Дикий селезень. Сиротская зима (повести) - Владимир Вещунов 5 стр.


Человек в плаще, разгладив на столике синюю пятерку, аккуратно положил ее в пилотку.

Старик долго шарил по карманам, рылся за пазухой и, еще раз похлопав себя, виновато развел руками:

- Простите, люди добрые, ни копья нетути.

Надо мною кружит черный ворон.
Мать сыночка родимая ждет.
Где умру я, никто не узнает,
Лишь соловушка песню споет, -

закончил в конце вагона слепой.

Мать прослезилась, скомкала платочек, тихонько в него высморкалась и виновато улыбнулась. Извините, мол, за женскую слабость.

Мне тоже хотелось плакать, но я сдержался.

- И куды это вше народ едет и едет. Я вот к шыну, а оштальные куды? - вдруг некстати прошепелявил старик, но ему никто не ответил.

Человек в плаще, вспомнив обо мне, стал украдкой разглядывать меня.

Вот сейчас я гляжу взрослыми глазами памяти своей на себя самого, пятилетнего деревенского пацанчика, и будто слышу внутренний голос человека в черном плаще: "Какой странный малыш, - думается ему, - глядишь на него, и почему-то вспоминается лес, речка, луг, и хочется быть добрее, лучше, проще. И охватывает беспокойство за его судьбу, и хочется защитить этого мальчика, похожего на утенка, от невзгод. А их, судя по всему, на его долю выпадет немало. Глаза его полны ожидания добра и только добра. Хватит ли его у людей, с которыми ему доведется встретиться в жизни…"

Просветленно, по-отечески мужчина посмотрел прямо на меня и поманил к себе пальцем:

- Толя, иди ко мне.

Меня не очень удивило то, что он знал мое имя. Хотя я уже присмотрелся к нему, но он по-прежнему был для меня загадочным.

Ожидая какого-то чуда, я доверчиво подошел к нему.

- Ну, герой, когда вырастешь, кем будешь? - Мужчина легонько потряс меня за плечи.

Вообще-то я знал, что надо отвечать в таких случаях: шофером или летчиком. Но тут сказал по-своему:

- Дяденькой… - Я постеснялся добавить "как вы".

- Мда-а. - Мужчина достал записную книжку, самописку, что-то написал, вырвал листок и протянул его матери. - Отца нет - не беда, это, может, и к лучшему. Возьмите мой адрес. Если что, пишите, приезжайте. Рад буду помочь Толику.

Мать суетливо положила бумажку в отвислый карман кофты, притянула меня к себе и стала гладить жесткие короткие волосы.

Старик-мешочник и две женщины враз тяжело вздохнули, с завистью посмотрели на мать и стали разглядывать меня. Пацан как пацан. Весь в конопушках. Головастенький, глазенки серьезные. Ничего особенного. Как все дети. И что этот в плаще в нем выкопал? Видать, важная птица, этот мужчина. Столичный поди.

Человек в плаще еще что-то записал; затем все враз засобирались на выход. Приближался Свердловск.

Больше я не встречался с человеком в черном плаще, но время от времени думаю о нем. Особенно часто вспоминал я его в трудные свои времена, когда еще нетвердо стоял на земле. Порою приходилось так туго, хоть криком кричи, жить не хотелось. И я уповал на этого человека. Мне казалось, стоит захотеть, и он придет на помощь. От таких мыслей, однако, откуда-то брались во мне силы, и я одолевал невзгоды сам.

Теперь, когда я крепко стою на своих ногах, мне кажется, что мой хранитель стал судьей моим. Он выделил меня тогда, словно предрек иное будущее, а я, ничем непримечательный человек, не оправдываю его надежд. А он все ждет и ждет. И мне очень хочется сделать что-то такое, чтобы порадовать его.

Укачалка

Я перестал укачивать себя в четвертом классе. Представьте, лежит подросток в кровати, плотно зажав ладонями уши, и качается, качается… Экое диво. И самому мне было ужасно стыдно за свою укачалку. Такой большой - и на тебе…

Появилась эта привычка внезапно, сама собой.

Зажмите уши, и вы услышите шум. Это шумит кровь. Когда же в большом мире, вне нас что-то не так, кровь клокочет в наших жилах. И успокоить ее стоит больших трудов.

