В солнечный июльский полдень сорок второго Быстров медленно, опираясь на палку, передвигался по малолюдным улицам военной Москвы, знакомым ему с середины двадцатых годов. В Москве застала его война. Отсюда 26 июня с большими надеждами, верою в себя, в силы армии и народа, выехал он на Прибалтийский фронт. Прошел год только, но Москва изменилась, как бы опустела, хотя разрушения были незначительные или после всего виденного просто не бросались в глаза.
В Замоскворечье одно здание стояло без фасадной стены. В комнатах виднелись кровати и всякая домашняя утварь. Возле площади Маяковского от другого дома осталась только стенная коробка. Здание Большого театра было повреждено, образовались трещины, и рабочие эти трещины заделывали, колонны скрепляли обручами… Витрины магазинов, все большие оконные проемы первых этажей были защищены барьерами из мешков с песком, на остальных этажах окна крест-накрест заклеены полосками бумаги. Позолоченные купола соборов, некогда украшение старой купеческой Москвы, покрыты грязноватой защитной краской. На стенах многих особенно приметных зданий, включая Кремль, - камуфляжи, искажающие видимые с воздуха очертания зданий и целых кварталов. Памятники закопаны в землю или защищены, а из стен полуподвальных этажей на перекрестках грозно глядели пулеметные или пушечные амбразуры, построенные осенью сорок первого властью командовавшего внутренним обводом обороны столицы генерал-лейтенанта Артемьева.
Весь этот вид по-военному суровой и строгой столицы напомнил Быстрову Горький, октябрьские тревоги сорок первого. Тогда только отголосками доходили эти тревоги до горьковского госпиталя, в котором находился Быстров. Раненые были встревожены скоплением на улицах Горького легковых автомобилей с московскими номерами и знаками, всевозможными тюками на крыше кузова, капота и на продольных подножках. Госпитализированные впечатлительны, и озабоченность в такой среде легко и быстро перерождается в тревогу и страх. В тревогу не за личную свою судьбу, а за судьбу столицы, за судьбу родной страны.
Комиссар госпиталя переходил из палаты в палату, от кровати к кровати, успокаивал и объяснял:
- Москва наша и всегда нашей будет… А с Куйбышевым дело такое - надо было освободить столицу, главный центр обороны страны, от людей, не так уж нужных в делах войны, а также корректно и учтиво удалить из Москвы нежелательных нам дипломатов. Конечно, сбежали и паникеры, и с ними сейчас разбираются…
В начале ноября, точнее в ночь с пятого на шестое, немецкие самолеты обрушились на Горький. Раненые понимали: цель вражеских авиационных налетов - не город или госпитали, а два моста в черте города через Волгу и Оку, автомобильный, телефонный заводы, Сормово, что в стороне, и Дзержинск. Ходячие раненые укрылись в подвальных убежищах, куда выносили и большую часть лежачих, хотя некоторые шутливо, но настойчиво требовали:
- Оставьте на месте. Чтобы все эти этажи на меня попадали? Благодарю покорно! Лучше я сам последним на всех навалюсь.
Здание временами как бы ходуном ходило, но никакой паники или испуга раненые не проявляли, и вопрос у всех был один и тот же - как мосты, автозавод и телефонный?..
Особой надобности шляться по Москве Быстров не имел, он шел от Новомосковской гостиницы в скверик перед Центральным Домом Красной Армии - ЦДКА, как его в довоенные годы именовали. Сюда сколько уж лет непременно захаживали прибывшие в Москву командиры в надежде встретить старого знакомого, сослуживца, друга. Посещение этого скверика стало традицией, почти всеобщей в командирской среде, и, бывало, встречались друзья. Командиры, переведенные в столицу из провинциальных гарнизонов, в первые годы приписки в Москве этим местом тоже не брезговали. Старые привязанности еще сказывались, но, разумеется, проявлялись уже и зачатки столичного воспитания. Такой человек, узнав новости из старых мест службы, о перемещениях знакомых на прощание мимоходом скажет, не утруждая себя подробностями:
- Тут я начальником отдела, загляните в удобное время.
