Вокзалы - Александр Малышкин 3 стр.


* * *

Ядрен ветер осенью; гулливы и взманчивы просторы; леса голы и бедны, сквозь них светится - какая большая, синяя в глубину Русь! Когда луна - вечерами - в тихую уличную всенощную слякоть - когда в темные горницы из необитаемых, выморочных полей - из ветра, из волчьего воя - луна; в это время звонят вечерни, в это время лампады в горницах говорят о тихом тепле, об уюте: а ведь вон там, без меня, в полях летит хмелевое, крик мой не крикнутый, летит мое, мое непойманное счастье! - темны, волшебны, темны там рубежи, гармоньи поют - заливом, хмельно кричат в ветер; валятся в ветер по двое, по трое в обнимку, крестя лаковыми сапогами, гармонья рвет - ых - хх!.. Свое, последнее гуляет молодняк.

Гуляют и Толька с Калабой. Внизу, у ногайского вала, в слободах, варят брагу; пьют брагу с табаком, с разным корнем, чтоб очуметь. За полночь подтанакивают краковяки из горниц, хряскают половицы; ловят в сенях подруг, потных, в розовых платьях, с браслетками на красных исстиранных руках, бегут за ними в потемки, к плетням; ветер, луна; целовать бьющуюся, переломленную через плетень в горячем розовом платье, - а краковяки звонят из горниц, луна полна и бездонна, как жизнь, за плетнями времена темные неузнанные - манят, мутят горячую кровь.

Будет еще гульба.

Это не та ли ночь дальняя в крови, как зелье -

…море кипит в тьме под Одессой зелеными снегами, с моря - чужой грозной эскадрой, нахмуренным подземельем через бульвары, мол. По Николаеву бьют шестидюймовыми с лимана; в завокзалье над лиманом вдрызг щеплется каменная скорлупа кварталов, в брешах дымится степь; на площадях в Николаеве как будто еще висель- ные тени на деревянных глаголях, как будто еще ночь германской комендатуры над Бугом. По балкам в херсонщине оползнем пылит греческая, французская пехота; из двустволок, из берданок, из маузеров бьет по ней из‑за курганов городская и степная рвань, - там щелкает в морды уверенным, чугунношагим из‑за ресторанных туй в Херсоне, из‑за ренессансов воздушно - белого жилья, - там бежит, кроется в камыши за Днепр, полночами горят камыши. Со взлобья, от управы, хлещет вдоль Говардовской европейскими пулеметами, шрапнелью, - цепями греческая, французская пехота оползает пристань, расстреливает тут же в сараях, наваливая у стенки кучей тряпья.

Гайдамачина рыщет по вокзалам…

В Екатеринославе: над Днепром, над осенним Потемкинским парком - во дворце зажжены все люстры, в екатерининских залах величавы напудренные белые воздуха, уездные гербы из колонных простенков смотрят теменью белых походов, славных дворянских ран. Там шумно и людно; вот музыкой загремит с хор; светлейший, по обычаю, поведет императрицу в польском, за ними - цветной строй голых плеч, париков, бриллиантов… В залах партизанщина танцует тустеп под трехрядную гармонью; в залах - туда глядит Толька сверху, с темных хор - кружит с веселым головорезным отстукиваньем серой шинелью, кургузыми германскими мундирами, ватными пиджаками - губы их грязны от степи, глаза наглы, ножовщиной мутятся из‑под упавшей космы; Маруськи топают в одних шерстяных чулках, пьянеют от круженья, сверкая белыми зубами; гик, волчья ночь во дворце.

Там нежная подходит в темноте, ложится у колен, кудрями гладит протянутые недвижные руки. Охватила бы, прижала к груди, стиснув зубы -

…милый, над Днепром ветер, ночь черная, за Днепром смерть, полюби, милый…

ей надо: в эту ночь в комнате - одним; в глухой от жизни комнате, в тоске, в беспамятстве любить, тонуть глазами в глаза забвенно, беззаветно. И Тольке жаль чего‑то, полузабытого, никнущего без ответа, гармонья щемит - будто это той женщине, черным кудрям ее - за Днепром смерть. Но глаза мигают холодно и ясно: так лошади глядят, переступая по мягкому настилу в темных дворцовых горницах, шумно хропая жвачку - прислушиваясь, видят сквозь стены, чуют разбойную темь…

