Он напоминал Петра Первого - крупный, подвижный, с выпуклыми глазами за стеклами очков и маленькими усиками. Сходство усиливал приятно рокочущий сдерживаемый басок.
Некоторое время я был единственным в лаборатории, кто не испытывал к Императору скрытого недоброжелательства. Страшась необъективности, я не позволил увлечь себя общему настрою, хотя для молодого моего тщеславия и было заманчиво оказаться в оппозиции к начальству.
- Так, - вдумчиво проговорил Император, - так. А кто был руководителем дипломного проекта?
Я ответил. Император, прикрыв глаза, покачал головой- как бы с удовольствием вспоминая что‑то.
- Вы знаете его? - спросил я.
- Ну! - Брови Императора взлетели. Он приятно улыбнулся. За стеклами очков блестели крупные и внимательные глаза.
Некоторое время он ласково глядел на меня, и мне показалось, он размышляет, как лучше помочь мне в моих первых шагах. Потом живо и сосредоточенно поднял руку, прося минутку обождать и одновременно извиняясь передо мною. Набрал номер телефона и долго говорил о своем, непонятном мне деле.
- Конечно! - сказал он после паузы с выражением сочного удовольствия. - Конечно! - и засмеялся своим рокочущим баском - так, чтобы смех этот был услышан на другом конце провода.
Слушая и поддакивая, вспомнил обо мне и доверительно подморгнул мне обоими глазами, как бы беря меня в соучастники разговора. Я отвернулся.
Когда он положил трубку, в его взгляде, вновь устремленном на меня, автоматически всплыло прежнее выражение искреннего участия. Но я видел, что мысли его ещё там, на том конце провода.
- Да, так я уверен, что мы сработаемся с вами, -с чувством проговорил он. - Нас объединяют общие интересы. Пожалуйста, верьте мне, Кирилл Родионович. Вы можете положиться на меня во всем. Буквально во всем.
Его голос звучал торжественно. Вероятно, он ожидал ответного изъявления доброжелательности, но я учтиво спросил, могу ли я идти, и вышел. Мне почудилось, что в слово "Родионович" Император вложил особый, интимный смысл, подчеркивающий нашу с ним внутреннюю близость.
В ближайшую субботу после своего первого визита Вологолов вновь появился в нашем доме-с шампанским и городскими сладостями. Приободрились и обрадовались все - мать, Шмаков и я, хотя у каждого причины для этого были разные: у матери - свои, тогда ещё не понятные мне, отцу льстило неожиданное внимание к нему нужного человека, меня же влекло разнообразие, которое вносили в нашу нервозную замкнутую жизнь редкие гости.
В следующий приезд Вологолова было уговорено, что он проведет у нас несколько дней, которые остались у него от прошлогоднего отпуска. Шмаков суетился, расхваливал весенний воздух и природу, обещал организовать рыбалку. Мать тихо сидела в кресле.
Император упорно именовал меня по имени–отчеству. То, что я был "Родионович", как бы гарантировало в его глазах мое заочное согласие на нечестность. Раз сделавший подлость не побрезгует повторить её… Я сознавал, что становлюсь жертвой собственной мнительности. Произнесенное рокочущим ласковым баском слово "Родионович" всякий раз напоминало мне Шмакова. И все‑таки я ещё надеялся, что думаю о Шмакове по инерции, что скоро это пройдет: между жизнью прошлой и жизнью нынешней лежал водораздел, я перемахнул его, и какое имеет значение, что осталось на другом берегу? Главное - ни разу не оступиться на берегу этом.
С утра мы с отцом уходили: он - на работу, я-в школу, а Вологолов и мать оставались дома. Они путешествовали на Плачущую скалу и в ореховую рощу, а по вечерам, когда напившийся Шмаков засыпал в кухне, сидели вдвоём, пока не начинал мигать свет, предупреждая о скором выключении. Тогда ещё в Алмазове не было постоянного электричества - работал движок.