И ничего особенного в этом нет. Человек в гору пошел и к новому себя подготавливает, новые привязанности завелись.
Не любопытства ради Быстров к Дому Красной Армии ковылял. Дело стоящее было, подсказанное в управлении кадрами на Арбате:
- Документы оставьте и погуляйте себе по городу, не ожиреть чтобы.
Ожирения Быстров не опасался: питание по третьей норме - не роскошь, скажем прямо. Просто ходить надо было, укреплять ноги.
Пешеходов на улицах было мало, как и автомашин, но хромоногие встречались, и Быстрова, как одного из многих, не приметили бы, если б не его толстая сучковатая палка.
- Откуда такое страшилище? - залюбовался палкой капитан-зенитчик.
- У этой палки любопытная история. Одна особа, вдова инвалида первой мировой войны, подарила. Моему мужу, сказала, друзья из можжевельника вырезали, и он до конца своих дней ее не бросал. В могилу класть, как посоветовали, не решилась, на память оставила. Тебе подарю, походи теперь ты с ней.
Присели на скамеечке, закурили и разговорились. Капитан из москвичей оказался, еще в довоенные годы московское небо охранял.
- Не ваша пушка тут, возле театра? - спросил Быстров.
- Нет, не моя. Моя пушка на Кировской, вблизи почтамта, почти под моими же окнами. Когда спокойно, из дома за небом и наблюдаю. А сейчас время свободное, вот сюда и зашел - может, кого знакомого встречу.
- Спокойнее стало?
- Какое сравнение! Бывало, сотнями налетали, а теперь их к столице не подпускают, а если какой и прорвется - истребители над окраинами сбивают или наши пушки за дело берутся. Но и покоя особого нету - фронт только за Сухиничами. Стрельбу, небось, слыхали?
- Да, конечно, - сказал Быстров, наблюдая, как по широкой улице, выдерживая ритм шага, девушки сопровождали "колбасы" воздушного ограждения. Красивое зрелище, впечатляющее и - прискорбное. - Есть от них какая польза?
- Большая! По точечным целям бомбометание с больших высот невозможно, а эти "колбасы" самолеты на малые высоты не допустят. А эти улицы, где провода сняты, - готовые взлетные полосы.
- Паек как? Наркомовские сто граммов?
- В порядке! Неужто московские зенитчики похуже каких других войск?
Чудное дело война! Кто в болотной жиже днем и ночью барахтается, мокнет и мерзнет, а кого законная супруга греет. И тут, и там одна война. Чудно!
Но это вчера было, а сегодня Быстров часа три на этих скамейках просидел, половину дневной табачной нормы выкурил, и хоть бы один знакомый показался. Да и откуда им тут взяться? Былые знакомства в довоенном командирском кругу подраспались. Кто в землю лег, кто искалечен, а уцелевшие не тут шляются - воюют. Обновилась армия, выросла, и новые у нее командные кадры.
Быстров уже восвояси собрался, как вдруг старого знакомого приметил, и еще какого! - Ивана Тимофеевича, который медленно и вяло, как старик какой, плелся по узкому проходу между скамейками в его сторону. Давно они друг друга знали, и отношения между ними всегда были дружескими. На радостях обнялись, и тут Иван Тимофеевич, старый и опытный разведчик, в кармане друга пол-литровую бутылку на ощупь определил.
- Это что у тебя?
- Что с тобой случилось, если не угадываешь?
- Откуда, спрашиваю? Тут же не дают.
- Отгадай, и половина твоя.
- Ради чего голову ломать, когда так и так тут моя половина.
- Часа три назад, когда я сюда шел, женщины у одного магазина в очереди стояли и меня окликнули: "Товарищ военный, подойдите к нам, хоть мужского духу понюхаем". Подошел я к ним, вежливо поинтересовался, чем заняты. Стоите, мол, и вроде мягким местом стену поддерживаете. "Нет, мы не подпорками стоим. Водку по талонам за наши труды получаем. Становитесь и вы с нами. Первым поставим, головным". - "Милые мои, нет же у меня никакого талона". - "Чудной, ей-богу! До хромых ног довоевался, а у своих же баб водочного талона выуживать не научился. А ну, девушки, поставьте его головным нашей колонны - есть талон!" Так я эту бутылку достал. Все ясно?