В неурочный час гудит в апартаментах полевой телефон: из партизанского штаба кричат тревогу, всем отрядам сбор. Калаба грузно ломит по винтовой лестнице на хоры, не глядя на женщину, докладывает; в зале люстры, оплывая слезами, горят, ходуном ходит, топает тустеп, за окном рвет, воет кустами ветер…

И боцманский свисток сыплется визгом в зал - сбор; и уже бегут по лестницам, крутятся у каменных заборов во дворе, у парка, падают на лошадей; пусты под люстрами светлейшие залы, уже в темных кварталах стреляет конский скок - на Дворянской, на горе, где над обрывом в Днепр каменные жилья, как форты - там сядет потом в колючую огородь, в зарешеченные окна чека - где в окнах фортов тусклый керосин тревогой из‑под слепнущих век - мятутся конные, строясь в зыблющиеся шеренги, путаются толчеей пик, конских грив, шапок, клочьев ночи. Вдруг гаснет ругань, матерщина - перед напором какого‑то рева, для которого захлебом набирается воздух в грудь, лошади хрипят, шапки, гривы скашивает вправо - оттуда скачет впереди других - под тусклый свет фортов - начальничья грудь накрест ремнями, скуласт, гололиц, в изнуренных западинах очи навыкат, стоячие, с плеч грива в ветер, в ночь…

- Здорово, хлопцы!..

- О - о-о!.. - ревет тьмой, кони пляшут, рвутся рыскать] в степь, ночь стоит - такая: убив, крутя над головой j нагайку, с гиком пасть в степь…

Сзывает отрядных командиров, совещаются, подплясывая, на дороге. С Константинограда ползут на екатерино- славщину гайдамачики, гетманцы, буржуи. Товарищу Анатолию через Днепровский мост, через Павлодар встретить их в константиноградских лесах.

С моря и от Харькова и с киевщины ползет черная рать задушить Украину. На херсонщине, на полтавщине, по всем шляхам встает селянское войско, ждет хлопцев из степи. И Толька, белесый - рвет рукой темь, кричит: за Харьковом, по всей Рассее наша власть, уже армии готовятся на Украину, продержаться месяц - два… Конные ревут, машут шапками, космы лезут им на глаза - за Днепром ночь, темь, темные земли Рассей, в землях раздольная воля, Советская власть…

И в темные земли свергаются лавой через город, через Проспект, кроют копытным грохотом по пустым трамвайным бульварам - вдоль замурованных оробелых этажей - годы назад горели кафе, кипели праздные в огнях вечера бульваров, кондитерские, футуристические концерты, рестораны - крыши, с которых - в теплую ночь - в цветные пароходные огоньки Днепра, в короленковскую, гоголевскую хохлацкую Русь, откуда качающимися поездами на Кисловодск, на Вену… нет, Запорожье, гик, ночь половецкая…

* * *

…И отгулял молодняк по Рассейску. Увезли.

Глухой осенью где‑то в чужом большом городе уходили за предместья, в поле, утоптанное и исстрелянное, бегали, припадали на землю, учились, как ловчее пырнуть. В улицах примерзла кочкастая грязь, соломой насорено по дорогам; предместьями часто тянутся телеги к вокзалам - мимо фабричных дымов, мимо разного каменного жилья, с узкими тухлыми окошечками, телеги везут пропитых, обвопленных, мутных уж… промерзлые дороги терзал казенными сапогами молодняк, били в землю остервенело сразу сто ног, словно желая изодрать ее в клочья, бил ногой Толька, - а не все ли теперь было равно? Глаза у всех бравые, выпученные, хмельные, из глоток, как из железных труб - с присвистом, с пляской -

Грудью Маша заболела, сама чуть жива.
Грудью Маша заболела, сама чуть жива,
И - и-и - ихх!..
Сама чуть жива!
Фьюи - и-и!..
Сама чуть жива!