Император зазвал меня в свой крохотный кабинетик, отделенный от общей комнаты дощатой перегородкой, осведомился, как мне работается, а затем ласково упомянул, что ставка, на которой я сижу - скользящая: от ста двадцати до ста сорока рублей. Если я и дальше буду столь же исполнителен - зарплату мне повысят. Сейчас же, когда работа над катализаторами завершена, мне поручается одно персональное дело.
- Тема эта входит в перспективный план лаборатории, да и вам, как молодому специалисту, полезно познакомиться и с этой стороной нашей работы. Я очень верю в вас, Кирилл, я убежден, что когда‑нибудь и вы сядете за диссертацию.
Он назвал меня просто "Кирилл" - меня удивило и насторожило это. Что все‑таки ему нужно от меня? Он мудрил над диссертацией и, быть может, ему требовалась помощь? Но только чем могу быть полезен я, не имеющий за душой ничего, кроме довольно скудного вузовского багажа?
- Эта работа, - продолжал Император, так и не дождавшись ответа, - не слишком загрузит вас. К тому же, я освобожу вас от всякой другой работы. Вот здесь, - он взял со стола папку, - данные опытов и весь необходимый расчет. Это скелет. Ваша задача - нарастить мясо. Образец я вам дам. Вы понимаете меня?
Так вот, стало быть, зачем я был нужен ему…
Он снял очки. Вероятно, он полагал, что очки придают разговору излишнюю официальность. Глаза его были выпуклыми и беспомощными, а усатенькое лицо - жирным.
- Для кого эта работа? - спросил я.
- Ну, послушайте, Кирилл, зачем этот тон? Мне кажется, я не говорю с вами как начальник с подчиненным. Я прошу вас об одолжении. Лично я, хотя, если судить строго, моя диссертация - это в значительной степени и коллективный отчет лаборатории. И я вовсе не собираюсь скрывать этого. Время гениальных одиночек минуло. - Он снова улыбнулся мне своей отработанно–доверительной улыбкой.
- Я не стану делать эту работу, -сказал я.
Император долго молчал. Изрытая крупными порами кожа на его выпуклом лбу разгладилась и блестела. Он медленно надел очки.
- Ну, что же, Кирилл Родионович… - проговорил он. Фразы он не закончил. Ему достаточно было произнести мое отчество.
Шесть лет он читал умные и благородные книги, негодовал, встречаясь с нечестностью, переписывал из‑за помарки листы курсового проекта, но за все эти годы не только ни разу не иагшсал человеку, которого называл некогда отцом, а даже не подумал, как он там и каким беспощадным крушением обернулась для него измена единственно близких ему людей.
Мы остались с Вологоловым вдвоём в палисаднике. Глядя на удаляющегося отца, Вологолов произнес:
- Как он к тебе относится?
Я молчал. Меня всегда задевало, когда кто‑то догадывался, что отец у меня - не родной. Мне было стыдно, что мое право произносить слово "отец" неполноценно, что оно мне милостиво подарено, в то время как другим дано по рождению.
Вологолов - понял я - знает все. Но было в его вопросе и что‑то иное, что оскорбило меня. А ведь мой ум ещё не умел растолковать понятными для меня словами, как низко намекать подростку, что близость с его матерью зашла так далеко, что тебя посвящают в самые глухие семейные тайны.
Долгожданная новая жизнь началась, и началась так, как я желал того. Выдержав первые лёгкие толчки, я не только не пугался бури, которую сулило мне столкновение с Императором, а, напротив, ждал её с каким‑то злым удовольствием. И все‑таки Шмаков не оставлял меня в покое. Я сердился и недоумевал. Как долго будет преследовать меня человек с крысиным личиком? Что должен я сделать, чтобы избавиться от него?
После бесцеремонного вопроса в. палисаднике мое отношение к Вологолову резко изменилось. Только что же так оскорбило меня, думаю я теперь, - что он любовник моей матери или тс, что он не посчитал нужным скрывать от меня это? Неужто лицемерная древняя мораль уже гнездилась в пятнадцатилетием мальчишке- "Свет не карает заблуждений, но тайны требует от них"?