- Знакомые попались?
- Какое! Наши бабы, работницы. Не понимаю. Могла бы эту бутылку за немалые деньги продать или обменять на пару хороших буханок хлеба, а вот на тебе, незнакомому даром отдала. Разберись в них, но, знаешь, я был растроган. Не водкой этой, нет, а тем, что так отнеслась к случайному военному…
До позднего вечера сидели у Ивана Тимофеевича в Центральном Доме Красной Армии, где ему, выросшему до полковника, в приспособленной для жилья бытовке выделили отдельную конуру, узкую и длинную, со множеством краников вдоль глухой стены.
Разговор не клеился, и даже обычные шутки над самими собой или сослуживцами выходили плоскими, вымученными и гасли, разбиваясь о невидимую, но реально ощущаемую преграду. И они эту преграду знали - наши неудачи на Харьковском направлении, прорыв противника к Воронежу, в направлении Волги, и по молчаливой договоренности избегали тяжкой темы, словно это могло отвести опасность, может быть самую грозную со времен осени девятнадцатого года.
- Почему не спросишь, как и когда я в Москве очутился? - прервал молчание Иван Тимофеевич.
- Сам расскажешь, если охота.
- Расскажу, только рассказывать нечего, глупо все и мелко. Поругались за обеденным столом, праздничным первомайским.
- Во хмелю?
- Всухомятку не празднуют, и другие за этим столом не сухогрузные были. Но у того, с кем я поругался, громоотвод был. А дело-то выеденного яйца не стоит. Амбиция только, с прицепом. Потому и вызван, нового назначения жду… О твоем бывшем хозяйстве - хочешь?
- Даже очень, давай!
- Хорош был полк, лучший!
- Как это был, а теперь что?
- Такой же, только люди новые, руководство новое. Многие командиры и политработники погибли, - и он перечислял - пал тот, этот, такой…
Список потерь был длинный, и Быстрову показалось, что Иван Тимофеевич уже и не рассказывает, а как бы за руку взял и по кладбищу повел, от могилы к могиле, по следам павших, искалеченных и исчезнувших - всех потерь этой тяжелейшей, кровавой, но при этом великой и освободительной войны. И мерещились ему слова, большими бронзовыми буквами начерченные над высокими черными воротами монастырского кладбища, так напугавшие когда-то в далекие детские годы: "Мы были такими, как вы, и вы будете такими, как мы".
И не страх - боль души выдавила:
- Оставь, друг. Опять не с того конца разговор пошел.
И торопился Быстров, надо было до запретного часа добраться до улицы Горького. За нарушение режима комендант гарнизона карал изобретательно - по двору комендантского управления гонял строевым шагом. Испытавшие это предупреждали: "Только не опаздывай! Получишь вдоволь".
Иван Тимофеевич обещал наведаться и действительно пришел через пару дней, но успел только проводить Быстрова - снова в госпиталь, уже в шестой за неполный год. "На днях навещу", - сказал на прощание и с тем исчез.
Писал из-под Воронежа, где служил начальником разведотдела армии, из-под Киева писал и из Чехословакии.
Далекие они, дороги войны.
Врач приемного отделения, молодая и красивая женщина, была занята делом - старательно чистила и полировала лаком длинные ногти. Из новых больных один Быстров был, и стоило ли из-за одного человека прерывать любимое увлечение?
- Больной, берите термометр, - сказала, не подняв глаз.
- Подайте сами, я ходить не могу.
- Как же вы к нам попали, если ходить не можете?
- В скорую позвоните, там объяснят.
- Клава, а Клава! Где же вы опять пропали? Термометр больному!
Спустя несколько минут последовала общая команда Клаве, миловидной медицинской сестре, и Быстрову:
- Клава, термометр! А вы, больной, разденьтесь, заполните лицевую сторону больничного листа, запишите свои вещи, и в ванну. Быстро!
