- Может, и семь, - проговорила она. Потом вынула из‑за грязного фартука руку, внимательно поглядела на ладонь, вытерла её о кофту и сунула обратно.
Ещё можно было успеть на автобус, с которым я приехал сюда, но тогда, знал я, все начнется заново.
Я бегал в магазин за хлебом и сладостями, а в последние недели, когда появился Вологолов, - за водкой- на деньги, которые он небрежно совал мне. Сдачу он не брал у меня. Я самолюбиво возвращал её, но лишь до тех пор, пока не стал их сообщником. К деньгам я никогда не испытывал особенной страсти, и то, что я оставлял у себя сдачу, было косвенным, но таким отрадным для меня свидетельством нашего тайного союза против Шмакова.
Мелькнуло удивление: впервые за последний год я вспоминаю о - подачках Вологолова без угрызений совести. Почему? Провожаемый любопытными взглядами, я приближался к магазину. Вдруг кто‑то узнает меня?
Неожиданно я подумал, что в Алмазове мы с матерью были ближе друг к другу, чем потом, в сверкающем доме Вологолова, в городе, куда - мы так стремились.
- У тебя дела здесь? -спросила мать. -Или в отпуск только?
Я отрицательно качнул головой.
- Дел нет, - сказал я. - Но завтра я должен уехать.
Я чувствовал на себе выжидательный взгляд матери. Прибавил, глядя на стакан с недопитым вином:
- Мне в Алмазово нужно.
Мать молчала. Я посмотрел на нее. В раскосых глазах её была тревога.
- Случилось что? - тихо спросила она.
Я пожал плечами.
- Ничего. Хочу отца повидать.
Мне стоило усилия, чтобы произнести это. Семь лет не называл я Шмакова отцом.
Как и семь лет назад, на просторном деревянном крыльце сельмага сидели на корточках и стояли мужики. Посреди улицы, с буханками хлеба в руках, разговаривали, лузгая семечки, женщины. Я подошел ближе, высматривая Шмакова. Вздрогнул от неожиданного звонка, обернулся. Мимо проехала девушка на мужском велосипеде.
В поезде, который увозил меня домой, на север, я пытался припомнить то тревожное состояние, которое испытал в первые минуты после приезда в Алмазово. Поразительная штука! -мне казалось, что в эти первые минуты меня беспокоила не столько предстоящая встреча со Шмаковым, сколько вчерашнее свидание с матерю.
Мать ещё раз внимательно оглядела номер - уже не скрывая, что ищет что‑то.
- Ты один живёшь здесь?
- Нет, - удивленно ответил я. - То есть да. Кто‑то живёт, но я не видел его.
- И приехал один?
- Один… А что?
Мать, волнуясь, достала из жёлтой сумки папиросу. Я торопливо полез за зажигалкой, но она встала и отошла к окну. Я поднялся.
- Мама!
Она не ответила. Рукою, в которой была незажженная папироса, небрежно коснулась щеки. Плакала она редко и не любила, чтобы видели её слезы.
- Не понимаю, мама, -сказал я. - Объясни мне.
- Нет уж, лучше ты объясни, почему ты остановился в гостинице. У тебя дом есть.
- Но ведь ты… - Я хотел сказать, что ведь вначале она даже не удивилась гостинице. Однако я не мог произнести этого.
- Дай! -и не оборачиваясь, протянула руку за зажигалкой.
После нескольких частых затяжек вытерла мизинцем глаза и вернулась к столу.
- Ас кем, ты подумала, я здесь?
Мать взяла стакан с вином, рассеянно посмотрела на него и поставила на место.
- Я подумала, ты женился. Или с девушкой. И поэтому не решился идти домой.
Шмакова я узнал сразу. Он сидел на камне–ракушечнике, привалившись спиной к бревенчатой стене магазина, в грязной рубашке, которая была велика ему, и засаленной кепке. Рядом пристроился на корточках мужчина помоложе - рыжий, с неприятно блестевшим лицом. Он расстелил на ступеньке мятую газету и выкладывал на нее, доставая из‑за пазухи, крупные огурцы. Шмаков плотоядно следил за ним.
Только уезжая домой, я впервые ясно осознал эту мысль: ради чужого человека, алчно ждущего, когда ему плеснут пойла, я, по сути, пренебрег матерью.
