Мать работала уборщицей в школе. Меня забирала с собой и мыла полы на дню раза по три; без конца протирала окна, степы, парты.
В школе я подружился с учениками. Все четыре класса таскали меня к себе на уроки. Посадят на первой парте, а я сижу себе, слушаю. Тихий, аккуратненький, в толстовке с белым воротничком. Выйти захочу - возьму правую руку за локоть и держу штыком. Без спроса не входил, пока учитель не впустит.
Сначала тошно было матери без Кати. Места себе не находила. Думала, дочка приедет - все по-другому обернется. Дом создадут свой, чтобы было куда Вовке приткнуться в случае чего. Да и себе на старости лет крыша над головой. Но что-то все неладно получается. Где-то недалеко то смутное, из-за чего не ладится жизнь. Что же, господи, это такое?
После ухода Кати, словно чувствуя смятение матери, я предложил:
- Ушла она от нас. Тогда поехали лучше к папке в армию, заберем его и в Селезневе жить будем.
Обрадовалась моим словам мать, запричитала:
- Поедем, поедем, сынок. Катя сказывала, неподалеку он, в Нижнем Тагиле. Полторы суток и там. Вот кончится зима, и поедем к папке.
Стала меня мать вечерами учить печатным буквам: прописных не знала. Странное дело - научила-таки меня полуграмотная мать моя довольно сносно читать по слогам.
Катя все реже и реже навещала нас. У Зориных корова отелилась. Павел стал частенько в стопку заглядывать. Трезвый еще ничего, а пьяный - сумасброд. Все жене выскажет, что о ней думает. Дескать, наштукатуренная, намалеванная еще туда-сюда, а в постели без пудры и румян смотреть не на что.
Катя, конечно, виду не показывала. Мол, все хорошо, живут не хуже других.
Но материнское сердце не обманешь:
- Добром, Катюша, жисть твоя не кончится. Уходить надо, пока ребенка нет.
- Да как же я, мама, на людях-то покажусь? Екатерина Александровна и вот на тебе, разведенка. Остепенится Павлик. Видать, свое не отгулял. Покуражится и остепенится. А так он хозяйственный и трезвый обходительный. Конечно, остепенится.
Что правда, то правда. На людях Пашка вокруг жены и тещи вьюном вьется. А по-за глаза грязью обливает, как худая баба.
Зориха тоже. Нет чтобы сыночка своего приструнить, потакает ему во всем. Одного поля ягоды.
Я каждый день спрашивал мать о папке. Поедем в Тагил да поедем.
Из Азии бабка Матрена написала, что отец мой наших соседей Зыковых к себе переманил. В Тагиле Зыковы с год уже живут, купили дом, зыковский адрес бабка Мотя приложила к письму.
Я мать поторапливал, чтобы скорее в дорогу собиралась. В букваре хранил две папкины фотографии. На маленькой, для паспорта, отец в гимнастерке, в военной фуражке. Но самое огорчительное, папка был без погон. Зачем это он их снял? Теперь-то отец поди с погонами, а на погонах звезды. Другая, толстая фотография была куда лучше. Папка на боевом коне. Белый конь встал на дыбы, а отец сидит как влитый и смотрит мне прямо в глаза. Бесстрашный донской казак. В черном халате, с патронами на груди, кинжал в руке, кубанка набекрень, а из-под кубанки казацкий чуб. Лицо почему-то сдвинуто немного вбок.
Вот бы еще папке шашку и наган. Разогнал бы он всех фрицев - и героем в Благодатное на белом коне.
И еще конь для меня. Сел бы я на коня и помчался бы Селезнево к Рае с Лидой. Покатал бы сестричек. А потом бы в Среднюю Азию полетел, поел бы вареников у бабы Моти. Жуликов бы на вокзале из пистолета кых! кых! Шашкой жжик! А в Ишиме с уткой бы наперегонки полетел - кто вперед до Благодатного. А потом ворвался бы я к Пашке Зорину, наподдавал бы ему как следует, чтобы Кате жизнь не ломал, а потом…
Весной проводили из Селезнева в армию Володю, и мы с матерью отправились на Урал искать свое счастье. Селезневская родня только руками развела.
