– Вдруг она плакать… тетя, дескать, обещала прийти, а все нету. Ревет и ножками в дверь колотит, понимэ? Позволь, думаю, тут уж не прием! Надел я ремешки свои обратно, спросил, где живет, повел ее…
– Опять за ручку? – завистливо спросил толстый прапорщик.
– Да, конечно… трамваи там, автомобили летят! Привела: дом большой, в плитках, швейцар, как господь бог, в окошечко глядит, а на двери дощечка врачебная. Отпирает нам милый такой толстячок с бородкой, шпак в сюртучке, а в галстуке змейка золотая, понимэ? Я девчонку вперед пихнул, сам рапортую: вот, дескать, какое досадное недоразумение… Он мне: "Пардон-пардон, одну минутку", – а сам, двери не закрыв, прыг вовнутрь. И тут слышу треск и крик, как бы по мордасам лупцевание, кроме того – посуда. Я все стою, закручиваю усы, смерть курить хочется, а папиросы в номере забыл. Вдруг выносит он мне за самый кончин пятерку, сам мешок мешком, челюсть дрожит, как канарейка. "Получите, говорит, но ручки вам за это одолжение пожимать не стану, не ждите!" Ну, я и пошел…
– Пятерку-то, значит, придержал все-таки? Это у них подстроено, и девчонка в компании была заодно! – уверенно объяснил Ситников, радуясь, как ребенок, проницательности своей. – А ты бы сразу в полицию!
Егоров не ожидал такого оборота:
– Да нет же… ведь он по растерянности! Сука-то эта мачехой была и к покойной жене толстячка своего ревновала. Ясно, и решила пакость покойнице устроить через падчерицу… понимэ?
– Ну, ей-богу, это прямо Жюль Верн какой-то! – восхитился прапорщик Мишка.
– Дайте же кончить, господа! – искусно взмолился Егоров, заранее предугадывая успех истории своей. – И вот, в прошлом году шагаю я по Вологде, а навстречу мне этакий пончик катится, совершенный цветок, прелесть… и хватает меня за рукав. "Вы, говорит, наверно, забыли меня, а я вас всегда помню…" – "Рад стараться, отвечаю, мадам, но, пардон-пардон, тороплюсь по службе". А сам думаю: непременно сейчас кислотой по ошибке плеснет. "Да нет, говорит, а вы вспомните, как и где вы меня виноградом угощали!.." Тут точно кожу с меня сняли и перчиком посыпали. Она, представьте, та самая девчурочка моя! Но выросла, конечно, расцвела и уже вдова на третьем месяце! "А мы, говорит, сюда переехали, в бабушкин дом… и папа здесь! Заходите…" – Егоров почесал подбородок. – Тут-то я и налетел на н е г о, голубчика. И занятнее всего, что у папы ее лечился впоследствии… Прелестный, надо сознаться, врач, старичок такой!
Он замолк, предоставляя слушателям аплодировать.
– Не особенно весело на этот раз, – заметил вскользь Краге. – Про такие вещи молчат, а когда вспомнится ненароком, так водку для забвения пьют… Понял, милый человек?
– Да и конец-то, наверно, присочинил, мошенник! – смягчая неловкость, подмигнул Ситников. – Присочинил ведь, кайся!
Пожимая плечами, поигрывая темляком, Егоров отшучивался. Он и сам жалел, что сподлил из жажды угодить приятелям; стыд тем более мучил его, что на деле он целыми вечерами просиживал у этой самой Наташеньки, изнывая от бестелесной любви… Потом наступило безразличие; завтра, так же как и в тот памятный день, он отправляется на фронт, и что-то подсказывало ему, что на этот раз его убьют наверняка. Кусая усы, он отошел в угол и завел граммофон; сразу стало шумно и толкотливо, ожили красотки на картинах, и заворочался спящий англичанин, едва в тягостной тишине раздались сиплые вступительные звоны К о р н е в и л ь с к и х к о л о к о л о в. Прапорщик меланхолически подзванивал им ножом по стаканам.