Жили на постое в бывшей пекарне, в подвальном этаже. К зиме намело снегу, занесло окна до самого верху. Солдатье возвращалось затемно, до угара натапливало печь; наломавшись за день, изжегшись холодом, исходило потом на горячих кирпичах, наваливалось там друг на друга, ржало. Слезал кто‑нибудь на верстак, брал балалайку; брякался тогда с печи на казенные сапоги вислозадый, коряжистый Калаба, просил:

- Эх, сыграй, друг, "Субботу"!..

А когда играли, тошно становилось Калабе, не знал, куда деться: хватался за наваленные для топки пятипудовые коблы, пыхтя раскидывал их по углам, черт знает зачем, чугунная нога сама притопывала, глаза тоскливо, просительно смотрели на ребят, ребята - на него, - и скрежетало где‑то у всех в нутре, просилось… Томясь, что бы еще сделать, вытаскивал из сумки солдатскую палатку, завертывался в нее, палатка изображала не то саван, не то мантию, стоял, выкатив грудь, свирепый, чванный, как царь.

- Гляди! Сичас будет, как энта балерина в Народном разделывала. Играй песню!

Ребята садились в круг, закатывались навзрыд -

По всей Рассее - матушке один лишь разговор -
Бяда, бяда, ребятушки, никак опять набор…

Ах, дрынькало "Субботой"!..

И гнуло Калабу к полу, вело судорогой, глаза снизу упирались в ребят - пустые, насквозь сатинетовые - шарахался от невидимого врага, увертывался, наседал на него, душил, чернея от злобы. Палатка порхала, как обла ко, ребята били в ладоши, ржали, как камнями грохали -

- вот как карежит! Кррой!

А у самих руки - ноги, отботанные за день, как поленья, сапоги заскорузлые - железо: не дощупаешься, где и человек. Тошно от дымной печки, от заваленных ночью, дохлых окон - самим бы вот так закорежиться, схватить коблы да стебать направо и налево, в щепы все, к… эх, жисть!

…беда, беда, ребятушки…

Поле исстрелянное, лютое, грызет железными зубьями по морозу пулемет, точит на кого‑то зубья - лютый, полоумный. А то выкатят на двух колесах ее, с разинутым зевом, вытянет в стихшие снежища морду - ахнет, как там… летит, воет, вертится лихо в пустом морозном дне, в крови - и нет, не будет больше ничего: морозный, режущий день, поле, еще день, еще поле - еще…

…подвалы, сторожки, кухни, казармы - набито вповалку, как дров, нету ни рода, ни племени, ни имени, нет - гони в пустое, лютое, морозное поле, в пропащие края - все равно: нелюди. Гуднуло оттуда гудками, слышится Тольке - гудит где‑то над темью, над землями, летящими без дна. Метель за окнами разбежалась, закатилась плачем, хляснулась с горя волосами об окно. Вот треснет в дверь, распахнет - в темь туда, в гудки, в метель ножовую:

- Третьей роты здеся?

- Здеся.

- Забирай барахло. Батальонный сбор велел.

- А чего?

- Тилиграм пришла. Состав подают.

Увяжут сумки, зашагают через сугробные валы, согнувшись; пометут шинели по сугробам, шинелями вяжет по ногам; путает. Верховые оцепят плац, из ночи будут подходить еще - из пекарен, из казарм, из тараканьих кухонь - будто чужие все, новые в ночи, час станет безвестный, смертный - лишь ночь, и вьется, вьется в ней ранящее, нежное, сумасшедшее сверканье. И толпой двинут - поведут, верховой впереди - мутный, залегший грудью на гриву; кого повели, никто не знает, имени у них нет.

…беда, беда, ребятушки…

Заваливались головами на горячие кирпичи - в сон штоломный, одеревенелый - рты настежь, с храпом, глаза - неотрывно внутрь, а свое… внизу неуемные, крутя руками, топали навстречу Калабе, над бедой дрынькало, по полю пустому, лютому, ходенем ходило:

- Кррой!..

Часть вторая

На севере от Финляндии, на юге до Карпат и Черного моря, две тысячи верст в длину, тысяча в глубину - солдатская земля.

В мглах дороги польские, галицийские, буковинские; шумят августовские леса; в дорогах обозы, как половодье. В обозах ползут еще обозы, орудия; по земле путь армий - в обломках жилья, вокзалов, развороченных рельсов - там золотыми нитями неслись когда‑то европейские поезда.

