- И ты туда же! Бывший конник я, и нету у человека вернее друга, чем боевой конь. Он тебе и оружие, он же товарищ верный. Он раненого тебя не бросит, в испуге от запаха крови испариной весь покроется, а далеко не уходит, ржанием всадника зовет, ждет его. С опущенной головой за гробом павшего хозяина пойдет и без серьезного боя нового владельца не признает. Но если коня ранят, ты же его пристрелишь, и никто тебя не осудит, и совесть твоя чиста - прикончил, чтоб не мучился. Поплачешь, обнимешь, в верхнюю губу с мягкими волосинками, бархатную, у ноздрей поцелуешь и, отвернув лицо, выстрелишь в ухо. И одна только у тебя забота, чтоб новый конь не хуже старого оказался. Где тут твой гуманизм?
- Сдаюсь… закуришь?
- Вкус потерял, да ладно - сунь в рот. Руки, видишь?
- Знакомо, приходилось.
После нескольких вялых затяжек Лисовский закашлялся, папироса выпала, и он не заметил этого. "Не надо было предлагать", - промелькнула мысль, но другой голос, более властный, возражал: "Ему все можно, чего бы ни захотел, - папиросы, водку, морфий, все, все! Может быть, в жизни человека бывает момент, миг какой-то, когда его надо освободить от всех обязанностей перед обществом и просто сказать ему несколько добрых прощальных слов: "Ты был с нами и жил, как мы, но сейчас делай как знаешь. Мы тебя не осудим"."
Вскоре глаза Лисовского оживились, и он торопливо, взахлеб стал рассказывать о том бесконечно важном и обязывающем, чего в могилу не возьмешь и что надо оставить людям.
Он ощущал близость конца, но не обнаруживал тягостного томления, он как бы следовал совету Фурманова: "Если быть концу, надо его взять таким, как лучше нельзя… Умереть по-собачьи, с трепетом и мольбами - вредно"… Вредно - кому? Не умирающему, разумеется, а тем, кому он служил, а Лисовский служил своей стране, людям. И умирал он как нельзя лучше, спокойно и безропотно, уступая место тем, кому жить…
То, о чем рассказывал Лисовский, началось в раннее солнечное сентябрьское утро. На рассвете он вскарабкался на дерево и в бинокль следил за противником, сильным еще, не испытавшим больших неудач, беспечным и наглым.
В это утро противник тремя группами, до батальона в каждой, купался и резвился в нашем озере, еще по-летнему теплом, а в прибрежных кустах, возле кое-как замаскированных автомашин, суетились повара. Тяжело угнетали Лисовского неудачи летней кампании, и это веселое купанье отозвалось в его сердце особой оскорбительной болью. "Курорт себе нашли, сволочи! Но я вас выкупаю и еще как выкупаю!" Быстро, в тысячных, высчитав дистанцию, - до дальней группы две двести и одна восемьсот до ближайшей, - Лисовский побежал к рации просить у Первого гаубичный дивизион и хотя бы два-три десятка старых гранат на ствол. Но, сделав несколько шагов, он остановился. Вспомнил - ничего у Первого нет, ничего! Он, конечно, своей бедности напоказ не выставит и, как обычно, сведет дело к разъяснению наркомовских норм выстрелов на ствол и напомнит о силе русского штыка:
- Вы, подполковник, на других не рассчитывайте - у каждого своя задача. Она есть и у вас, ее и выполняйте! Напомню вам слова Суворова: "Пуля дура, а штык молодец". Слыхали?
- Так точно. Вы мне вчера об этом говорили, и ранее…
- Не во вред. Повторение - мать учения. Слыхали?
- Так точно.
И Лисовский пошел по батальонам, чтобы лично убедиться, все ли люди накормлены горячим завтраком - может быть, последним…
А со стороны врага все шло по неизменному немецкому образцу. Разведывательные группы, растянутые по всему фронту, по ответным выстрелам нашей обороны уточняли прохождение переднего края и где можно - окопов первой полосы. Тихо и надоедно над головами шуршал мотор "рамы", пронырливой и коварной машины, выслеживающей цели для "юнкерсов". Пока пехота противника заканчивала завтрак, самолеты несколькими волнами обработали позиции полка, и вслед за ними, поддержанная огнем множества крупнокалиберных минометов, в наступление ринулась вражеская пехота, легко одетая, в тапках и майках.