– А не порезвиться ли нам еще? – бахвалясь конфузом своим, спросил Егоров. – Можно барышень Градусовых позвать… Я бы черкнул им записочку, а? Британца разбудим, танцы соорудим… – Немолодой и невеселый, он играл обтянутыми коленками, весь выгибаясь в своем напускном озорстве.
Откуда-то снизу, где находилась общая зала, донеслась музыка и отрывочный плеск нерусской песни; заглушая граммофон, она прошла между друзей, нудная, как напоминание, и снова притаилась где-то в стенах.
– Скажите, капитан, из какой семьи вы происходите? – неожиданно и через всю комнату спросил поручик.
Капитана застал врасплох вопрос поручика.
– Дорогой друг, к чему это? – барственно поморщился Егоров, но почему-то, на ощупь протянув руку, остановил граммофон.
– Я вам объясню потом, – очень тихо и ласково отозвался Пальчиков.
Мгновенье Егоров раздумывал, сивый ус его брюзгливо опустился:
– Если хотите… мой отец был мастер в депо. Ну, просто слесарь… да, – с нежданным вызовом и нажимом на слове признался он.
– Он был богат?.. владел поместьями? – продолжал Пальчиков свой допрос.
Егоров прищурился.
– Что это, служебная любознательность? – запальчиво напал он, но поручик улыбался так успокоительно, что Егоров не посмел обидеть его молчанием. – Вы же знаете, как живут слесаря. И, кроме того, я двенадцати лет ушел из дому, сам работал и учился… Ну, теперь ваша очередь объяснять.
Пальчиков слегка наклонил голову, как бы в знак почтения к трудностям капитанова детства.
– Я объясню. Видите, мы. сидим за этим столом, возможно, в последний раз. Сохраняйте спокойствие, господа: красными взята Шеньга!.. – Он отпил из стакана, и все тревожно переглянулись. – Мне кажется, что в последний час свой каждый обязан знать, за что он отдает свою жизнь… Мне интересно, каковы ваши цели, капитан?
– Пардон, не понимэ… – насильственно ухмыльнулся Егоров.
– Я и объясняю… Возьмем прапорщика. Он знает, что отвоевывает свое лентяйское право кушать и хохотать на скабрезные истории…
– Это метко, а? – хихикнул толстый Мишка, беспокойно ворочаясь.
– У Краге это наследственное, – отчетливо продолжал поручик. – Война – его труд. Все его деды были военные и кого-нибудь убивали: тут голос крови. Отнимите у него это паскудное в общем-то занятие, и он сопьется… Ситников дерется потому, что большевики отберут у него пароходы. Но ведь у вас нету ничего, вам наплевать на идеалы прапорщика или имущество этого милого военачальника. Вас убьют свои же, верьте слову. Какое же право вы имеете драться против большевиков?..
Все более наливалось краской растерянности и тревоги капитаново лицо.
– Я дерусь потому, – тяжко и торжественно, как в присяге, произнес он, поднимая руку над головой, – потому, что жиды отняли русское золото. Как золото отымем, так война кончится…
Все в этом месте снисходительно улыбнулись на капитанову прямоту.
– Согласитесь, дружок, – сказал Пальчиков просто, – что с такой программой нельзя воевать. На той стороне русских больше, чем у нас англичан. Вы поднатужьтесь, милый, подумайте… а то ведь солдаты смеяться станут!
– Я, может быть, и дурак… – задыхаясь и вытирая испарину, ответил Егоров, – но я делаю то, что велят мне совесть и бог… – Он смолк и стоял одиноко, как на расстреле, и никто не смел прийти к нему на помощь перед лицом иронического поручика. – Да, именно совесть и бог…
– Он даже и в бога верует! Фу, какая роскошная жисть… – решив примкнуть к сильнейшему, снова хихикнув прапорщик и немедленно осекся.
Подняв кулаки над головой, капитан шатко двинулся к прапорщику; однако, не дойдя двух шагов, он остановился и стоял с закрытыми глазами.
– Молчать! – гаркнул он, как в строю, но крик его одинаково походил и на всхлип; вслед за тем он медленно пошел к двери. Делая знаки, чтобы все молчали, Краге обеспокоенно поспешил за ним.
Ситников едва успел спустить граммофон в углу, как тот вернулся.
