В Николае Семенове есть то же самое, что слегка отвращает нас во всех советских суперменах - в Симонове, в его лирическом герое. Это безошибочно чувствовал Пастернак, терпимо относившийся к куда более бездарным авторам, но резко антипатично - к Симонову, и дело было не в ревности к его славе, а именно в отсутствии той цельности и чистоты, которая может быть в слабом поэте и которой не было в сильном Симонове. Есть смесь, сознательное снижение, изначальная компромиссность: только что была высокая поэзия - и вдруг повеяло мадригалом полковой даме, да еще в советском исполнении, с привкусом идейности. И эта смесь нас все время будет отвращать в Семенове - особенно когда мы узнаем, что вскоре после возвращения его опять направят в разведку под дипломатическим прикрытием. Мы как-то не привыкли, чтобы у Домбровского положительный герой имел отношение к спецслужбам, чтобы его ценили в высотном здании МИДа, чтобы государственные люди спасали его, а не гробили.
Дальше мы будем узнавать о Семенове еще больше - но всегда эта информация будет дозирована и тонко подана, чтобы, не дай бог, нигде не подтолкнуть читателя к однозначным и плоским выводам. Нас насторожит семеновский поход за синей птицей - это и красиво, и рисково, и что хотите, но гнездо разорено, синяя птица упрятана в клетку, а это уж совсем не по-домбровски. Кстати, во имя чего все это? Только чтобы убедительно зарисовать синего дрозда? В следующих эпизодах - и того больше: вот замечательная "Черная кобра", в которой Николай разделывается со своим бывшим литературным гуру, есенинским собутыльником Стрельцовым. В нем легко опознается Мариенгоф, который в тридцатые годы, после долгой травли, зарабатывал репризами для цирка. Что говорить, пошлости в Мариенгофе хватало, но писателем он был настоящим; и когда победительный советский журналист Семенов вот так разделывается с беззащитным, хоть и циничным и пошлым Стрельцовым, - который был его учителем, между прочим, - есть в этом некая неадекватность; вдобавок Семенов лишь намекает на некие темные обстоятельства - был литературный кружок "Зеленая лампа", члены его были, видимо, арестованы, а сам Стрельцов таинственно уцелел (читается намек на то, что Стрельцов же их и сдал); однако никаких доказательств вины Стрельцова Семенов не приводит, их и нет у него. Допустим даже, что Стрельцов теперь - грубый и злой старик, привыкший на одних орать, а перед другими лебезить, - но почему же сам Семенов сводит счеты именно с ним, сырым, старым и беспомощным, а с настоящим злодеем, молодым и сильным Онуфриенко, разделывается женщина, Нина?
Вообще все поведение Семенова в этой истории отмечено некоей изначальной двусмысленностью, не поймешь, чего тут больше - жажды защитить наивного Костю или обычной мужской ревности, которая, кстати, и в "Чужом ребенке" застит ему глаза. Тем временем сам Семенов отнюдь не образец верности - в "Хризантемах на подзеркальнике" шутя завязывает роман с младшей подругой Нины, молодой актрисой, которая в это время как раз неотвязно думает о самоубийстве и осуществляет задуманное сразу после его ухода, - а он не почувствовал ничего; можно ли предположить, чтобы протагонист Домбровского так легко воспользовался чужим несчастьем и ничего при этом не заметил?
Когда же дело дойдет до "Ста тополей", мы увидим в совершенно ином свете нового мужа Нины, археолога Григория, о котором Семенов думает с таким понятным и все-таки противным пренебрежением: в Освенциме был… небось, мертвых раздевал… У Григория свой крестный путь, куда более схожий с биографией Домбровского, и после "Ста тополей" мы начинаем понимать, почему Нина в конце концов остается с ним: одна цитата из его статьи - реставрации древней осады и штурма - говорит о нем больше, чем все его склоки с женой и все послания к Нине. Настоящий герой Домбровского всегда - знаток чего-то экзотического, бесполезного и безумно интересного; настоящий герой Домбровского всегда сочинитель, а сочинений Семенова, хоть он и назван журналистом, мы, кстати, так и не читали.
И еще одна важная черта этого героя: он не может подарить Нине ребенка. Не хочет, точней, потому что не готов связывать себя никакими дополнительными обязательствами, не готов прервать странничество, зажить оседло, - и это тоже следствие внутренней пустоты, нуждающейся в непрерывном заполнении новыми людьми, местами и впечатлениями. А Нина тоскует по материнству, и "Чужой ребенок" - едва ли не самый пронзительный рассказ цикла - становится переломным в нашем отношении к Семенову: мысль о бесплодной смоковнице закрадывается в читательскую голову исподволь, но выгнать ее не так-то просто. И если обычно Домбровский поэтизирует верность и ожидание, то ожидание Нины в "Ста тополях" тоже бесплодно: "Из меня что-то уходит". Без любви ей уже не сыграть Джульетту и не поговорить с встречным мальчишкой, - никакая верность абстракциям тут не спасет. В общем, героиню свою Домбровский любит и оправдывает, а героем хоть и любуется издали, а все-таки недоволен. Он знает этого героя, вечного победителя, и знает всю его внутреннюю пустоту. Есть в истории Нины и Семенова нечто от истории Вана и Ады из грандиозного набоковского романа, в котором здоровье, счастье и победительность впервые представлены как самодовольство, порочность и аморальность. Но и до "Ады" было еще далеко.