- Ой да нянька, да что это с тобой деется, на самом деле? - сокрушалась тетя Лиза. - Почто дурью маешься? В твоем-то возрасте пора не токмо о себе думать. Ведь мальчонка у тя, ему дом больше отца нужен. Отцы ноне вон какие пошли. Оставь покеда Толика у нас, а сама разузнай хорошенько.
- Ребенку отец нужен, замучил он меня с отцом, - оправдывалась мать.
Пытаясь наладить жизнь, Катя вскоре после нашего отъезда стала учительствовать недалеко от Благодатного, в Лебедеве. Пашка не в своем доме немного остепенился и, казалось, взялся за ум. Но не тут-то было.
После второго аборта - Пашка не хотел ребенка - Катя через силу согласилась поехать с мужем в гости к свекровке в Благодатное.
Зориха встретила невестку неплохо и даже поругала сына за то, что он не дает ей на старости лет внучка. Сама не отходила от сына ни на шаг, гладила его волнистые волосы и, подбочась, любовалась своим чадом.
Пашка, захмелев от двух кружек бражки, то и дело охорашивался, глядя в черное зеркало окна.
На обратном пути, только отъехали от Благодатного, началась пурга. Мохноногая кобылка в снегу пошла тихо. Ухарь Пашка любил скорость. Он встал во весь рост и остервенело хлестнул вожжами лошадь.
Та дернула, жалобно скосила на разъярившегося мужика блестящий глаз. Не видишь разве, какой снег?
Грубо оттолкнув жену, Пашка разгреб солому и вытащил корявую хворостину. Он ткнул конягу под хвост и, потеряв равновесие, упал на жену.
- Паша, опомнись, - сталкивая мужа с себя, сдавленно выдохнула Катя.
- Нам, женатым, все равно. - Упершись кулаком жене в грудь, Пашка встал на колени, обхватил Катю за пояс. - И за борт ее броса-а-ает в набе-жа-а-вшую вол-ну-у, - придуриваясь, пропел он, приподнял жену и столкнул ее с саней. - Баба с возу - кобыле легче. - Матерно выругался и дико заорал: - Грянем, братцы, удалу-ую за поми-ин ея души!
В фетровых холодных валеночках, в пальтишке на рыбьем меху шла сестра моя в жестокую пургу, прижав к груди руки в цигейковой муфточке.
"Зачем и куда я иду? - думала она. - Лучше умереть. Замерзнуть. Говорят, замерзающим снятся сладкие сны. В жизни мало видела хорошего, хоть в смерти узнаю…"
Она уходила с дороги в лес, оседала в пуховый снег и силилась представить, как ее, окоченевшую, грызут волки, утаскивают все дальше от людей, в глубь леса. Вот белеют ее косточки средь змеящихся корней…
Катю колотило, и сон никак не шел, и отходила от сердца наплывающая к нему мягкая приятная пустота.
"Что же это я? Ведь теперь самая пора жить. Мать у меня есть, братья, братик Толик. Без Пашки с ними буде хорошо. С ними хорошо…"
Она снова шла, и ветер затихал перед ней, и языки белого огня, потухая, ластились к ее ногам…
В горячечном бреду учительницу подобрала Шипилиха.
Районные врачи определили: крупозное воспаление легких, возможен туберкулез - необходимо диспансерное лечение. Но Катя надеялась за лето избавиться от болезни.
Все Лебедево и благодатненцы заботились об Екатерине Александровне. Кто нес лечебные травы, кто барсучье сало, кто медвежий жир.
Пашку пытались усовестить, но он заявил, что ему не нужна чахоточная, когда здоровые в очередь стоят, и умотал со своей очередной зазнобой в Петропавловск.
Катя так и осталась у Шипиловых. Добрые люди заботились о ней, как о родной. Шипилиха прослышала, что от чахотки очень помогает собачье мясо. Она тайком отвела к лебедевскому живодеру жирного Полкана и целую неделю потчевала Екатерину Александровну собачатиной.
То ли вера Шипилихи в чудодействие тайного лекарства была сильна, то ли на самом деле собачье мясо помогло, но Катя почувствовала себя совсем хорошо.
С оттепелями, как и обещали врачи, в больном организме наступил кризис: высокая температура, сильная одышка. И Катя окончательно поняла, что заболела опасно, что не может она быть все время обузой для добрых людей.
