидкость зальет мою красную. Я пью, как провозгласил Хрома, за свое здоровье. За здоровье его соседа, который, к счастью, сам себе егерь и вроде бы покладистый мужик. Итак, за взаимную уступчивость! Ставлю пустой стакан на стол… Нет, скамейка эта не пустая.

За здоровье Хромы! У которого хватило усердия начисто опустошить два больших угодья. Промышлять на отмели не значит сидеть на мели. У него разрешение на участок у Родникового озера. Но и здесь он долго торчать не намерен. Может, еще пару сезонов. Двести ловушек, пятьсот капканов, двадцать капроновых сетей - и можно подвести черту или поставить крест, что, по сути, одно и то же. Пока не накопится приличная пачка красно-синеньких, чтобы прилично жить в каком-нибудь приличном городе. Вместе с Агнисой, которая тут давно уж томится, да, таежная жизнь не для женщины. Тут мне вспоминается двойной венок из луговых цветов, что висит там, на углу. А я? Да, конечно, и я надеюсь разбогатеть за счет тайги - и это правда.

- Жизнь, - говорит крепыш, - все равно что рыбалка. Сидишь. Ждешь. Смотришь - клюет. Но ты не тянешь. Рано. Поплавок уходит под воду - теперь самое время, подсекай!

- Самое время, - говорю я и думаю: "А не подсечь ли, а?"

- Как тебе мой новый мотор? - спрашивает Хрома простодушно.

- Ревет, как бешеный медведь, - иду я ему навстречу. Заливаю красную еще одной желтой. За твое здоровье, скамейка… Смотрю на этого крепкого молодца, который с женой скоро в город подастся, и думаю: тонкое это искусство - обманывать самого себя. Я хочу еще выпить. Одну желтую поверх красной. Но не нахожу стакана под рукой. Хрома пьет один: желтую поверх желтой.

Женщина сидит на кровати, руки на темном платье, словно световые клинья на ветвях пихты. Она красива, как прежде. Но она уже не богата, как прежде, - теперь она напоминает нищенку с сумой.

Бедность в этой избе перемежается с достатком. Хрома уже достаточно выпил и завалился на осиновый стол головой. Вытаскиваю запотевший стакан из его ладони, просовываю руку под живот и укладываю крепыша на его осиновую постель. Пользуюсь случаем, чтобы пожать плечами, и бормочу что-то неразборчивое себе в бороду. Не оглядываясь, ковыляю к двери и выхожу за белеющий порог. В сенях пахнет соленой рыбой, мокрым пером, свернувшейся кровью и еще чем-то знакомым.

- Уходишь? - возникает женщина в дверном проеме, заполненном ночным небом.

- Уже в пути, - говорю я и думаю: и правда, пора уходить.

- Я тоже! - и это звучит так, будто она согласна взять меня с собой.

Я молчу. Итак, теперь все высказано, думаю я. Все высказано, и что из этого выйдет, я не знаю. Не подумал, не было времени. А если бы и подумал, все равно бы не знал. Это вечное чувство раздвоенности, которое еще хуже, чем чувство вины.

- Прошу тебя! Пожалуйста! Прошу тебя…

Я держу ее крепко, как держат одержимых падучей. Я держу ее очень крепко и по-своему нежно, пока ее содрогания подстреленного зверя не стихают в моих неуклюжих объятиях. Скоро она совсем затихает, и кровь из ее раны стучится в мою, врезается мне в вены с неведомой мне доселе болью. Кончился наш героизм. Его хватило, чтобы выиграть одну войну, но его недостаточно, чтобы победить себя.

Она забирается своими быстрыми пальцами, своими гладкими руками мне под свитер. А я приспосабливаю свои нескладные руки к ее широким бедрам и высказываю ей подряд все, что накопилось за время моего одиночества.

- Ты… - и это она. - Ты… - и это она. - Ты!.. - и это она. Припав друг к другу, стоят двое, одинаково желанных. Пока какое-то новое чувство во мне, или получувство, или только тень чувства не начинает противиться тому, чтобы я окончательно стал тем, кем хотела бы видеть меня женщина.

- Подсолнух, - говорю я, - ты ведь не сникнешь, если я теперь пойду. - И думаю, что женщину надо видеть в сумерках, когда обманчивость внешней красоты не видна, когда ощутимее ее внутренний свет.

- Ты ведь ненадолго!

- Надолго? - говорю я. - Я здесь, недалеко.

- Ну вот, видишь теперь… Ты ненадолго, правда? - говорит женщина, и я чувствую под рубашкой "до свидания" ее гладких рук.

- Я оленей стреножу, а то уйдут далеко.

- И тогда придешь?

- Там Хрома.

- Хромы нет, не было его, ах, ну ты же видишь.

- Пойду стреножу этих двоих рогачей, а то зайдут слишком далеко…

От слов до дела недалеко. Олени лежат под чернеющим ракитником, вытянув шеи по песку. Они бодают темноту, пока я спутываю им ноги. Хотя едва ли до утра они отсюда уйдут. Две скулящие собаки тут же, глажу их по навостренным ушам, чувствуя за спиной ревнивые взгляды оленей. "Как будто водой можно попортить жаждущее дерево", - вспоминается мне.