В пять лет пришла ко мне на помощь моя спасительная укачалка. Она помогла мне заглушить бесстыдные звуки взрослого мира и успокоить кровь. Иначе сердце мое не выдержало бы. Безответная в нескладной судьбе своей, мать моя иногда подчинялась прихотям ее, и это отдаляло ее от меня. Так случилось в первые же дни наших мытарств в Тагиле. Бедная, несчастная в ту бездомную пору, она совсем потеряла голову, забыла себя, забыла, что есть я…

И шли мы по темному тоннелю, и шли, пока лестница не вывела нас в вестибюль вокзала, где тяжело пахло хлоркой и туалетом, а над головами летали воробьи.

Дикторша то и дело объявляла, чтобы такие-то родители, потерявшие дочку или сына, зашли в комнату милиции.

В вестибюле толклось столько народу, что невозможно было остановиться. Толпа-с "пятьсот-веселого" вытолкнула нас на улицу и оттеснила налево к арке. В конце ее народу было поменьше, и я засмотрелся на барельеф железнодорожника. Но его заслонил здоровенный дядька, который стал играться с золотиночным шариком. В другой руке он держал целую кучу этих шариков. Какой ребенок мог спокойно пройти мимо и не потребовать у матери: "Хочу шарик!" Рядом с дядькой пристроилась мороженщица с фанерным лотком на животе.

Мать оставила меня на вещах, а сама побежала за билетами. Я, открыв рот, смотрел, как скачет шарик: будто живой, даже не видно резинки.

Матери долго не было, и я уже представлял одну картину страшнее другой. Будто у мамы вытащили деньги, или она без меня заблудилась, как в Тюмени…

Мне стало жалко мать и себя, и я заплакал. А чтобы никто не увидел, что я плачу, и не сдал меня в милицию, я наклонил голову к узлу, будто стал этот узел развязывать.

Растрепанная, потная, мать прибежала с носильщиком в белом фартуке и с бляхой. Носильщик связал узлы ремнем, перекинул через плечо, взял чемодан и повел нас за собой по длинному темному тоннелю на поезд до Нижнего Тагила.

В дороге люди знакомятся, спрашивая: "Куда вы едете?" До Свердловска нам с матерью не раз приходилось отвечать, что едем мы в Нижний Тагил Свердловской области. Соседи неопределенно тянули: "А-а-а, Свердловск, как же, знаем, большой город. А Тагил да еще Нижний - нет, не слыхали про такой". Правда, в Ялуторовске подсел к нам электромонтер с наточенными железными когтями через плечо. Так он вспомнил фронтовую поговорку: "Броней стальною из Тагила фашистам роется могила". Сам он воевал радистом на Т-34. Крепкую сталь варили в Тагиле. Куда лучше хваленой крупповской. Тугая броня, надежная - снаряды как мячики отскакивали.

В Камышлове на перроне одна фифа, услышав про Тагил, презрительно поджала крашеную губу:

- Ночь в Крыму, все в дыму - ничего не видно.

Люди на новом месте оглядываются кругом и смотрят на небо. Фифа оказалась права. Над бараками по другую сторону железнодорожных путей торчали высоченные трубы и коптили оранжевым, желтым, чернильным дымами, которые вползали один в другой и зависали над городом.

Измученный дорогой, я уже почти спал. Мать догадалась сдать вещи в камеру хранения, разузнала, как добраться до Смычки, где жили Зыковы.

Оказалось, что поезд расформировывался как раз на железнодорожном узле под названием Смычка, и мать, схватив меня на руки, побежала обратно в наш вагон.

На станции вышло всего человека три, да и те шмыгнули под вагоны - не у кого было спросить про Тормозной тупик.

Темнело. Мы поднялись на перекидной мост. Прямо под нашими ногами зажегся прожектор и осветил бесчисленные узкие спины вагонов. Как будто задремали одномастные коровы. Черные туши паровозов блестели на запасном пути.

Рядом с нами остановился долговязый железнодорожник и закричал в ухо матери:

- Красоти-и-ща!

Мать вздрогнула и спросила про Тормозной тупик. Железнодорожник показал на паровозы:

- Как закончится хвост ихний, там и тупик ваш.