Оставалась одна-единственная надежда - сибирское деревенское лето с его жарой, лечащим воздухом, здоровой крестьянской пищей. Если уж и это не поможет, тогда Тагил.
Человек в черном плаще
Вокзальный селезень в Ишиме еще просвечивал и слабо зеленел размягченными ветками акаций. Он набирал силу, чтобы покрыться листьями-перьями и полететь к Утиному озеру.
Но дождется верный селезень меня только через два года…
В поезде я прилип к окну. Когда паровоз гудел к отправлению и вагоны дергались один за другим, я нервничал и переживал за всех, кто опаздывал на поезд.
Вот из буфета выбежал толстяк с расстегаями. За ним запыхалась старушка с узлами. "Ну помоги же бабушке, дяденька! Эх кабы я там был". Словно услышал толстяк меня, приостановился. Бабке расстегаи сунул, а сам узлы в вагон покидал и бабку подсаживает.
Стал я загадывать на опаздывающих. Что бы такое загадать? Так, если успеет вон тот в очках, то папка отдаст мне коняшку насовсем. Ишь, прыткий, как кузнечик: не ноги, а ходули. Заслабо успел. Та-а-ак. Если тетенька с ребенком успеет, то и кинжал мой. Ну давай же, давай, тетенька! Да на руки, на руки дитенка возьми! Эх, не успела… Я чуть было не заревел от досады, до того допереживался, но тетка с ребенком нисколечко не расстроилась, наоборот, заулыбалась и замахала поезду вслед, как будто никуда ехать не собиралась.
В Тюмени ночью надо было компостировать билеты. Мать посадила меня на узлы и баул, а сама сбилась с ног, бегая по грязному вокзалу, бестолково тыкаясь от одной кассы к другой. Тяжело дыша, она растерянно останавливалась возле меня и подбадривала себя:
- Ой да, девка, чо это я? Да вон та касса, компосирует которая.
Мать опять начинала бегать, вставать на цыпочки, вытягивать шею из-за очередей у касс, пришептывать, делая вид, что читает расписание поездов. Но почему-то спросить как следует стеснялась, а если спрашивала, то тушевалась, торопливо кивая головой, мол, спасибо, все понятно и, не дослушав до конца объяснение, опять тыкалась от одной очереди к другой.
Скоро она порядком всем надоела, и тогда старичок, похожий на дедушку Мичурина, которого я видел на портрете, ласково взял ее за локоть, отвел в сторону, внимательно из-под очков изучил билеты и твердо поставил деревенщину в очередь.
С тех пор я стал бояться ужасного непонятного слова: "компостирование".
Мать будто обезумела от суеты: сводив меня в туалет, она ринулась в обратную от вокзала сторону.
Мне надоела бестолковая беготня. Я остановился и закричал:
- Я больше с тобой никуда не поеду! Вокзал не там, а вон там, - и указал в обратную сторону.
Посадка на свердловский поезд давно началась. Пришлось нанимать носильщика, а то бы остались куковать еще на сутки в этой Тюмени.
Уже четыре года не было войны. Великое движение по дорогам страны ослабевало, но все еще хранило запах госпиталей, и все еще вагонный уют манил к себе жаждущих сострадания, ищущих крова, вынюхивающих легкую поживу.
В Камышлове произошла какая-то неразбериха с путями, составами, и пассажиров попросили освободить вагоны.
Моросил дождь. Деревянный вокзальчик был битком набит людьми. На перроне негде было упасть яблоку. Пассажиры сидели, лежали под клеенками, пальто, одеялами. Острыми шишаками торчали плащ-палатки военных. В вывернутом рогожном мешке стучал ногой-деревяшкой фронтовик: покалеченную ногу ломило в ненастье. Нахохлившись, отдельно от всех, в грязи, на фанерном чемоданчике сидел белобрысый фэзэушник.
Чтобы не раздражать соседей стуком, инвалид подвинул деревянную ногу к земле, но как только он начинал подремывать под рогожкой, деревяшка перескакивала на доску перрона. Фабзаяц вздрагивал, искал рукой в воздухе, чем бы прикрыться; не найдя ничего, рука поправляла форменную фуражку и бессильно опускалась на голубенький чемодан.