Я иду из-под ракит в сторону избушки. Тихая, уже знакомая песня хвойной тропинки. Высокий свет весеннего неба - и темная низость помыслов. В замешательстве останавливаюсь на пороге сеней… Страсть горячим клубком. И предчувствие невозвратимой утраты, чего-то Безымянного…

Нерешительно трогаюсь с места. Правильно идешь или нет - этого никогда не знаешь. Со спальным мешком под мышкой иду вдоль волока на верхний луг и оттуда дальше, к свежей сосновой вырубке, по которой разбросаны ветки, будто обрубленные крылья. Должно же быть сердце! Верно ведь, Подсолнух, должно быть!

С охапкой сосновых веток иду дальше и устраиваю себе ложе среди карликовых березок. Бросаю спальный мешок, а на мешок себя - длинного, измученного, пронизанного болью, и поди разбери, где тут твоя боль, а где чужая.

Закинув руки под голову, упираюсь взглядом в высокое ночное небо. И это уже кое-что. Растрачивают добро, теряют достоинство. А это незыблемо, и всегда будет возможность, закинув руки за голову, смотреть в высокое весеннее ночное небо. Думать о жизни… вспоминать… Для недовольства у тебя нет причин. Ты не глух к тишине, не бесчувствен к краскам. Твой путь - путь неизвестности, и путеводитель твой - случай. Чему ты доверяешь - чувствам и чутью, - ты доверяешь безгранично. Бедность - это не отсутствие богатства. Ты богат, если радостей у тебя больше, чем горестей. А радостей у тебя столько, сколько у тебя свободы внимать своему сердцу… Одиночество не раздавит тебя, если тебе будет о чем думать - о каком-нибудь уголке на земле или человеке, а если их нет, то опорой тебе будет служить память о них.

Спал я или только грезил наяву? Во всяком случае, бледная синева неба потускнела на полтона и звезды растворились в ней, словно градины в воде. Молодая луна, как потерянная сабля, и далекое предчувствие солнца - свет зари. Верхушки елей начинают светиться с восточной стороны, но здесь, у подножия тайги, еще по-ночному мглисто.

Встаю, встряхиваюсь, как собака после дождя. Уже стало немного теплей. Крошечный коричневатый зверек, сеноставка, шмыгает в норку, так что торчат только пуговка носа да две любопытные черничинки глаз: что за чудное дерево поднимается с земли, сворачивает дерн? И уходит вместе с дерном. Уходит ведь!

Вытираю оленей и тихонько, чтобы не звенеть пряжками, вскидываю им на спины вьючные седла. Сдвигая с места ящик, роняю прислоненное к нему ружье, и оно брякается об стену. Но в избушке по-прежнему тихо, еще тише. "Обиды уходят вместе с обидчиками", - думаю я.

Снимаю двойной венок. Опускаю его возле мостков на мелководье, чтобы он хотя бы еще пару дней сохранял свежесть. Потом увянет и сгинет все равно.

- Но-о! Но-о! - поторапливаю я оленей. Иду вдоль скалистого берега озера до устья ручья, где разглядываю зеленоватые мережки, торчащие из воды, точно полосатые спины рыб. Отсюда поворачиваю на юго-восток, вверх по течению ручья. Мимо влажных, округлых в предрассветной мгле карликовых берез, через коричневые запотевшие валуны иду все дальше, думаю о том, что было. Будто поставить забор вокруг дома так же просто, как сломать дом! Но и с этим справляюсь без особых усилий: в омутке вижу темные спины рыб на фоне светлого песка. Спешно распаковываю свое рыбацкое хозяйство, вырезаю в ракитнике длинное краснокорое удилище, точно солнечный лучик, предшествующий восходу солнца. Рыбы играют всеми красками, и у меня красочное настроение. Закончив ловлю, отправляюсь дальше. Я доволен: по крайней мере, обещание достичь Родникового озера я выполнил. А чего не выполнил, того я не обещал. Иду вдоль ручья и много всякого вижу. Нет, мало вижу - мало мне своей пары глаз! Вижу темно-коричневого зимородка, прогуливающегося по дну ручья, будто вода под ним - воздух! Из-за спины оленя замечаю медведя, рыбачащего на перекате; он готов обменять свой улов на оленя, если бы мы договорились. В поднятом веере брызг вижу борьбу жирной камышовой утки со щукой. Борьбу, единоборство, удачу и невезенье вижу я. В тайге многое можно увидеть, если умеешь смотреть.

- Но-о! Но-о, бродяги-рогачи! Скоро ждет вас долгий отдых, а потом еще более долгий путь назад. К хозяину. Я в хозяева не гожусь: не тот я, кто встречает и провожает, а тот, кого встречают и провожают.

На отмели вижу собачьи следы - они уже на месте. И всё вокруг избушки уже успели пометить. И в конуре побывать, и, подскочив, в окно избушки заглянуть. И несколько зарытых костей откопать.