– Ну, вот, и рассказывать стало некому. Смутил парня… И день-то выбрал, чертила! – упрекнул он Пальчикова. – Ведь он именинник нынче, на именины ты попал…
– Кстати, он очень познакомиться с тобой искал… – укоризненно прибавил и Ситников.
Они видели, что именины Егорова для него пустяки, не заслуживающие даже обсуждения, и ждали каких-нибудь оправданий. Поручик медленно обвел их глазами; ему хотелось внушить им, что с падением Няндорска начинается новая эра в существовании страны, где им уже не будет места; хотел сказать, что красным уже дан приказ взять город до двадцатого числа, потому что валандаться далее на этом комарином фронте и впрямь бессмысленно… но он взглянул в тусклые глаза тучного Мишки, в квадратное сердитое лицо Краге, на парикмахерский завиток Ситникова и понял, что поражение этих людей принесет стране меньший вред, чем их победа.
– Простите, господа, я испортил вам вечер. Но я вообще не компанейский человек!.. – Он подошел к окну и раздвинул штору. Таинственно курясь, белая ночь вступила в комнату. По безлюдным улицам протянулись слабые и длинные тени строений. Тишина ночи пленяла, как наваждение, но окно в низшем этаже было раскрыто, и оттуда бестолково неслась английская песня "Tipperary". Должно быть, в этом унывном мычанье и выражалась завоевательская тоска по родине. – Белая ночь, господа… вот в чем дело! – дрогнувшим голосом произнес Пальчиков, но никто не уловил скрытого смысла его замечания.
И он уже собирался покинуть комнату, когда прапорщик Мишка предложил отправиться всей компанией к Анисье Крытых, мириться и гулять. Из его слов получалось, что в укромном этом месте даже огонь с водой можно помирить. Пальчиков прислушался и, решив не увертываться от волны, которая его захлестывала, изменил намеренье.
– Кстати, там наверняка и Егорова найдем. Больше ему идти некуда, – сообразил Ситников. – Эй, инглишмен, каман к Анисье! – Тот безнадежно открыл глаза, но дальше своих зрачков, кажется, не видел ничего.
В настроениях крайне прохладных и подавленных они спустились в раздевалку.
– Эх, маркиз… – сказал Краге поручику при выходе на улицу, – не удивлюсь, если и застрелился теперь Егоров. Он такой, – он, если горлышко у графина отбито, так и остатки о пристенок бьет. Жить ты не умеешь! Брал бы пример с меня: до сорока двух лет дожил и со всеми во всем согласен… Вот как надо жить!
IV
В темной прихожей у Анисьи пахло квасом и монастырем; это привлекало и настраивало на особый полудомашний лад. Все пятеро толпились в сенях в ожидании хозяйки; при этом прапорщик Мишка наступил на что-то ногой, и в темноте зашипело. Он испуганно отдернул ногу, утерял равновесие и почти повалился на Пальчикова.
– Что у вас там? – осведомился поручик.
Присев на корточки, толстый Мишка шарил руками по полу:
– Тряпка… наверно, мокрая тряпка, господин поручик. Я на нее наступил!
– Она вас укусила? – с холодком спросил поручик и, не дожидаясь ответа от посрамленного Мишки, первым открыл дверь в Анисьино обиталище.
Его ударил свет большой керосиновой лампы, подвешенной к потолку и украшенной абажуром из зеленой пропускной бумаги. Волчий тулуп, криво распятый над окном, защищал Анисьиных гостей от уличного любопытства надежнее, чем армия филодендронов, франциссей и столетника, которым мещане лечатся от чахотки. Еще стоял тут комод красной фанеры, а на комоде, сквозь вязаную белую накидку, виднелась колода замусоленных карт. С наивным достоинством соблюдался этот дом, и, хотя он был попросту питейным заведением, на столе висел лубок – Д е м о н в в о д к е и т а б а к е.
Егорова тут не было, но зато какие-то два молодых человека – один из них военный – сидели тут, и, войдя, Пальчиков услышал, как один советовал другому не мешать эфир с кокаином. Узнав Пальчикова, они быстро поднялись и с поклоном удалились в соседний чуланчик, где и пропали на всю ночь. Вслед за Пальчиковым вошли и остальные, сопровождаемые самой хозяйкой. Тут-то Пальчиков и разглядел ее.