И даже не ради этого человека - ради себя, ради той дух захватывающей чистоты, к которой влекла (меня неодолимая сила.
Я принужденно засмеялся.
- Что ты! Я вовсе не собираюсь жениться.
- Да, - сказала мать и нехорошо усмехнулась. - Да… Теперь я понимаю. Ты не хочешь видеть этого человека.
- Какого человека?
- С которым живёт твоя мать. А заодно и мать свою, распутницу.
- Мама! Зачем ты говоришь так!
- Родной сын останавливается в гостинице. Как же низко должна пасть женщина, если сын не может жить с ней под одной крышей!
- Зачем ты так говоришь, мама! Ты ведь знаешь, что не в тебе дело. С ним я не хочу видеться, но это с ним, а ты…
- Он что, писал тебе?
- Кто?
Мать, помолчав, ответила раздельно:
- Тот, кого ты называешь отцом.
Это был вызов. Мать посягала на то, что было в эту минуту самым главным для меня.
- Отец не писал мне, - спокойно выговорил я, уже без усилия произнося это слово. - И я ему - тоже.
Она внимательно посмотрела на меня - не с упреком, не с горечью, а внимательно.
Я приблизился к крыльцу. Рыжий вполголоса (бросил что‑то Шмакову, тот ответил подобострастно и с суетливостью. Я не знал, как окликнуть его. Не поворачивался язык назвать его "папой", хотя мысленно я уже приучил себя к этому слову.
Шмаков, видимо, заметил мои щегольские брюки, потому что поднял голову и взгляд его - натужный взгляд человека, силящегося сохранить при посторонних достоинство - скользнул по моему лицу и нетерпеливо убежал к магазинной двери. Оттуда вынырнул человек с большой черной бутылкой вина и несколькими баранками. Шмаков радостно задвигался, подбирая под себя ноги, хотя места рядом было достаточно. Я почувствовал на себе взгляд рыжего. Он заметил, что я смотрю на Шмакова, и толкнул его в бок. Шмаков с готовностью повернулся к нему и тот показал глазами на меня. Шагнув ближе, я изобразил на лице улыбку. В устремленном на меня взгляде Шмакова мелькнули рассеянность, усилие и затем испуг. Он узнал меня.
В поезде, который увозил меня домой - от Шмакова, от Лены, от матери с Вологоловым- мне привиделся вдруг забытый детский сон: плотная толпа длинных теней, они колышутся на одном месте, словно водоросли, наклоняются ко мне и протягивают костлявые руки.
Мать смотрела на меня, пытаясь понять, почему вдруг я решил сделать это.
- Я должен поехать туда, (мама. Обязательно.
Она не спускала с меня своих раскосых глаз.
- Из‑за этого я и приехал, - прибавил я. - Чтобы, конечно, и с тобой повидаться, но главное - из‑за этого.
Все это казалось мне настолько личным, моим, что трудно было говорить об этом даже ей, матери. Да и что мог я оказать ей? Что мы с ней поступили тогда грязно и вот теперь, с запозданием в семь лет, я еду заглаживать свою давнюю подлость? Мое раскаяние, чувствовал я, будет упреком ей.
- Я съезжу и вернусь, - сказал я. - Пожалуйста, не сердись на меня.
Я встал и поцеловал её в напудренную щеку. Она смотрела на то место, где я сидел только что.
То ли это врождённое, то ли я не раскусил ещё прелести крепкого опьянения или, может быть, для меня слишком важно ощущение здорового чистого тела - на другой день после выпивки я чувствую себя физически неопрятным - так или иначе, но я пью редко, неохотно и мало. Пожалуй, за всю жизнь два или три раза бывал я таким пьяным, как в тот вечер, когда садился в поезд, увозящий меня из южного города, который я всегда считал своим городом. В проходе стояли. пассажиры, смотрели в окна на тех, кто. провожал их, или просто на перрон, на вокзал, на привокзальные плывущие назад дома с освещенными окнами, а я один сидел в пустом купе, словно уезжал из города, совсем чужого мне.