Я уже вижу под собой долину: скалистый склон с одной стороны и безбрежная пойма с другой. По дну долины вьется вольная река. Над кедровой тайгой, окаймленной пойменными лугами, в кровавом разливе парит солнце - на свет рождается сегодняшний день.

Тропинка здесь раздваивается - одна спускается вниз, в долину, другая идет вверх и никуда не ведет. В ней нет смысла ни для кого, кроме меня. Она протоптана мною к вершине высокой гладкой скалы, покрытой отслоившимся плитняком. На вершине скалы растет причудливая, с витой кроной горная сосна Pinus montana. Это было маленькое неустойчивое деревце, когда я открыл эту скалу. Понемногу, год от года оно тянулось к небу - или это небо снисходило к нему? Не знаю. Теперь, как и всегда, проходя этим путем, я поднимаюсь к моей сосне. Я останавливаюсь здесь ненадолго, ровно настолько, чтобы выкурить одну папиросу и столкнуть вниз один обкатыш. Слежу, как он летит вниз, подскакивая на выступах скалы: "Вперед, перекати-камень, не останавливайся надолго, не то превратишься в унылый булыжник!"

Делаю еще одну затяжку, гашу папиросу о носок ичиги и засовываю окурок в расщелину скалы. Когда-нибудь, решаю я, выковыряю их оттуда и пересчитаю. А теперь пора возвращаться к оленям и начинать спуск в долину… Кто в ту долину попадет, вовек в унынье не впадет.

III Король Королевской избушки

Николай Батурин - Король Королевской избушки

К утру на дне распадка из яйца огромной снежной тучи вылупился приземистый сруб, охотничья избушка. Если смотреть с высоты зоркими глазами птицы или бога, то можно увидеть еще две занесенные снегом постройки поменьше. Налетевший с открытой долины, длившийся целую неделю воющий танец вихря остановился здесь, у прибрежных скал. В эту зиму первая долгая, лютая вьюга.

Между ночью и утром еще час-другой небо было звездным. Снежные ладони натерли звезды до яркого блеска, и, казалось, они стали ближе, лучились переполнявшей их жизнью. Что-то взволновало звезды. Они дышали глубже и чаще, чем обычно. Днем дышало все живое, ночью - все неживое и звезды. Синеют-сияют звезды неба, синеют-сверкают звезды снега. Ночное небо. Ночная земля. В снежном оцепенении чистая безлесая долина. Снежные навесы над скалами замерли до первого кашля или выстрела. Ребра скал - без снега, по-летнему бурые. Возле них теплее, словно вблизи гаснущего солнца. На дне распадка под чугунной коркой льда извивалась река, и зимой веря: нет пути вернее обходного. Пойменный берег реки в тенях от деревьев и складках снега напоминал белую сморщенную ладонь. Впереди и вокруг не зеленела - белела тайга со смуглыми руками пихт в пушистых снежных рукавах - зимняя Долина Колокольчиков с заглохшим в снежной тишине перезвоном.

Еще тянулась ночь, а восточный край неба уже светлел. Запоздалое колесо луны блуждало в поисках своей колесницы. Под утро воздух стал морознее; нестройная стрельба деревьев звучала как новогодний салют новобранцев. Вернувшаяся из вьюжной ссылки кукша пробовала голос, одноногая белка будила редкие горные сосны.

Королевская избушка стояла на северном берегу реки, у подножия отвесной скалы. Выветренная темнорыжая скала с трещинами, законопаченными мхом, походила на птицу со сложенными крыльями. Избушка казалась березовой почкой, выпавшей из клюва окаменевшей птицы. Кругом торчала полынь, редели горные сосны и продолговатые, словно коконы снежной бабочки, кусты можжевельника. Сквозь можжевельник вниз к реке вела тропинка, вернее, намек на нее. В конце ее угадывалась обнесенная срубом прорубь. На берегу, под снегом, две лодки на катках бесшумно плыли по течению - река сновидений не замерзает круглый год. Из снега выступала еще пристройка из стоймя поставленных бревен - в одной половине баня, в другой кладовая. Все остальное было под снегом. После недельной вьюги избушку не так уж и замело; не беда - все метели еще впереди.

На нарах, лицом в бревенчатый потолок, усеянный капельками смолы, в мешке из оленьих шкур спал сам Король. Вернее - сам себе Король. Если бы вьюга не стихла, он, наверное, проспал бы тут до смерти. Его запекшиеся губы с ниточкой слюны в уголке рта были раскрыты, узловатые руки лежали на груди крест-накрест, будто он и впрямь собрался в последний путь. Жесткая борода укрывала его лицо, только торчавший нос был обморожен и шелушился, как у любопытного ребенка, который притронулся носом к заиндевелому амбарному замку - обожжет или нет! Широкий лоб был открыт, от носа расходились две глубокие борозды, как бывает у тех, кто утром говорит сам с собой, и днем сам с собой, и вечером сам с собой тоже. Чтобы в одиночку зимовать посреди северной тайги в мертвящий холод, у человека должно быть лицо огнепоклонника.

Назад Дальше