Передавая Клаве термометр, Быстров заметил - сорок и восемь, еще не опасный предел. Многие месяцы в госпиталях научили уважительно относиться к врачам, медицинским сестрам, санитаркам, подлинным героям тяжелейшего труда, но тут впервые нервы не выдержали. Раздражали маникюрные увлечения этой красивой куклы, и Быстров, неожиданно для самого себя, вспылил:
- Я ничего не напишу, от ванны отказываюсь.
- Как так?
- Вот так, позовите кого-нибудь поумней.
Тут дамочку будто ветром сдуло, но вскоре она вернулась в сопровождении мужчины в халате, и из-под его воротничка грозно глядели две шпалы - военврач второго ранга.
- Как вы посмели оскорбить дежурного врача? - спросил с усталым спокойствием. - В чем дело?
- Взгляните на мои ноги и на термометр и решите, гожусь ли я в писари и для меня ли горячая ванна.
Глянув на термометр и на опухшие, багровые, с синеватым отливом ноги, он тут же приказал жестко:
- На носилки, и быстро наверх!
Быстрова поместили в полутемный изолятор, с одной железной кроватью, каталкой и табуреткой - вроде камеры-одиночки, в которой, как выяснилось впоследствии, выдерживались оперированные под эфиром, пока не успокаивались самые острые послеоперационные боли. Сюда же, поближе к врачам и подальше от греха, укладывали вновь поступивших с высокой температурой.
- Если что нужно - позвоните. - Быстрову показали на привычный уже звонок - чайный стакан с ложкой. В отличие от обычных звонков этот всегда действовал безотказно.
- Вам утку, судно?
- Нет, хирурга прошу.
- Его нет и до понедельника не будет.
Был субботний вечер. Значит, до понедельника еще две ночи и один день, много это, не выдержать столько, и Быстров еще раз вскипел:
- Мне хирург сейчас нужен! Понимаете - сейчас!
- Хорошо, я скажу, хотя это напрасно.
Он метался в забытье, порой теряя сознание, и лишь однажды очнулся от болезненного ощущения в руке, прервавшем причудливые, то дорогие и милые, то тяжкие бредовые сновидения.
- Не пугайтесь. Я дежурный врач, терапевт…
- Я хирурга просил, хирурга!
- Знаю, он оповещен. Сестра за вами наблюдала, мы ввели обезболивающее. Хирург едва ли придет. Старый человек, слабый уже, перегруженный и с причудами…
- Встречались…
- Я не к тому говорю. Сейчас не хирург вам нужен, а покой и сон во избежание шока. Введем морфий?
- Нет. Морфий только на четвертые-пятые сутки принимаю, когда силы на исходе. Пока выдержу.
- Если нужно будет, позвоните. Сестра за вами посматривает.
В бреду Быстрову мерещился товарный вагон с ранеными. Темно и душно, запах прелой соломы.
- Сестра, дай попить.
- Милые мои, не могу. У меня список, которым никак пить нельзя, а в такой темноте я ничего не вижу - ни людей, ни списка…
- Всем давай, какая разница!
- Не дам воды, никому не дам, пока света не будет. И вы меня не мучайте, плакать мне, что ли?
- Ладно, сестра, никому не давай! Не подохнем.
Началась бомбежка. Паровоз остановился на узкой лесной прогалине, ходячие повыскакивали и вместе с поездной бригадой скрылись за полотном. Лежачие оставались и с тревогой ждали очередного захода самолета, но все в один голос, грубовато, требовательно уговаривали медицинскую сестру:
- Бросай все к черту и в лес беги, быстро!
- Нет, - кричит. - Тут мой пост!
- Какой тут пост! Не будь дурой, умереть еще успеешь, может, с пользой, беги, сестра!
Вагон покачнулся, но остался на рельсах, и тут тонкий, с надрывом голос медицинской сестры:
- В ведро угодило, дно пробило, вода разлилась. Что я теперь…
- На черта тебе это ведро! Не дури, бога ради, - в лес беги. Ты еще нужна людям, поняла - людям!