- Тебе не нравится Семен Никитич? - задумчиво спросила мать, глядя на сверкающую лаком шахматную доску - подарок Вологолова, к которому я не притронулся.
Я пожал плечами.
- Ничего…
Мать помолчала и произнесла:
- Когда‑то ты в городе мечтал жить.
Я взглянул на нее с недоумением. Она тоже посмотрела на меня - сбоку, серьезно - и не ответила на мой молчаливый вопрос. Мелькнувшая догадка заставила учащенней забиться мое сердце. Мне вспомнилось, как Вологолов будто ненароком упоминал, что в городе у него квартира, где он остался один после смерти матери, что с женою они давно развелись, а сын с семьей живёт где‑то на Урале.
Жить в городе было моею мечтою. Я родился там, прожил первые девять лет и не чаял вернуться туда. Но даже те из моих сверстников, кто в городе бывал лишь наездами, не мечтал разве навсегда переехать в него? Прелести деревенской жизни оцениваешь уже взрослым, а приволье, которое она дарует тебе, не перевешивает в мальчишеских глазах соблазнов цивилизации.
Мне кажется иногда, что главная причина моих бед в том, что я застрял где‑то посредине: ни городской и ни деревенский житель, не злодей, но и не добр по–настоящему, обретший отца и в то же время не имеющий его. И все это - при моей врождённой тяге к законченности, к краскам точным и ясным.
Шахматная доска оказалась недостаточной, чтобы купить расположение сына любовницы. Тогда ему посулили переезд в город и он с готовностью переметнулся на сторону человека, вчера ещё ему неприятного.
Работу, которая вначале предназначалась для меня, Император свалил на безотказного Мишу Тимохина. Я с резкостью оказал об этом на первом же собрании. Атмосфера накалилась, Император почувствовал это и, опережая тех, кому вздумалось бы вдруг поддержать меня, публично похвалил меня "своим рокочущим баском за принципиальность, прибавив вскользь, что тема, которой он занимается, входит в общий план работы лаборатории. Он держал себя так, словно мое выступление было заранее согласовано с ним и им одобрено. Непринужденность и отеческая снисходительность звучали в его голосе. Фейерверк демократизма умудрился устроить он из моего публичного наскока. Сев на место, улыбнулся мне понятливо и приятельски, будто знал обо мне все и о шахматной доске тоже.
Вологолов приезжал регулярно, иногда среди недели, и они с матерью не столько развлекались теперь, сколько уединенно обсуждали что‑то. Меня они не стеснялись, хотя формально я не был посвящен в их план и делал вид, что ничего не знаю. Интимные нотки, звучащие у Вологолова, когда он говорил со мною, не оскорбляли больше меня.
Разве не говорят: даже за день до смерти не поздно начать жизнь сначала? Разве не считается, что с прошлым можно покончить навсегда, искупив его благочестивым настоящим? Как легковерно положился я на эти древние постулаты человеческой морали! А жизнь оказалась неделима, каждому человеку дано только раз начать и кончить её…
Мое сознание отбивалось от этой мысли.
Мишу Тимохина, на которого Император свалил работу по своей диссертации, любили все, но это не мешало относиться к нему как к мальчику на побегушках.
Он приносил кипяток для коллективного чаепития, летал за водкой в дни прогрессивки - хотя сам лишь пригубливал за компанию, но во всем, что ни делал он, была такая искренняя доброжелательность и готовность услужить, что обязанности, для других обидные, совсем не унижали его.
Химиком он был отличным, уникальным-на ощупь, например, определял концентрацию раствора и его температуру, но о его незаурядности помнили лишь на расстоянии, когда его не было рядом. Вблизи его талант воспринимался едва ли не как очередное Мишино чудачество.