На западе - зарево; обозы, ямами зыблющиеся за ними поля - в мутно - красном закате, будто не в жизни. На зареве, отпав от груды темных, мелькнет горбатый, с большой лохматой головой, с винтовкой. Или на коне, тонкий, как игла; пика пляшет на спине о дикой победе. Или на черном бугре четкий, гордый клюв статного, затянутого в черкеску; его бинокль льнет в далекое, где - задвинутое ночами - смерть, крики, беганье исступленных; на бугре недвижно стоит стиснув зубы, кровь туманит, бьет в виски: царская кровь…

И вдруг ближе - наклонит землю, загудит пудами, глыбами железа, ураганным; долины, леса, реки - в дымках, в ураганном; плоскости земли горят, шатаются, из вырванных ямин взметываются в небо смерчи земли, в них маленькие бегут миллионами, кое‑как, кричат, глыбы ру- хают в них - в мокрое, в говядину - и опять высыпает множеством, бегут, - где‑то за столом - вечерняя семья, девушки читают стихи Блока, в театрах симфонические концерты, там мыслители пишут, что человечество восходит в зенит прекраснейшей своей культуры; на земле кричат, садятся, крича; стихают, заваленные дымом, другими; в ямы, на кучи скорченных, наскоро сыплют землю прямо на пухлые остекленевшие глаза…

Бой…

Но опять возникнут над ними города, вокзалы; в горизонты качающимся поездам еще не раз промчать золотые свои огни на Остендэ, Ниццу - через затихшие непомнящие поля!..

И еще и еще подвозят с востока… Земля гудит от шагов, переполненная человечьим дышащим множеством - может быть, встают еще из земли и те, что залегли там пластами под корой, по которым ходят… мешаясь с живыми, опять идут на сумрачную свою работу…

Вот:

Вчера в степи скакали в атаку, клонясь беспамятно и упрямо вперед, как бы преодолевая противящийся, откидывающий ветер. С фланга скакал поручик, выставив вперед немой, без крика раздвинутый рот, поручик в зеленой бекеше, с белым барашковым воротником, без лица. Вдруг разверзлось залпом, сухо и огненно пыхнуло из земли, эскадроны падали, громоздились друг на друга, рыча метались на буграх тел взбешенными задранными мордами лошадей; пригибаясь к гривам, ринулись назад… Лежал поручик у дороги с кровавым корневищем вместо головы…

А сегодня - опять: за бугры тащилась батарея, серые, долгополые подталкивали орудия плечом, отлячивая в подошву бугра коренастые, исхлестанные в глине ноги. Над бугром - зарево; где‑то всенощная восходила в огне, вое, смертях. И за орудиями, приказывая, шел поручик, тот самый, с белым барашковым воротником, без лица; указывал позицию, цифру панорамного прицела. Поручик своей батареей начинал бой: рядом - полями - уже стремились в западную стену ночей теневые тысячи, миллионы: чтобы закричать, упасть, затихнуть навсегда… лечь рваным телом на бок, раскорячиться, закатывая глаза…

…в ту ночь над ними пойдут поезда, двое будут глядеть в поля, покачиваясь под музыку вагон - салонного рояля, щекой к щеке. Из окна будут глядеть в лунную песню ночи, немые от счастья, он скажет: здесь была мировая война…

Нет!

Скорые еще мчались через страну трепещущим сказочным блистаньем.

Вокзалы, не касаясь, уплывали мимо них, ложились за окнами, как грязные отвратительные голгофы. От Рассей- ска в скорый сел генерал с дочерью, она была в трауре по женихе, убитом под Сольдау. Где‑то за сто верст впереди, на узловую станцию, пригнали молодняк из города, морозили на порожнем первом пути, состава не подавали долго; с молодняком были и Толька и Калаба. Скорый шел к узловой, через нее - на Петербург; уже за тысячу верст все в вагоне было петербургским: тучный барственный господин в визитке, куривший у окна; предупредительно пропускающий всех в коридоре офицер генерального штаба, табачно - бледный, с холодными, неприятными, сказочными глазами; ленивые напудренные женщины в шелковых повязках, лежавшие с книжками на диванах; сигарный дым - будто над смокингами и проборами вечернего чая. В окне вращались, как на подносе, те же белые поля, волчьи сугробы, деревенские зады с ометами, тощей ветлой, курными банями - все тысячелетнее, закинутое, смирное - то самое, о чем смутно тосковал молодняк, жмясь к перронам узловой, приседая и ляская зубами от дрожи: вечер был февральский, талый, но ветреный, сквозь шинели секло, как по голому…