Неряшливая бабка в допотопном салопе сусликом высматривала, не подают ли состав.
Все что-то жевали, колупали вареные яйца, ковырялись в рыбе. И только неподалеку от нас, в трофейном плаще с поднятым воротником стоял человек и ел колбасу.
Я с утра съел только шаньгу, состряпанную тетей Лизой нам на дорогу, а мужчина неторопливо, даже нехотя жевал колбасу. Он брезгливо отводил руку в сторону, туловище его слегка изгибалось. По-женски оттопыривал мизинец и стряхивал с пальцев липкую колбасную кожуру, которую молча растаскивали по траве мокрые воробьи.
Я терпеть не мог, когда женщины, а тем более мужчины, ели не по-людски, как цацы, оттопыривали мизинцы и вообще гнули из себя бог знает кого. Но почему-то человек в плаще во мне неприязни не вызывал, я ему только завидовал. Среди сморенных дорогой и нудным дождем людей он в своем черном плаще торчал точно вороненый штык, как бы оберегая меня, мою мать и всех этих усталых путников.
Всякая детская душа жаждет загадочного, и если жизнь не дарит нам его, то мы призываем на помощь наше воображение. И человек в черном плаще, нехотя евший колбасу, уже казался мне необыкновенным, сильным, таинственным…
Худенькая воробьиха схватила тяжелую, с остатками колбасы кожуру, низко взлетела, но не удержала добычу, и огрызок шлепнулся на узел прямо передо мной и медленно пополз вниз, оставляя на мешковиие жирный след.
Осторожно, чтобы не сдвинуть колбасу, я оглянулся на мать. Нахлобучив белую панаму, в которой она собирала хлопок, мать полулежала на бауле и думала о скорой встрече с мужем. С ним она связывала свое счастье. Ведь с Николаем так хорошо жилось. А вдруг все повторится…
Колбасный объедок уже еле держался на узле: вот-вот упадет на мокрую доску. Я перестал дышать, как будто ловил бабочку. Снизу подвел ладошку под огрызок и тотчас же поймал его. Я отщипнул воробьиные поклевки, убрал травинки и, задыхаясь от жирного запаха, до дыр выскоблил зубами кожурку, вытер рукавом вельветки нос, щеки, подбородок. Облизал пальцы. Вот это вкуснятина!
Конечно, ни за что на свете я бы не стал есть после вон той неряшливой бабки, которая невесть что напялила на себя, привстала, как суслик, спрятав руки в затертую муфту, а подол не подобрала. И после калеки в рогожке есть бы не стал. А вот после этого дяденьки в черном плаще и после воробья не побрезговал, хотя и было неприятно оттого, что как побирушка позарился на объедок. Да и все было нехорошо в этом Камышлове, кроме названия, в котором чудилось мне шуршание камыша и запах Елабуги.
Человек в плаще оказался нашим соседом по вагону. Он сидел на боковом месте напротив хорохористого парня, который с вызовом щелкал картами, без конца перетасовывая их, и наконец предложил мужчине перекинуться в очко. Тот оторвался от окна, выпрямился и пристально посмотрел на картежника. Хорохористый как-то сразу сник, засопел, полез в котомку за яйцом и стал его шелушить, складывая мелкие скорлупки в одну большую.
По вагону, звякая бутылками, беспрестанно бегали счастливые выпивохи. Раз пять туда и обратно прошаркал с мешком испуганный небритый старик, боязливо высматривая, нет ли свободного местечка. За ним, нагло глядя людям в глаза, неотступно следовали двое блатных. Люди отводили глаза в сторону: а вдруг и к ним пристанут эти двое. Их тут наверняка целая шайка. Лучше не связываться.
Когда эти двое с морожеными глазами проходили мимо, я весь холодел, прижимался к матери, прятал голову у нее под мышкой. Мне казалось, что это не люди, а оборотни, о которых рассказывала бабка Лампея. Что вот сейчас они ударятся об пол и побегут клыкастыми свиньями по вагонам, кусая и пожирая людей. Эх, был бы я Ильей Муромцем, я бы показал оборотням кузькину мать. Обрубил бы им руки и вышвырнул из поезда. Дяденька в плаще что-то ждет. Наверно, боится напугать пассажиров.