Шесть лет я жил под его крышей и шесть лет избегал сближаться с ним, хотя. внутреннее неприятие Белоголова и не связывалось в моем сознании со Шмаковым. Вернувшись же из Алмазова, после поездки, на которую я возлагал столько надежд, я пил с ним - в его доме, за его столом, его водку. От него, не очень помня себя, отправился на вокзал.
- Это я… Приехал вот.
Шмаков смотрел на меня растерянно и со страхом. Я чувствовал, что остальные тоже смотрят.
- Дом закрыт. - Я выдавил из себя улыбку. - Мне соседка сказала. Лопатина, - прибавил я, желая, видимо, доказать, что я - это действительно я, тот, прежний Кирюша, который помнит даже фамилию соседки.
Рыжий пытливо взглянул на Шмакова. Их третий напарник присел на корточки, собираясь поставить бутылку на газету, но так и держал её в руках.
- Что сказала? - пробормотал Шмаков.
- Что здесь… Что я здесь могу найти… - Но так и не закончил, кого найти, хотя все время твердил себе, что обязан звать его на "ты".
Шмаков загнанно оглядел дружков. Он и не думал подниматься со своего камня.
- Кирюша, не ты ли?
Лицо женщины, которая узнала меня, было мне незнакомо, но я приветливо улыбнулся ей.
- я…
- А я и гляжу, что похож. Это же сын его! Неродный, - радостно сказала она другой женщине, с рюкзаком на сгорбленных плечах. - Ты чего же сидишь, как остолоп! - набросилась она на Шмакова.
- Марии, что ли? - спросила женщина с рюкзаком.
~ Ну! Я и гляжу, что похож. Кирюша… Да ты что сидишь! К нему в гости приехали, а он расселся тут. Обалдел от радости! -объяснила она мне, улыбаясь.
Шмаков нехотя поднялся.
- Один? - спросила (меня женщина. - Приехал‑то?
Я кивнул. Шмаков потер бок и шагнул было, но замешкался, глядя на бутылку. Рыжий открыл её, калил полный стакан черного вина и осторожно подал его Шмакову. Тот, - сгорбившись и по–гу сыньи вытянув шею, выпил его маленькими торопливыми глотками, ни разу не передохнув. Кто‑то из женщин осудительно хмыкнул:
- Не успеет…
- Надолго? - участливо спросила меня та, первая, женщина.
- Да нет… Не знаю… В отпуск.
- Модный‑то какой! Не женился?
- Нет.
Шмаков вытер губы и пошел <в мою сторону, не обращая внимания на беззлобно–насмешливые реплики.
- Закусить‑то! -сказал рыжий и протянул жёлтый огурец, но Шмаков сделал вид, что не слышит.
Дверь открыл Вологолов. Он был в пижамных брюках и шелковой. майке, под которой курчавились волосы. Он пережевывал что‑то.
- Кирилл!
Торопливо проглотил, поцеловал меня жёсткими. губами.
- Мария! - громко позвал он, беря из рук у. меня чемодан. Он спешил поразить и обрадовать её. Я понял, что мать ни словом не обмолвилась ему ни о встрече в гостинице, ни о моем решении навестить Шмакова.
- Я съезжу и вернусь, - повторил я. - Пожалуйста, не сердись на! меня.
Мать ни о чем не спрашивала, она сказала только: "Делай, как знаешь", - и больше не возвращалась к этому. Но в её молчаливой покорности угадывалось чувство, которое, сам того не желая, я вызвал в ней: она - скверная, она во - всехМ виновата, а я - этакий бодрый правдолюбец и в душе презираю её. Ложь! Хотя в том, что случилось в Алмазове, я играл пассивную роль - мне никогда не приходило в голову обвинять мать. Не знаю, как это объяснить, но мне до сих пор кажется, что тогда я - вёл себя подлее и её и Вологолова.
Для военкомата требовалось свидетельство о рождении, и я залез в старомодную черную сумку матери, где хранились документы. Под руку попался - пухлый конверт, на котором я с удивлением увидел свое - имя: Шмакову Кириллу Родионовичу. Я узнал почерк отца. "Родионович", показалось мне, было выведено особенно крупно.
В сумке лежали ещё два его письма. Это были давние письма, они пришли - одно за одним - сразу после нашего бегства из Алмазо–ва. Тогда мать, оберегая, должно быть, мое "ранимое" сердце, не дала мне их прочесть, -впрочем, я - и не настаивал на этом.