Генерал разговаривал с господином в визитке о войне. Генерал был близок к сферам, где все знали; он с полным правом мог дать честное слово, что у тех хватит продержаться только до весны, что весной кончится все. Поезд мчался по насыпям в ветра бодро и мощно. Собеседник желчно и брюзгливо сводил все время разговор на твердые цены на хлеб: разве они не знают там по кому бьют? разве государство не на наших плечах? Это нам за гвардейские полки, которые грудью отстояли Варшаву! Вообще, правительство… Вы видели, что делается у магазинов, на вокзалах? Нужна верная, твердая рука, - иначе!.. Глаза генерала стали фанатичными и торжественными - он видел себя на Марсовом поле, на ветру, перед тысячами выпертых грудей, рабьих глаз, готовых ринуться, куда угодно, - генерал нарочно отчетливо и громко, не считаясь ни с кем, сказал: - "Пока мы, пока народ идем умирать за отечество, эти изменники ведут там какую‑то темную игру!.." - собеседник понимал, что речь идет о Думе: - "Но стоит государю сказать нам слово!.." В купе лежа читали о войне, о любви, ленивые теплые тела скучали. Девушка в трауре прошла за коридор, встала у окна против уборной; девушке было понятно, что даже в этой вихревой жизни поезда, даже в летящем из пространств Петербурге ничего, ничего нет. Офицер вышел тоже, встал за ней, наклоняясь близко - говорил; они не были знакомы, но он знал такие же женские глаза на фронте, у сестер милосердия - там, в солдатской земле, обдышанные тыся чами голодных и злобных, девушки легко отдавались на темном дворе за госпиталем, в торопливом углу вагона - под цыганский крик гитары, эти зрачки блестели дико и жадно… Она слушала: может быть, жизнь - затеряться сквозь вокзальные уличные трущобы, где теперь все спуталось, все легко, - сделать вид, что верит этим глазам, где- то в бесстыдной спрятанной от всех комнате распять себя, жечь преступно и сладко. Офицер полунасмешливо следил за ней, уже видел, как будет все…

И кричали свистки - скорый вползал в тусклые вокзальные дебри узловой. На первом пути с узлами, с котомками толпился нестройной шеренгой молодняк; состава еще не подавали. Из вагонов шли к буфету; окна сияли сумеречной голубизной; просторная безлюдность огромных столов, отблески паркета, высокие воздуха зал успокоительно напоминали о далеких гостиных, к которым мчал экспресс. Еще все было ясно, еще ничего не могло быть страшного в том, что из каких‑то подземных нечеловеческих кругов сползались к порогу, к окнам, впивалось в комнаты мутными глазами…

Но все‑таки было нечто неотвязное и неспокойное… как будто поездам не прорваться сквозь наваленную в ночи океанную слепоту тьмы - там, у сидящих и лежащих на перроне и дальше, какие‑то несвязные миры лепились из мутных злобных дум, могло вырасти в один бред, рвануть вдруг на кого‑то все звериные толпы - ыххх! - в клочья, под каблуки сапог, голыми кровянящими руками сквозь брызнувшие стекла - за горло

…будто обожженные вокзалы в бреду, поезда стоят и крутятся от Новохоперска до Смоленска - только, плакаты рвутся со стен окровавленными кулаками - рвутся - добей! убей! - грохочут красные поезда - из них орут, глаза навыкат, винтовки куда попало; и уже не генерал Арапов - гражданин из города Сохачева трясется на полу теплушки в потной давке, бабьих узлах, среди смрадного больного хрипа - куда? - на Воронеж, на Орел…

- идет сила с Дона, гражданин знает, где высадиться, ждать…

Назад Дальше