В этой умной и упругой бабе было что-то от анисового яблока: одинаковые неприхотливость, цвет и, наверно, вкусовая кислинка. Вряд ли она когда-нибудь обольщала, но раз познавшему ее трудно было бы сбежать от нее на волю. Нестарая, она ухитрилась три раза побывать замужем, – три серебряных кольца, воспоминанья о покойниках, втесную ютились на ее пальце. Наверное, незавидная доля была у этих трех Анисьиных супругов, которых она в разное время держала, как петухов, при своем хозяйстве.
Пальчиков поймал на себе ее совиный, изучающий глаз, и тотчас же она отвернулась идти за хвалеными своими дарами. Скоро на столе явился плечистый кувшин-самохвал, глиняные кружки и уйма всяких квашений и маринадов, распускавших вокруг себя цветистые запахи – то лесной прели, когда пора вылезать петрову кресту, то свежего укропа или копытня, то меда и хмеля, то самого июньского ветра, когда лишь зацветает дрок на лугах. На всем, что она ставила на стол, лежал отпечаток заботливости и уменья: звездчатая морковь и рядки брусники, алой, как тетеревиная бровь, украшали шинкованную капусту, а гриб даже и в свирепом отваре сохранял свой первобытный лесной цвет… Обдернув камчатную скатерть, она присела на укладку, простеленную чистым половиком, и молча наблюдала гостей, готовая к услуге и пахнущая травами.
Никто не знал ее секретов, она варила брагу по стародедовским заветам, и, право, слава ее была заслуженна. Дразня и не насыщая, оно вливалось прямо в душу, это колдовское снадобье, и стоило глотнуть его разок, чтоб навсегда остаться подверженным темной Анисьиной власти. В пропадающем городе, где всякое мечтание упиралось в грозные думы о завтрашнем дне, Анисья обладала могуществом не меньшим, чем Пальчиков.
За виночерпия трудился прапорщик Мишка, но еще прежде, чем он успел ублаготворить всех, явился Егоров с двумя сестрами Градусовыми.
– Так и знал, что вы здесь. А я вот зазнобин своих приволок… – пошумел он, и незаметно было, чтоб он собирался ударить о пристенок свой обезгорленный графин. Барышни жеманились, согласные на все, лишь бы развлечь свои тонкие девичьи будни. – Кати-Лена, садись за хозяек! – Катей звали младшую.
Сестер Градусовых капитан рассадил так, что Катя оказалась рядом с Пальчиковым; его попытка проявить незлопамятность к обидчику своему еще больше раздражила поручика. При каждом ее движении до Пальчикова доносился тошный женский запах, которого не могли отбить ни табак, ни душистое мыло.
– А я вас знаю… – сразу призналась она, хохоча и сверкая жемчужной россыпью зубов. – Знаете, тот гимназист, который полковника застрелил… это он из-за меня его застрелил! Его тоже расстреляют, Женю… да? – Ее забавляло приключение с английским полковником. – А, знаете, вы совсем не страшный…
– Мерси, душечка, – скривился весь Пальчиков, вспомнив приказ о репрессиях. – А скажите, душечка, вы часто моетесь?
Она не поняла, высоко задрала брови и кокетливо толкнула поручика.
– Ленка, – громко сказала она сестре, – а он за мной уже ухаживает! – Лишь после милого этого хвастовства она улыбнулась и поручику. – Ну конечно, моемся… Только, знаете, зимой как-то холодно, а летом некогда…
– Чем же вы летом-то заняты? – издевался поручик, как в чаду соображая, что весь его нынешний день, полный ссор и столкновений, походит на предсмертную судорогу.
– А летом мы в о з д у х и вышиваем с сестрой. Знаете, при богослужении платки такие. Мы обещания дали с сестрой по сотне вышить, но только сейчас золота такого нет… – Она была все же недурна, и явная глупость ее сходила за очаровательное легкомыслие. – А я сегодня без корсета! – совершенно неожиданно призналась она.