И так, как по расписанию, изо дня в день.
До полудня полк выстоял, но потери были чрезвычайно велики - до половины в личном составе, почти все групповое оружие, кроме двух еще стреляющих пулеметов "ДС".
Около пятнадцати часов немцы, после короткой перекуски, которую они в ту пору соблюдали свято и по времени точно, ввели в бой новые, неведомые ранее минометы, и Лисовский счел долгом командира доложить об этом Первому. Тот был далеко, не ближе семи-восьми километров, поля боя не видел, НП не выставлял, сообщению Лисовского не поверил:
- Нету у него таких минометов. Понимаете - нету!
- По долгу службы я обязан доложить: есть! Минометы необычные, бросают по пять или шесть мин практически одновременно, мины ложатся кучно, огонь переносится также одновременно всеми стволами. Таких минометов…
- Панику распространяете. Слыхали, небось, что наши новые минометы изобрели, и со страху ударились в фантазию. Запрещаю такие разговоры! Запрещаю! И драпать не думайте. Ни шагу назад, иначе к стенке. Поняли?
- Драпать нам некуда. Оторваться от противника не можем, если бы и решились. За нами открытое поле, есть где поработать новым минометам и "юнкерсам" также - "рама" с утра над нами…
- Вы там кем, информатором?
- Нет, пока командую.
- Командуете? Не чувствую, чтоб командовали. Что у вас - опять большие потери?
- Очень большие…
- Смотрите у меня! Если что не так…
Что ж тут скажешь? Его позиция железная и в принципе верная - "ни шагу назад". И что бы на его месте сказал другой Первый, даже тот же Лисовский? Наверное, такие же три слова, но, может быть, с меньшего расстояния и хотя бы раз ввел в бой четыре танка Т-26 и полностью укомплектованный саперный батальон, который за всю летнюю кампанию выполнял только одну задачу - оборудование и охрану его КП. Нет, никогда он своим умом не дойдет до понимания той истины, что даже умирать надо уметь с пользой…
Положение остатков полка было тяжелое, а позиция самого Лисовского совсем шаткая, особенно после того, как посланный на правый фланг второй помощник начальника штаба доложил: "В двух ротах 37 человек, командиры и политработники погибли, станковые пулеметы разбиты. Принял командование, будем оборонять район мельницы до последнего человека".
До последнего? Ну что же, сделаем это решением общим и обязательным для всех. И Лисовский направился к левофланговым ротам, что в двухстах шагах от той небольшой ямы, откуда он следил за полем боя и по мере сил управлял его ходом.
Но он не прошел и половины пути, как все исчезло, и он запомнил только необычайно яркий бело-зеленый шар огня. Звука взрыва, боли или падения не ощущал.
Очнулся в сумерках от прикосновения чьих-то рук. Затем расслышал шепот:
- Тихо! Мы свои. Но ни звука! Немцы в селе.
Лисовский различил лицо говорившего, петлицу приметил, полевую, с одной "шпалой", и эмблему связиста над ней. Свои, значит, свои!
Где волоком, где на руках эти люди тащили его к приозерному кустарнику и дальше по болоту на восток, в направлении наших войск. Лисовский был в обморочно-шоковом состоянии, мало что замечал, но одна остановка, уже под утро, осталась в памяти.