В сомнении, двумя пальцами - \кж ценную реликвию или, быть может, мину - держал я распечатанные конверты. В доме никого не было. Зачем, для кого хранила мать его послания?
Помешкав, осторожно положил письма на прежнее место, взял свидетельство и закрыл сумку.
У - калитки я остановился, чтобы пропустить вперёд Шмакова, но он тоже остановился, - и мне пришлось войти первому.
Взгляд Шмакова, суетливо побегав, задержался на светлеющем между деревьями чемодане.
- Это мой, - поспешно сказал я - только бы прервать молчание. Пока что я не вытянул из него ни слова.
Я взял чемодан и любовно подержал его на вытянутой руке.
- Путешествует со мной!
Шмаков молчал. Потом спохватился, достал с высокого подоконника ключ -он и раньше лежал на этом месте - открыл дверь.
Кому оставлял он ключ? Или просто боялся потерять его?
В Алмазове эта мысль, которую я настойчиво прокручивал для себя, звучала как правильный, но абстрактный тезис: я тоже виноват в том, что Шмаков спустился так. Напиши я ему - хотя бы раз за все эти годы - что‑то, может, было б иначе. Ведь ни одного близкого человека на всем белом свете - кроме меня с матерью, если, конечно, меня с матерью можно считать близкими ему людьми.
В кухне пахло плесеню, на грязном окне болталась оборванная штора. Но все вещи оставались на своих местах - топчан, на котором спал пьяный Шмаков, полка с кухонной посудой, самодельный - стол и прожженная клеёнка, .пришпиленная к нему ржавыми кнопками.
В комнате тоже мало что изменилось. На кресле, в котором любила, поджав под себя ноги, сидеть мать, блестела консервная банка. К крышке была прикручена алюминиевой проволокой длинная. сучковатая палка.
Оба портрета висели на прежнем месте, но были в грязных пятнах, и точках от мух - мой портрет и матери: неулыбающаяся молодая женщина с опущенными глазами.
Мы сидели, пока не явился сосед по номеру, и тогда мы ушли. Я проводил мать до дому, как провожают девушку.
Я обещал позвонить сразу же, как вернусь из Алмазова. Она кивнула. Её взгляд задержался на мне, но, так и не сказав ни слова, не пригласив зайти, она коснулась губами моей щеки и быстро пошла к дому. Ей было за сорок, но сзади, освещенная уличным фонарем, она казалась девочкой.
- Все как было, - сказал я и обернулся, но Шмакова рядом не было.
Удивленный, я опустил на грязный пол чемодан, вышел в кухню, затем, помешкав, в коридор. Шмаков неподвижно стоял на крыльце. Почему‑то я чувствовал, что не гордость и не оскорбленное самолюбие были причиной его странного поведения, а страх: зачем я приехал, что хочу от него?
Сделав 1над собой усилие, я позвал вполголоса:
- Папа!
Он тотчас обернулся. Во взгляде его метнулось беспокойство.
- Здравствуй все‑таки, - проговорил я, нагнулся и поцеловал его в жёлтую щеку с мелкими царапинами - следы неаккуратного бритья. - Ты не думал, что я приеду? - Надо же было говорить что‑то.
- Почему? - пробубнил он и взгляд его забегал. Видимо, он ожидал от меня каких‑то неприятных вестей. Какие неприятные вести я мог сообщить ему? Что ещё боялся потерять этот человек?
- Я приехал проведать тебя. У меня отпуск. Я работаю теперь.
Шмаков молчал. Лицо его раскраснелось от вина. Он беззвучно задвигал сизыми губами - раньше я не замечал за ним такого.
- Ты на пенсии? - спросил я.
- Сорок два рубля, - отрывисто и недовольно сказал он.
- Я буду помогать тебе.
Он стрельнул в меня глазами и ничего не ответил.
У ржавого. ведра с выбитым дном возилась курица. Она подняла голову и уставилась на нас одним глазом.
- Надо покормить, - буркнул вдруг Шмаков и прошмыгнул в дом.
Когда он вернулся, в руках у него была та самая консервная банка с прикрученной к ней сучковатой палкой, которую я видел на кресле. В банке оказалось немного пшеницы. Он высыпал её в руку, спустился с крыльца и аккуратно рассыпал пшеницу по земле.