– Ай, как нехорошо… – с ненавистью сказал Пальчиков.
– А я всегда, когда в плохом настроении, то без корсета…
– Занятно! – И, наклонясь к ней, сразу подавшейся в его сторону, он шепнул ей несколько слов, более оскорбительных, чем пошлых. – Ладно? – вслух спросил он.
Она певуче смеялась, – и ничем ее было не пронять.
– Нахал, нахал… – И закрывала кружкой лицо. – Но милый, милый нахал! – Разумеется, она боялась утерять такого редкостного поклонника.
Пальчиков стал смотреть на тулуп, что было ему приятнее. Он думал о времени и людях, людские судьбы представлялись ему как бы волокнами, висящими где-то в отвлеченном пространстве. Вдоль них опускается плоскость – время, и жалкие проекции их, точки на плоскости, лихо мечутся по ней потому, что именно так изогнулась их кривая. "Предназначенность?" – спросил он себя, и оттого, что ответ определял одно очень важное его решение, он не ответил. Его удовлетворили средние формулы, – что время есть только ощущение умирания, а жизнь есть кипение остывающего вещества. Однако эта философия предназначенности и была философией обреченности… Он перевел глаза на Краге и почувствовал, что тот думает о нем. И верно: ротмистр поднял глаза на поручика и стал решительно отодвигать от себя посуду, точно готовился к побоищу.
– Вот вы давеча ошельмовали нашего общего друга, поручик, показав, что вы умный, а он дурак…
– Опять все то же самое, – взмолился Егоров.
– Позволь, ты, что ль, один здесь дурак?! – нетерпеливо осадил его Краге. – Вот я и спрашиваю… разве вы, Пальчиков, не хотите работать, а хотите непременно жить на счет тех, которые уже привыкли работать?.. Нам также любопытно, за что ратует начальник няндорской контрразведки! – Он торжественно умолк.
Все еще думая о своем, поручик рассеянно глядел на руки Ситникова, брошенные на столе, и находил, что именно руки могут порою рассказать о человеке больше, нежели любой его словесный портрет. На мизинце у Ситникова был отпущен холеный и сверкающий ноготь, а на остальных – из-под коротких, полушаровой формы ногтей – просвечивали каемки голубого траура. Вдруг Ситников спрятал руки, и лишь тогда Пальчиков вспомнил о Краге, который терпеливо ждал.
– Имя России вас удовлетворит, ротмистр?
– Простите, вы о чем, собственно, толкуете?.. О той катавасии, которая постыдна была, или о той, которая будет?
– Я говорю о России, – угрожающе прищурился Пальчиков, чувствуя на себе упорный Анисьин взгляд.
– Так ведь ее ж нету, вашей России, да, пожалуй, и не было совсем. Эй, помолчите, девушки!.. – прикрикнул он на сестер, которые слишком расшалились с толстым Мишкой. – Играли вы в детстве в казаков-разбойников, поручик? Есть такая уличная детская игра.
– Простите, я рос не на улице, – огрызнулся Пальчиков.
– Но я и не хотел заподозрить ваших родителей в низком происхождении, – снисходительно кивнул Краге. – Игра эта весьма походит на высокий тот предмет, о котором речь. И если бы мне предложили: желаете, мол, чтобы еще на двести лет затянулась эта катавасия…
– Я имел в виду Россию не для вас, а для народа, – уже с трудом отражал тот удары Краге.
– Да в народе смеются про это, поручик! Я двадцать три года в армии, и я ни разу не слышал, чтобы солдаты говорили между собой о России… Россию черт сочинял, когда еще он служил в херувимах, вот что-с!
– Пустяшный разговор! – кинул Пальчиков, зная наперед все, что скажет Краге. – Что вам нужно от меня, ротмистр?.. драться хотите, так я не прочь. Ночь еще не на исходе, свидетели есть… Мы еще успеем наделать дырок друг в друге.
Краге взбешенно поглядел на Пальчикова, побарабанил по столу и сдержал себя.
– Нужно иметь великую, непогрешимую идею, чтоб вести себя так, как вы, поручик! – сказал он напоследок.
Наступило молчание, барышни перестали пудрить носы.