Миша сразу принял во мне участие бескорыстное и искреннее. Почти месяц мы с ним работали за одним столом: в лаборатории увеличили штат на одну единицу (этой единицей оказался я), а дополнительного оборудования не дали. Справедливей было бы пристроить меня рядом с Металко - первое время я был закреплён за ним и помогал ему в его дремучих поисках катализатора, но ни у кого и мысли не возникло, что должен потесниться кто‑то другой, кроме Тимохина. Молча переложил он журналы опытов и все свои бумаги в левую тумбу стола, освободив правую для меня. Так и сидели мы рядышком, как два примерных ученика.
Узнав, что у меня сложности с жильём, Миша затащил меня к себе. В одном подъезде с ним жил одинокий старик, вдовец, бывший повар, и Миша во что бы то ни - стало хотел поселить меня у него.
Уважительно–бережное отношение ко мне Миши Тимохина с новой силой будоражило мысли о Шмакове и воскрешало чувство, которое месяц назад заставила меня испытать Лена: меня принимают не за того, кто есть я на самом деле.
Я открыл глаза внезапно, словно разбуженный чем‑то. В палатке было по–утреннему серо. Лена сидела. Настороженно глядела она перед собой. Я вспомнил о её болезни. Раскинувшись между нами, размеренно дышал Антон.
- Ты что? - прошептал я.
Она не шевелилась. Её лицо показалось мне бледным.
- Ходит кто‑то… - чуть внятно произнесла она.
Я прислушался. Даже птицы не пели, или было рано ещё? Воздух по–утреннему холодил лицо, а в мешке было тепло и уютно.
- Опять…
Теперь я тоже различил тяжелый, оборвавшийся звук. Потом он повторился - раз, другой; слабо треснула ветка. Я осторожно вылез из мешка. Ослабив шнуровку, выглянул наружу. На фоне ярко–синего, не тронутого солнцем неба отпечатывались замершие сосны. На распрямившейся за ночь росистой траве стояли рядышком закоптившиеся котелки. Звук повторился. Я надел на босу ногу холодные кеды.
На поляне, в трех десятках метров от нас, высился лось. Казалось, он стоит так давно, с вечера, и ему, утомленному за ночь, тяжело держать свою массивную голову с разлапистыми рогами. Я поманил Лену; в то же мгновение она была рядом со мной - в грубом свитере и брюках. Я физически ощутил, как исходит от нее, остывая, незащищенное утреннее тепло.
- Он не видит нас?
- Видит. Они не боятся людей.
Нагнувшись, я пошарил в палатке, нашел бархатную куртку Антона и накинул её на плечи Лены.
- А если подойти к нему?
- Зачем? - спросил я.
Лена не ответила. Куртка сползла с её плеча, и я осторожно поправил её.
Сколько раз, отчаявшись избавиться от Шмакова, я пытался оправдать свое предательство ничтожностью и нечистоплотностью человека, которого предал! Старательно припоминал я его пьяную разнузданность в далёкие дни своего детства.
Продав с моей помощью отрез, который он украл у лежащей в больнице матери, Шмаков повел меня в привокзальный рестор–анчик. Взял шоколадных конфет, пирожных и полную тарелку обжигающих влажно блестевших сосисек. Я показал глазами на вино - мне хотелось сделать ему приятное. Он обрадовался и, оглядевшись, отлил мне четверть стакана.
По дороге домой мы орали песни и целовались - плешивый забулдыга и обалдевший от счастья девятилетний мальчуган, разом обретший и отца, и взрослую свободу, и доверие настоящего мужчины, каким рисовался мне в эти минуты Шмаков.
На косогоре, усеянном камнями и сухими сиреневыми цветами бессмертника, росли два пышных абрикосовых дерева. Но это были не дикие абрикосы - редко разбросанные в листве плоды достигали размеров некрупного яблока. Когда они созревали, мы со Шмаковым приходили сюда. С десяток лучших абрикосов припрятывали для матери, все остальные, что удавалось поймать, доставались мне, Шмаков же довольствовался теми, что трескались, шлепаясь об землю. Если я протягивал ему целый абрикос, он сердился и, не гладя на абрикос, мотал головой.