Курица клевала с жадностью.
- Моя, - кивнув, гордо сказал Шмаков. И вдруг заорал хриплым голосом: -Цып–цып–цып!
Я вздрогнул. Курица шарахнулась к засохшему шиповнику. Шмаков торопливо подошел к калитке, открыл её и, высунувшись наружу, прокричал ещё раз: "Цып–цып–цып!"
- Гуляет где‑то, -озадаченно объяснил он, глядя в сторону. - Их две у меня. Через день несутся. - Он помолчал и прибавил: - Сегодня ни одного не было.
- Может, вторая несется сейчас?
Шмаков и на этот раз не удостоил меня взглядом.
Подумав, проворно поднялся на крыльцо и заглянул в кладовку, отгороженную от коридора дощатой перегородкой. Пол в кладовке был изгажен куриным пометом, в углу стояли, один на одном, два ящика, в верхнем было гнездо.
- А что, они не в подвале разве?
- В каком подвале? - спросил он, глядя перед собой.
- Ну, в подвале. Где раньше были.
- Нет, - сказал Шмаков и решительно помотал головой. - Я уступил подвал. Мне здесь удобно. Я Лопатиным уступил. Мы с ними в хороших отношениях. - Он сказал это с гордостью.
Ночью в подвале под нами крякали утки.
- Есть хотят, -прошептал я.
Мать не ответила. Но она не спала - я различал в падающем из окна тусклом свете блеск её глаз. Мне сделалось не по себе. Кажется, никогда ещё я не чувствовал себя так одиноко.
В кухне на топчане храпел пьяный Шмаков. Вологолов не появился ещё в. нашем доме.
- Гуси кричат, - громко сказал я.
Мать молчала. Я приподнялся на локте, встревоженно заглядывая ей в лицо.
- Какие гуси! - устало проговорила она.
Звук её голоса успокоил меня, я лёг на скрипнувший диван и некоторое время глядел в потолок.
- Утки, - поправился я. - Ты не слышишь?
За окном, далеко от нас, протяжно зашумел и умолк ветер.
- Слышу, -сказала мать и вздохнула. - Спать давай.
- Мария! - ещё раз громко позвал Вологолов.
Мать, босиком выбежав из комнаты, порывисто обняла меня. Притворства не было в этом - мой внезапный визит к ним явился для нее, быть может, большим сюрпризом, чем для Вологолова: уезжая, я обещал лишь позвонить после возвращения из Алмазова.
Вид матери поразил меня, но я не сразу понял, что так изменило её. Её черные волосы, обычно распущенные, были подняты, собраны и простенько схвачены приколками. Это домашняя прическа старила её, лицо было утомленным, большелобым, на неприкрытой беззащитной шее темнели морщинки.
Она прижалась щекой к моему лицу, но тотчас отстранилась и взгляд её беспокойно проник - в мои глаза.
То ли выпитое у магазина вино подействовало на Шмакова, то ли он сообразил, что я не собираюсь причинять ему зла, но он как‑то разом ожил, засуетился и теперь держал себя так, словно мы расстались с ним месяц назад.
Когда он снял в комнате кепку, блеснул голый череп: от волос, которыми он прикрывал когда‑то лысину, осталось лишь несколько свалявшихся клочков - на затылке и возле красных ушей. Я спросил, как он чувствует себя.
- Очень хорошо! Прекрасно! А Митрохин помер! - прибавил вдруг он и засмеялся, ощеря остренькие зубки - одного, переднего, не хватало. - А я ничего. Помнишь Митрохина? Возчик, на ферме у меня работал. Помер весной.
Он снова засмеялся и мне сделалось зябко от этого его смеха.
- Что же ты телеграммы не дал, не предупредил? - дружески гудел Вологолов. - Встретили бы. Ты каким поездом?
На его плотной шее белел крестик пластыря.
Я не ответил и шагнул было вперёд, но остановился, глядя на сверкающий пол.
- Ничего–ничего, - сказала мать, и я снова ощутил на себе её быстрый, пытливый взгляд - её беспокоило мое поспешное возвращение из Алмазова. - Проходи. Мы ужинаем как раз.