- Нет, с вами я. Тут мой пост.
Бредовые воспоминания прервал высокий, чрезвычайно худой, в белом халате, почти прозрачный старый человек, с прямыми тонкими усами, с уставшим и сердитым взглядом.
- Я хирург. Ты вызывал?
Обращение на "ты" было необычным, шокировало сорокалетнего Быстрова, оскорбляло, но прибывший - назовем его Николаем Наумовичем - не оставил Быстрову времени для отповеди, он обезоружил и парализовал какой-то особой, откровенной, его собственной, упрощенной правдой:
- Немцы тебе ноги перебили, ты с ними и рассчитывайся как умеешь. С бабами и стариками в госпиталях воевать просто. А ну скажи, почему немцы у Воронежа, на Волгу нацеливаются? Стыдно мне за вас, стыдно!
Отхлестав, как провинившегося школьника, старик вышел из палаты и не возвратился.
Первое - это чувство обиды. Второе - почему этому бешеному старику на дверь не указал, если достойных слов не нашел? И почему эти слова не нашлись, куда они запропастились, в военной обстановке такие обыденные?
Думать не хотелось, но в воспаленном мозгу невольно копошились раздумья о причинах наших неудач, а еще больше - поиски оправданий. В хаотичном беспорядке возвращалось пройденное - вера и надежды, сомнения, имена мужественных людей, в самые мрачные дни не терявших веру в победу, вспоминались медицинские составы госпиталей, милые и дорогие люди, и только этот ночной пришелец оставался загадкой, как и беспомощность самого Быстрова перед ним…
Прошла наконец и эта ночь, еще одна тяжелая госпитальная, и утреннее оживление отдельными фразами проникало в изолятор, оповещая о наступлении нового дня, с его заботами, обобщая итоги минувшей ночи.
- Под утро приходил, злой, не дай бог, - слышалось.
- Дежурного врача не застал, в кабинете все документы раскидал, сестру обругал и того нового, в изоляторе…
- Он дома и не был. Разыскивали его и звонили. Сказали, в другом госпитале - по срочному вызову умирающего раненого спасал. Когда ничего больше не оставалось, на невиданную ранее операцию решился. Операция не удалась, раненый скончался, и тогда, в сердцах, он сюда и пришел.
- Будет вам теперь на орехи! Всем достанется в понедельник.
- В понедельник? Недели две зверем будет.
Это о хирурге. А потом чей-то слащавый голос внушал:
- Напишите, жалобу подайте. Он вас оскорбил, и хотя температура сорок один была, даже смотреть не стал. Вы только напишите, а я передам кому надо…
Быстров не взялся бы утверждать, действительно ли были эти слова сказаны кем-либо или пришли в бреду. Но точно помнил, что возражал: "Жалобу? Нет, сам обругаю!"
Потом еще день и еще одна ночь, многие часы спокойного сна (после введения морфия с вечера и вскрытия нарывов ночью) принесли необычайно радостное настроение, и даже тот злой ночной гений, стоящий в такую рань у его кровати, предстал в ином облике - заботлив был и даже приятен.
- Как спалось, молодой человек?
- Не молодой, допустим, но спал. Морфий с вечера…
- Знаю. Эта зеленая жижа давно из левой?
- Да, временами обильно…
- Под эфиром сколько раз оперировали?
- Четыре.
- Пятой операции не миновать. Сегодня ты эфира не выдержишь, а через пару дней вырежу.
- Что?
- Испугался? Не там, пониже возьму. А пока пойдем!
- Я же ходить…
- Эх, забыл: безногие вояки! Рикшу тебе подам женского рода. Сам переберешься или переносить?
- Сам, правая рука у меня сильная и левая уже ничего.
- Сильная, говоришь. А ну подай, попробую.
И этот старый и худой, на вид изнуренный человек сжал действительно очень сильную руку Быстрова необычайно мощно.
- Ну как, потекла влага? Ты еще ничего, а есть которые маму вспоминают.