В хвосте ИСов пристроились две "кукушки", упершиеся в небольшой бугорок с рельсом на козлах. Слева, наверху высокого крутого откоса светились два окна. К дому поднимался шаткий трап с занозистым перильцем. Судя по всему, это и был зыковский дом.

Зычиха нисколько не удивилась и не обрадовалась поздним гостям. Она только что уложила на сундуке своего мужа, нализавшегося после работы с деповскими дружками.

- Вот так каждый божий вечер воюю, - вытерла она засученным рукавом плоский блестящий лоб. - А ты к Николаю поди намылилась? Так тю-тю Николая твоего. Был да сплыл. Проворовался он экспедитором-то. На ревизии недостача большу-ущая обнаружилась. Так что, стервец, удумал. Спутался с одной из ревизии - она его и покрыла. Минула решетка - Колька от ревизорши круть-верть. А она ему хвост и прикрутила. Ты, говорит, Коля, вот здесь у меня, и бумажонку накладную показывает. В Казань оба утартали. Рожать. А ты, Поля, не теряйся. На его, сукина сына, элементы подавай, все мальчонке одежка-обутка.

Мать сидела ни жива ни мертва. Предполагала, что Николай сошелся с другой, приготовилась даже к тому, что я не смогу его разжалобить и он не вернется к нам. И все-таки надеялась, что стоит увидеть его, и все образуется. А что увидеть не доведется - к этому она не была готова. Что ж, чему быть - тому не миновать. Тагил так Тагил. На позор она возвращаться к своим не станет. Как-нибудь устроит свою жизнь сама. Мир не без добрых людей.

- Поля, что с тобой? - испугалась Зычиха. - На тебе лица нет. Да не мучайся ты. Поешь с дороги хоть немного. Оно, конечно, не до еды. Ложись-ка спать, вот что. Утро вечера мудренее.

Какой уж там сон. Только к утру мать забылась.

Я, едва протер глазенки, позвал:

- Папка, папка. Ну где ты?

Сидящий ко мне спиной мужчина в майке обернулся.

- Дядя, ты же не папка, а где папка?

Остроносый, опухший Зыков потрепал меня по голове:

- Нету папки, спи давай. - Он икнул и тонко, по-бабьи зевнул, потянулся, хрустнув острыми лопатками в больших конопушках.

- Мам, ну ма, - я стал трясти мать, - где наш папка?

- Бросил нас с тобой папка, кобель подлый, - зло процедила мать, с ненавистью глядя на Зыкова, отцова кореша.

- Поля, ты того… Я не я, я тут ни при чем, слышь, Поля, - заоправдывался Зыков.

- Все вы одним миром мазаны, - устало отмахнулась мать.

Вечером пьяненький Зыков привел кладовщика, рыжего мужчину лет пятидесяти с зализанными в бриолине волосами и в парусиновых туфлях, зашарканных мелом. Ходил кладовщик боком, как петух, и пританцовывал.

- Ну-с, Полина Ферапонтовна, - спутал он отчество матери, - будем знакомы: Хируцкий. Пока не сыщете местечка получше, живите у меня. А тебя как звать, карапуз? Забодаю, забодаю, - он дурашливо набычил голову и больно сделал мне козу в живот. - Чертовски люблю детей. - Кладовщик заложил руки за спину и, как страус, замахал пиджачным хвостом.

Мне рыжий не поглянулся. Я сердито надулся и увернулся от следующей козы. По правде говоря, хотел я сказать рыжему что-нибудь такое, да пожалел мать, которая униженно стояла перед Хируцким и наматывала кончик платка на уродливый палец.

На следующий день было воскресенье, и кладовщик на работу не пошел. Мать с утра стала прибирать его холостяцкую запущенную квартиру.

Я открыл глаза. Спать на полу один я боялся: могут мыши залезть в рот или в ухо. Я пошевелил сквозь одеяло пальцами - мне показалось, что мыши разбежались прямо по мне врассыпную. Где же мамка? Я выставил одно ухо из-под одеяла и прислушался. Тихо. Чуть приподнялся и огляделся. Дверь в хозяйскую комнату была приоткрыта. Я сел и опять прислушался. На этот раз послышалось сопение, раздался поцелуй, и я в ужасе закричал: "Мама!"