Лось в упор смотрел на нас одним глазом.
- А хлеб он ест?
- Не знаю, - сказал я.
С реки долетел отчетливый всплеск.
- Давай попробуем, - прошептала Лена.
Я посмотрел на нее.
- Что?
- Хлеба…
Я отрицательно покачал головой.
- Хлеба ему дадим, - сказала она и повернулась ко мне.
Лось откровенно прислушивался к нашему разговору. Я не ответил, и Лена полезла в палатку. Взяв у нее из рук ноздреватую горбушку, я осторожно направился к лосю.
- Ты покажи ему! - торопливо прошептала мне вслед Лена. - Покажи. Чтоб он видел. А то испугается.
Лось подпустил меня метров на десять и лениво побежал прочь. Между соснами мелькало его грузное тело. Потрескивали ветки. Я вернулся к палатке.
- А он некрасивый, - задумчиво произнесла Лена. - Почему он такой толстый?
- Обыкновенный, -сказал я, чувствуя себя виноватым, словно отвечал за красоту лосей.
- Не обыкновенный, а толстый. На корову похож. Они очень стройные бывают, я видела. И рога настоящие.
- Так то олень, - сказал я. - А это лось. Ты давно проснулась?
Она не ответила. Помолчав, повторила с упрямством:
- Все равно он не понравился мне. Как корова.
Я взял её руку и повернул к себе часами.
- Сколько? - спросила она.
- Пять. Без пятнадцати.
Озябшему телу хотелось в палатку, в теплый мешок, но я медлил: было самое время клёва.
- А я давно не сплю, - проговорила Лена.
- Почему? Он тебя разбудил?
- Нет. Он потом пришел.
Я внимательно посмотрел на нее.
- Замёрзла?
- Нет, -сказала она. - Тепло было. Душно даже.
Её лицо показалось мне утомленным. Я снова подумал о её болезни.
- Душно не может быть. Сосны кругом.
Она сосредоточенно глядела перед собой.
- А где зимой они?
- Кто?
- Ну… эти. - Она показала глазами на место, где стоял лось.
Я пожал плечами.
- Жилище, наверное, есть.
Лена ещё некоторое время размышляла о чем‑то, затем молча полезла в палатку.
Я постоял, потом взял удочку и, разминаясь на ходу, спустился к реке.
И все же Антон вряд ли услышит мою историю - ведь для того, чтобы она выглядела связно и вразумительно, нужно распахнуться до конца, выстроить в ряд, одно за другим, все свои внутренние ощущения - не пропустив ни одного из них. Такая откровенность не по нутру мне; самое большее, на что я способен, это скупо поведать факты…
Миша Тимохин открыл створку шкафа. На мгновенье я застыл, пораженный. Верхняя полка была сплошь уставлена коньячными бутылками с яркими и разнообразными этикетками.
- Коллекционируешь?
- Не–ет, - с удивлением сказал Миша. - Просто коньяк обязательно надо иметь в доме.
- Зачем?
- Ну что ты, Кирилл, это же коньяк! Я, где увижу- обязательно покупаю. У меня знакомая в ресторане, она мне оставляет.
Я уже попривык к Мишиным странностям, но этот неожиданный аристократизм несколько обескуражил меня - так не вязался он с Мишиным обликом, с его дешёвым костюмом и пестрым, как воробей, подростковым пальтишком - удивительно, как не замерзал он в нем - сутулый, болезненный, изнурённый той чрезмерной работой, на которую обрекал себя.
Жена Тимохина относилась к коньячному чудачеству мужа не только терпимо, но, кажется, даже поощряла его в этом. Лишь позже, когда я близко узнал эту семью, я понял, что полная независимость каждого из супругов возведена у них в принцип - я думаю, и тут инициатором был Миша.