Как выяснилось, капитан был направлен в полк Лисовского для связи, но опоздал - на его глазах немцы смяли редкие боевые порядки полка и ринулись в деревню, на ходу добивая раненых. Ему бы вернуться, и доклад был бы исчерпывающим, но он замешкался, потрясенный уничтожением обессиленного полка, решил дождаться темноты и обойти поле, где наверняка остались раненые. Отыскивая в болоте убежище, встретил четырех бойцов, потерявших ориентировку, растерянных. С ними, выйдя в сумерках на место боя, наткнулся на Лисовского…
На этой остановке Лисовский просил капитана:
- Если не удастся выйти, люди устанут или немцы налетят, пристрели. Только по голове бей, несколькими пулями, для верности. А чтобы к ногтю тебя не прижали за это, передай кому надо мое служебное удостоверение и доложи, что нашел мертвым. Но это непременно передай, чтобы знали - не сбежал я, не предал, а просто погиб… Партийного билета не отдам. Сжился я с ним, пусть остается.
Капитан был немногословным, сказал только:
- Врагам не оставлю.
Когда, как и где расстались, Лисовский не знал.
- Что ты скажешь о таком человеке? - глаза Лисовского оживились, смотрели умно и требовательно.
- О капитане? Словами не скажешь. Шапку сниму.
- Я его разыскивал, в полк писал, справлялся, но отвечали уже новые люди. Недолговечными были пехотные командиры в то лето, а новые того капитана не знали, да и его фамилию я подсказать не мог. Найдешь тут! Но вот новости там приятные и важные: фронт стабилизировался, и враг уже ощущает наши удары, скоро мы его научим драпать. Полк доукомплектован, вооружен, обеспечен средствами управления и связи. Первого еще осенью за многие ошибки и промахи сняли и наказали. Наказывать, конечно, его не за что - дите на войне…
Лисовский задыхался, и разговор пришлось прервать на полуслове. Условились о встрече на следующий день, но эта встреча уже не состоялась.
Через пару дней, ранее обычного, сразу после тихого часа пришел хирург с угрюмыми, опухшими глазами:
- Лисовского проводили, в тихий час, чтобы в глаза не бросалось. Почти все собрались - врачи, сестры, санитарки. Плакали. Какого человека потеряли, какого человека! Захватил маленькую, помянем давай товарища нашего…
Новосибирск встретил приветливо. На пятом этаже огромного, по тому времени самого большого в стране железнодорожного вокзала, в комнате, отведенной для раненых и инвалидов, Быстрову выделили кровать. Да и в штабе округа вначале все недурно пошло: дежурным комендантом знакомый человек оказался, в прошлом боец его полка.
- За пропусками в штаб округа тут сутками выстаивают, а вам не откажу, - проходите.
На этом удачи в тот день кончились. В отделе кадров штаба были непримиримы:
- Об отправке в Москву и речи быть не может. На территорию Европейской России отправляем только годных в строй и, как исключение, - ограниченно годных первой степени, а у вас вторая.
- А если я представлю справку о годности первой степени?
- Попытайтесь.
И Быстров вышел на поиски этой справки. Ясно, дать ее мог только госпиталь, но как ее вырвать? Честным путем не достанешь, обмануть не удастся, значит, надо брать на испуг.
Кабинет начальника госпиталя отыскался в самом конце длинного коридора. Человек, от которого зависела теперь судьба Быстрова, скучал в одиночестве, был он старый, чернявенький и худой, как славной памяти сушеная вобла. И поблизости никого. Решение возникло в одно мгновение - или сейчас или никогда!
После краткого обмена мнениями начальник госпиталя нехотя выписал так нужную Быстрову справку, закрепил ее подписью и печатью. Но старик схитрил - позвонил дежурному по штабу округа, сообщил, что на него напал какой-то ненормальный подполковник, угрожал палкой, вынудил дать справку о годности первой степени. Однако на отдел кадров это сообщение сильного впечатления не произвело - не первый, видимо, случай.
- Ну как, все нормально? - спросили.
- Да, конечно, как положено.
- Осмотрели?
- Да, как положено.
- И палку вашу?
- Нет, палку нет. Врач только взглянул на нее и тут же выписал справку.