- Что с тобой? Что с тобой, сынок? - прибежала мать.

- Мы-мы-ы-ышь, - рыдал, захлебываясь, я. - Мы-ы-шь укусила, - я показал старую царапину на указательном пальце.

Мать обняла меня, прижала к себе. Я еще подрожал, повсхлипывал.

- Не уходи туда, не уходи.

- Не уйду. Баю-баюшки-баю. А-а-а-а.

Я закрыл глаза. Нехорошо мамка делает. Кинула меня одного, с рыжим чужим дядькой целуется. Разве можно так? Он же не папка. А папка бросил. Нет, пусть как бы в армии офицером служит. А то спросят пацаны: "Где, Толяй, твой отец?" А мне что сказать?

Не поняла мать сыновнего крика. Вечером, быстро побаюкав меня, снова ушла в хозяйскую комнату. На этот раз я, уткнувшись в подушку, долго плакал. Почему все так плохо? Как сделать, чтобы все было хорошо, чтобы мамка лучше была: не бросала бы меня одного и не ходила бы к этому противному рыжему кладовщику. Хоть бы это был сон. Сон пройдет, и снова все будет солнечным и светлым.

Чтобы не слышать ничего, я закуклился в одеяло, оставив только лицо. Но лицо слышало не хуже ушей. Тогда я свернулся весь под одеялом. Стало уютно, затем душно. Я плотно закрыл уши ладошками и, лежа на спине, стал покачиваться из стороны в сторону, баюкая себя: "А-а, а-а, а-а-а".

Миша Курочкин

Мы ушли от кладовщика. Слишком дорого брал он за проживание. И еще на бутылку приспрашивал. А у самого деньги в каждой щели припрятаны. Не зря Куркулем кличут.

Мать устроилась уборщицей-кубовщицей в общежитие завода металлоконструкций, где работал Хируцкий.

Небольшой заводишко на отшибе был обнесен колючей проволокой. Рядом с забором прижался к земле пятый барак - общежитие, стены и крыша которого были обиты толем. Из города мимо завода и барака через железнодорожные пути была протоптана тропа к шестому и десятому баракам. Где первый, второй и другие бараки, никто не знал. За шестым бараком краснела глиняная гора, в которой попискивали "кукушки" и паровые краны. А далеко за горой расцвечивали тагильское небо трубы металлургического завода.

От леса вплотную к заводу подходили редкие корабельные сосны, между которыми частыми заплатами темнели огороды.

Нас вселили в пятый барак к молодоженам. Комендантша с плотником обмерили угол, чтобы только-только вошла койка, соорудили из толя перегородку и приволокли койку с матрацем.

- Ну вот, здесь пока будете жить. А там посмотрим. Сейчас я вам покажу фронт работ, - повела за собой мать комендантша.

Работы было невпроворот, действительно фронт. Утром и вечером в титане должна быть горячая вода. В титане ведер двадцать, не меньше. Мать вставала раным-рано, чтобы натаскать воды и растопить его. Мало того, она убирала еще общежитские комнаты и длиннющий барачный коридор с двумя крыльцами. И за это все получала всего-навсего 270 рублей старыми деньгами.

Света белого невзвидела мать. Как проклятая с раннего утра до позднего вечера. Да еще общежитники просят белье постирать. Поначалу отказывала - не до постирушек. А потом сжалилась: понаехала вербота со всего света белого, иные совсем молоденькие - ничего не умеют. Несут трусы, кальсоны, рубашки. Мать между делом стирала, рубашки даже крахмалила. Общежитники с деньгами не считались. "На, тетя Поля", - и суют кто трешку, кто пятерку.

Соседи-молодожены сначала бучились, не разговаривали. Да, видно, я им поглянулся. Заведут к себе, угощают леденцами, а я рассматриваю видочки, намалеванные на стеколках. Над кроватью у молодых висел клеенчатый ковер: на озере целуются лебеди, и мужчина в черном костюме с грудастой женщиной тоже целуются. Красивый ковер, но я его полностью никогда не разглядывал. Прикрою ладошкой глаз и смотрю на озеро, кусты и одного лебедя, и так мне в Селезнево захочется, хоть плачь.