Человек в плаще поднялся, достал из серебряного портсигара папиросу, помял ее, продул и, попросив соседа посторожить место, вышел в тамбур.
Он вернулся через полчаса, посидел посмотрел в окно и вдруг сам предложил парню сыграть в двадцать одно. Тот оторопело перетасовал карты, попросил партнера снять колоду, поплевал на пальцы и быстро раздал по карте.
Взъерошенный был обыкновенный начинающий шулер. Видно, ему не терпелось закрепить свой недавний успех. Ни крапленые карты, ни ловкость рук сейчас не помогли. То недобор, то перебор. Зато человек в плаще спокойно открывал двадцать одно и, брезгливо оттопырив мизинец, забирал червонец.
Шулер не выдержал:
- Хорэ! Хватит с меня. Все, нет больше денег! - провизжал он и стал запихивать за пазуху колоду.
Мужчина перехватил его руку, забрал карты, потасовал, нашел четыре крапленых с дырками и аккуратно разорвал их пополам. Наклонившись к взъерошенному, он что-то прошептал ему на ухо и отдал колоду.
Немного погодя неудачливый картежник засобирался к выходу.
Человек в плаще опять вышел покурить и вернулся с целым и невредимым дедом-мешочником и показал ему на свободное место.
Старик нараскоряку встал посреди прохода, скинул мешок на пол, снял треух и поклонился:
- Шпашибо, люди добрые. Шпашибо, мил щеловек, - он прижал землистую руку к сердцу и поклонился мужчине в черном плаще.
Люди застыдились, и кто-то пообещал себе не оставлять ближнего в беде, а действовать сообща, всем вместе, всем миром.
Спрятавшись за мать, я почти не мигая смотрел на загадочного мужчину, который никого не боится, всех сильнее и все может. Мне захотелось, чтобы дяденька хоть разочек взглянул на меня. Я высунулся из-за матери, испугался и снова спрятался: вдруг дяденька и на самом деле посмотрит, и тогда мне будет стыдно. Нет, будет не только стыдно, но и хорошо. И смотреть надо не таясь, а прямо, а то что мужчина подумает? Скажет, трус какой-то.
Я выглянул из-за матери и долго и смело смотрел на человека в плаще.
Тот или увидел в окне мое отражение, или почувствовал на себе мой взгляд, но повернул ко мне суровое, неподвижное лицо, улыбнулся одними глазами и по-свойски подмигнул.
Я счастливо застеснялся и снова спрятался.
Из тамбура вкрадчиво проникли в вагон звуки аккордеона.
Вошел слепой. Одно бельмо его отливало синевой. Из гнойного уголка глаза, затянутого красным бельмом, вытекала сукровица и густела в толстую каплю. Слепой был с немецким аккордеоном, который переливался зеленым перламутром и высверкивал хромированными решетками.
Сзади за хлястик распахнутой шинели держалась похожая на монашку маленькая красноглазая женщина-поводырь.
Поезд огибал небольшое озеро - вагоны дергались из стороны в сторону. Озеро кончилось - женщина потянула спутника за хлястик. Слепой снял пилотку и отдал спутнице. Шаркая левой ногой и приставляя к ней правую, слепой двинулся вперед и загнусавил самодельную жалостную песню:
Сирота я, слепой сиротинка.
Люди добрые кормят меня.
Доживу я, несчастный, в потемках
До веселого смертного дня.
Дорогие братья и сестры, матери и отцы, не откажите слепому калеке, опаленному войной, в хлебе насущном, - монотонно, нараспев проговорил певец. И с надрывом вместе с поводыршей повторил:
Доживу я, несчастный, в потемках
До веселого смертного дня.
В пилотку посыпалась мелочь, кто-то бросил мятый рубль. Женщина как заводная кланялась, крестилась и благодарила:
- Спаси боже вас. Спаси господи вас.
И фашистского гада я стрельнул -
Труп с горы покатился его,
Но глаза мне войной опалило -
Я не вижу с тех пор ничего, -
закончил куплет слепой и снова обратился к братьям и сестрам.
Я заранее взял у матери денежку и с нетерпением ждал, когда певцы подойдут поближе. До боли сжав в кулачке монету, я покраснел и робко подошел к пилотке с ржавой дыркой от звездочки. Разжал кулачок и стеснительно уткнулся в колени матери.