- А йотом позвонил и нажаловался. Ну ладно, езжайте. Зайдите через пару дней. К тому времени направление будет готово и проездные выпишем…
В привокзальные "инвалидные" комнаты раненые прибывали одиночками, кто с палкой, прихрамывая, кто на костылях, кто на носилках в сопровождении няни-санитарки, но всех, пожалуй, объединяла общность судеб: люди средних лет, из довоенных кадров армии, прослужившие по десять-двадцать лет, принявшие на себя первые удары немецкой армии.
Новые, прибывая, представлялись: такой-то. После знакомств тут же стирались из памяти имена, но главное оставалось.
- О начале войны узнал только через три недели, в госпитале, когда очухался. Первая бомба, упавшая на наш лагерь, начисто оторвала обе ноги, в постели было. Жена со мной лежала и дочь на диване у стены. Погибли, наверное. И на что я им теперь? Не кормилец я, а обуза. В Томск направляют, в протезный. Так и буду ковылять до конца дней.
- В первые минуты боя, еще и пяти часов не было, как осколком пятку срезало, потом в санитарном поезде оторвало левую руку. Еду радовать старых родителей, которым в мирные дни и писать ленился… Семья была, но за фронтом осталась…
- В Бресте служил, а перед самой войной был в Москве в командировке. Когда она началась, от жены, через ее брата-москвича, телеграмму получил: "У нас беда поеду родителям ключ Ивановых". Ее родители вблизи Бреста жили, а Иванов мой сослуживец. Из Москвы в тот же день выехал, но до Бреста не добрался. В других частях служил, отходили с боем, пока под Смоленском не ранили. Выздоровел, годен к службе, жду назначения. Мне бы до Бреста пробиться, а там как бог даст.
- Начальник артиллерии дивизии. До Березины отходили с боями, а там ногу в бедре перебило. Ранение как бы и не особенно тяжелое, но перелом косым оказался, а рентгена не было. Пока я в гипсе лежал, пока заметили и разобрались, нога короче другой на десять сантиметров стала. Надеются растянуть, новая операция предстоит. За тем и еду.
Среда была дружелюбной. Общность забот и неудач к этому обязывала, но одного выздоравливающего приняли прохладно, неприязненно, по его рассказам угадывая в нем, несмотря на его немалые годы, труса и ловкача.
- Я не из военных, а когда армия не выдержала, добровольно вступил в народное ополчение, назначили начальником химслужбы полка как ученого-химика, хотя противогаза и вблизи не видывал. Там же в партию приняли по моей просьбе. "Хочу умереть за Родину коммунистом", - написал. В одном из боев получил ранение, редкое, как врачи говорили, - пулевое сверху через стопу, без серьезного повреждения костей. Пролежал два месяца и выздоровел…
- Как же с такой раной за Урал угодили? Не полагалось бы.
- В санитарном поезде, как и все. Как погрузили, так до конца и довезли. Теперь по возрасту откомиссовали. Значит, войну и прошел. Пропуска жду и вызова. Может, с партийным билетом какие трудности предстоят, но надеюсь - уладится. В партии я всего месяц и был, простят, думаю, раненному в боях…
- А что с партийным билетом?
- Он не пропал. При ранении в землю зарыл, чтобы немцы не взяли, если в плен захватят. То место я колышком отметил и хорошо запомнил.
- Тут все просто - найдите этот колышек и по нему партийный билет. Только за неуплату членских взносов объясняться придется.
- Объяснил бы, по госпиталям мотался и все такое, но то место, где я партийный билет зарыл, немцами захвачено…
- Какого черта вы это нам рассказываете? С немцами объясняйтесь! Может быть, они вас за ученость помилуют.
Шум поднялся, но тут дверь открылась, и в комнату на носилках внесли лейтенанта-артиллериста, первого по-настоящему молодого, около двадцати, без одной ноги, а другая, парализованная, вытянутая и неподвижная, только числилась в наличии и явно мешала ему.
- Ненадолго я к вам, товарищи, часа на два-три, до вечера от силы. Но, извините, я сам себя не обслуживаю и…
- Скажи, что надо. Сами так лежали.