По вечерам собиралась у соседей молодежь: крутили патефон. Мне доверяли его заводить и ставить пластинки про Самару-городок, про Марфуту нету тута и про страну Болгарию, лучше которой и лучше всех - Россия.

Для меня началась самостоятельная жизнь. Днем мать я почти не видел, а если и видел, то старался к ней не подходить. Мокрая, в грязном халате, она после долгого ползания под койками с наслаждением выпрямлялась и, стоя, выжимала тряпку. Вытирала о халат красные руки с белыми ладонями и подолгу смотрела в одну точку. Что виделось ей в эти минуты?.. Новая городская жизнь, будто неприступная стена, не пропускала к отупевшему мозгу никаких воспоминаний и надежд. Правда, Хируцкий не отступился, навяливается. Да Толька на него волчится. И ей не больно-то кладовщик глянется. А может, стерпится-слюбится?..

Я надеялся, что мы ушли от противного кладовщика насовсем, что больше я его не увижу. Но сколько еще пришлось вытерпеть мне из-за него.

Утром я начинал обход с улицы. Обойду барак, посижу на крыльце с бабушкой Крюковой, а дальше по темному длинному коридору иду один. Постучу тихо в одну, другую комнату, пока кто-нибудь не откроет. Очень я любил черный хлеб с маргарином, а просить: "Дайте, пожалуйста" - стеснялся. Вспомнил, как в Благодатном на рождество ходили славильщики, приставляли ко лбу руку "звездочкой". Вот и я, вижу: хлеб с маргарином едят - растопырю ладошку, приставлю к уху, а голову набок, будто котенок, и просительно смотрю. Ну как такому откажешь? А вечером я успевал побывать во всех комнатах. Разные то были комнаты. В одних после получки дым стоял коромыслом: и матерятся, и дерутся. В таких жили совсем молодые ребята, кто откуда, в основном вятские да горьковские. Пропьются - у матери перехватят на буханку черняшки, тем и живы. А во второй комнате и вовсе одни из заключения. Как пьянка, так доходит до поножовщины. Житья от них нет. Я к ним редко захаживал, побаивался: уж очень похожи эти на оборотней из поезда. Урки меня затаскивали чуть ли не силком.

Забавлялись жестоко. До отвалу накормят конфетами, хлебом с маргарином и ливерной колбасой - я задеру рубашонку, по животу, как по барабану, шлепаю ладошками и начинаю отрабатывать угощение, представляться. Изображал беременную бабу и одноногого инвалида.

Пряник, шишкарь над всеми, хлопал меня восторженно по плечу и сипел:

- Ну ты, паря, ништяк даешь. Арти-ист. Одесса Толю хочет, Толя, а ты хотишь Одессу? Хотит! - рубил в воздухе короткой рукой Пряник и представлял меня воображаемой одесской публике: - Вы-ступа-а-ет перед биндюжниками Одессы-мамы кумир Тагила-папы Анатолий… Как тебя по производителю? Селезневский! Толя, сделай нам, как Куркуль Хирургович ходит.

Я вставал на цыпочки, пугливо озирался и крался, перебирая руками по стене.

- Хохмач, корефан. Точно так и дрожит, сука, на цырлах, - покатывался со смеху Пряник, а с ним другие блатняги. - Ну-ка, Толя, нарисуй, как Куркуль с твоей мамкой балуется.

Я знал, что вся комедия этим и кончится.

- Э-э, - не унимался Пряник, - артист погорелого театра. Все может изобразить, а самое главное - таланту не хватает.

- Гы-гы! Го-го! - рвала животы Пряникова шайка.

Я плакал и уходил.

Был среди блатных шофер Миша Курочкин, по кличке Птичка, быстрый, с фиксой. Как-то начал Пряник на свой манер опять забавляться со мной. Птичка и процедил сквозь зубы:

- Хорэ, Пряник, не фиг мальца себе подобить. Сами гнилье и пацаненка загнилим. Кончай про мать.

- Цыть, малявка, брысь под лавку, - окрысился Пряник и встал с койки.

Миша вытолкнул меня за дверь и сцепился с толстым шишкарем.

Наутро, совершив обход, я заметил, что дверь во вторую приоткрыта. Я заглянул и увидел Мишу читающим на койке книгу.

Назад Дальше