- Санитарка меня сюда провожала и еще с Урала дала телеграмму жене, чтобы встретила. Но не пришла. Телеграммы сейчас так опаздывают. Ее мать, теща, значит, пришла к поезду и сказала, что телеграмма поступила поздно, жена уже на работе была. Она тоже на работу торопилась, и о чем мне с ней разговаривать, с незнакомой старухой? Вот жена узнает и мигом сюда прибежит. Быстрая она и добрая. Я ей, конечно, не писал, что сильно искалеченный, зачем любящую душу раньше времени огорчать.
Бедный паренек, по-человечески близкий и очень милый, но как внушить ему особенности безвестного ему инвалидного мира, как объяснить всю сложность слов - "не огорчать раньше времени". Узнает он еще свою судьбу, узнает, познает.
- Давно женат, лейтенант? - спросил Быстров.
- Почти год, можно сказать, или неполные сутки. И то, и другое - правильно. Я еще курсантом был, когда познакомились, и в последнюю мирную субботу она приехала ко мне в Гродно. Днем расписались, вечер провели с товарищами, гуляли по городу, а в четыре утра я в бой, а она сюда пробилась, к родителям, их эвакуировали вместе с заводом… Писал я ей, она аккуратно отвечала, и по письмам мы еще лучше друг друга узнали и полюбили. Сюда звала, когда из госпиталя выпишут. И еще писала - смешная такая - устала, мол, от такой постной и бумажной любви. Но теперь недолго осталось… Настоящего жилья у нее нету, с родителями она в одной маленькой комнатушке, но есть остекленная веранда. Тепло в ней, и папа, писала, нам ее уступит. В ней и проживем до осени, потом наймем комнатушку и будем жить по-настоящему - только она и я.
Жена все не показывалась, лейтенант нервничал и волновался, и к исходу первого дня по минутам время подсчитывал, когда она, окончив работу, сможет за ним приехать.
Она пришла на второй день, совсем еще молодая, почти девчонка, красивая, и по возрасту и по военному времени худощаво-стройная. Она как будто намеревалась броситься к мужу, но, увидев его отечное небритое лицо, короткую культю ноги и его безуспешные попытки подняться с постели и сесть, - отшатнулась испуганно.
- Ты, Митя, не вставай, не вставай, тебе говорю. Я сейчас, мигом я! - И выскочила из комнаты.
И не вернулась.
Лейтенант изменился в считанные минуты. Лежал молча, больше на часы не взглядывал и перед вечером попросил позвать заведующего эвакуацией. На вызов пришла женщина средних лет, и все вышли, оставив их наедине.
Его увезли ночью, утром говорили - в Кемеровскую он просился, в дом инвалидов. Родных у него не оказалось…
Кто-то обозвал жену лейтенанта оскорбительным словом. С ним не соглашались, спорили, и вспыхнула перепалка. Постепенно в общем гомоне стал выделяться энергичный и несколько крикливый голос вчерашнего ученого-химика. И надо признать, говорить он умел, и его заключение: "Семья изначальная основа общества, его опора, и потому общественное мнение и наше законодательство стоят на страже семьи, осуждая, ограничивая разводы, а она, шлюха, бросила мужа-инвалида", - звучало весомо.
Ему возражали, и особенно убедительно говорил пожилой полковой комиссар, в свое время за какие-то погрешности уволенный из армии и принятый в народное ополчение только батальонным комиссаром, раненный осенью сорок первого:
- Подлинные семейные отношения между лейтенантом и этой девчонкой не успели сложиться, и попытка создать эту семью сейчас, может быть, выглядела бы красиво, но означала бы закабаление молодой и здоровой женщины, с ее правами на жизнь и на счастье… Я нахожу поступок этой еще молодой женщины, почти девчонки, вынуждено оправданным и внутренне честным. Строго говоря, мы даже не имеем права говорить о решении жены. Разве выезд мужа в дом инвалидов не является его молчаливым согласием на решение жены? Стало быть, это решение является их общим решением, суровым, конечно, рожденным суровой жизнью.
Так высказал комиссар жесткую, продуманную правду, и тихо стало.