4
Вторая и не в пример меньшая часть романа заставляет увидеть смутную, зыбкую, но - альтернативу и горам, и мышам, и всей описанной здесь коллизии. Тут появляется настоящий протагонист, а может, и сам автор: начинается разговор от первого лица.
Будем иметь в виду, что Домбровский вынул из романа и опубликовал отдельно два рассказа, едва ли не лучших в его новеллистике: "Царевну Лебедь" и "Леди Макбет". Эта трилогия вместе с "Прошлогодним снегом" завершает книгу. Здесь не столько эпилог, сколько финальный взрыв, радикальное противопоставление одного человеческого типа другому, подлинному: роман другого писателя с другой актрисой, - и эта пара во всем противоположна Николаю и Ирине.
Протагонист вернулся после лагеря, а не после английской тюрьмы, и выглядит он, в отличие от Николая, неузнаваемым. Зубов нет, рот пустой, и весь он - "хороший, а страшный", говорит о нем дочка героини. И ни профессии, ни государственной защиты - один как перст, в холостяцкой квартире, пробавляется поденщиной. Вера - тоже не чета Нине: актриса она плохая и радости в этом не находит; и с мужем несчастлива. И - в отличие от Нины - выбор делает немедленно: стоит вернуться возлюбленному, как она решает остаться с ним, хоть до поры и молчит о решении. И объяснение между ними не литературно, не кинематографично, как в "Рождении мыши", - тут то самое "дикое мясо", по-мандельштамовски говоря, которое только и есть настоящая литература.
Вот что роднит по-настоящему этих двоих: секс для них, конечно, и наслаждение, и вместе с тем грех, унижение, тяжкая повинность. Именно первая ночь - для героя так и вовсе первая - развела их надолго. Домбровский написал для "Рождения мыши" несколько стихотворений - думаю, "Мыши" входили в этот корпус или по крайней мере существуют где-то рядом с романом, в его поле; но "Реквием" прямо предназначался для книги, и мы помещаем его именно на рубеже между двумя частями романа. Отношение к физической любви тут вот какое:
Какой урод, какой хмельной кузнец,
Кривляка, шут с кривого переулка
Изобрели насос и эту втулку -
Как поршневое действие сердец?!
Моя краса! Моя лебяжья стать!
Свечение распахнутых надкрылий!
Ведь мы с тобой могли туда взлетать,
Куда и звезды даже не светили!
Но подошла двухспальная кровать -
И задохнулись мы в одной могиле.
……………………………………………………
Таков конец: все люди в день причастья
Всегда сжирают Бога своего.
Похоже это на отношения Семенова и Нины? Близко нет.
И в "Прошлогоднем снеге" - вероятно, вершинной новелле всего цикла, - любовь никак не победительна, в ней нет ничего плотского, а когда появляется - все гибнет. Из великих свершений и грандиозных побед не происходит ничего хорошего - все горы рождают мышей; а вот робкое обожание, застенчивость, брезгливость, замкнутость, изгойство - в конце концов побеждают все. Заметьте, протагонист из "Прошлогоднего снега" прощает своей Вере замужество, вовсе не считает его грехом, - это совсем не то, что нетерпимость Семенова; и Вера в результате остается с ним - без малейшего усилия с его стороны. Что сформировало этого героя - нам тоже расскажут: вот "Царевна Лебедь", история подросткового платонического обожания, а вот история звериной любви новой леди Макбет, увиденная юношей-Домбровским в самом конце двадцатых. И опять "насос и эта втулка" вызывают ужас и отвращение - не пошлое отвращение ханжи, который, дай ему волю, сам бы всех и каждую, но метафизический ужас ригориста, мечтателя, для которого все главное вообще происходит не в видимых сферах. Дело и не в самом любовном акте, а в том, что ему предшествует и за ним следует: в фальшивых разговорах, в домогательствах, истериках, обманных ходах, во всем, что люди навертели вокруг любви и что так убийственно, с желчной иронией, описано в "Ста тополях". Что профессор Ефим Борисович, что истеричка-невропатолог, "толстая Джоконда", - оба друг друга стоят. Думаю, что в замечательном "Брате моем осле" краб - вечно живой, неистребимый, чудовищно живучий - олицетворяет не верность, а вот ту самую адскую, подспудную сторону любви, все это "непонятное сплетенье усиков, клешней и ног - все это вместе походило на электробатарею". По всей видимости, Домбровский в это время еще не знал строчек "скрещенья рук, скрещенья ног, судьбы скрещенья" - а может, и знал, напечатаны они в 1948 году; правда, то "Избранное" Пастернака пошло под нож, но стихи ходили по рукам. Зато уж этой цитаты из "Приглашения на казнь" он точно не знал: "Смертельно бояться нагнуться, чтобы случайно под столом не увидеть нижней части чудовища, верхняя часть которого, вполне благообразная, представляет собой молодую женщину и молодого мужчину, видных по пояс за столом, спокойно питающихся и болтающих, - а нижняя часть - это четырехногое нечто, свивающееся, бешеное…" Да, и похожее на электробатарею.
Прав Семенов, когда говорит, что он не сломлен, что человеческий мозг - самый драгоценный металл вселенной, что в мире больших величин светло и холодно: если не дано человеку счастья среди людей, ему остается мир больших величин. Там Домбровский его и оставляет. Но сам он остается среди людей, потому что это наука более сложная; есть альтернатива холодному величию, горам, всегда рождающим мышей, - и это та поэтика изгойства, мечтательности, скрытой силы и отважного устремления навстречу трагедии, которая пронизывает последние три рассказа этого романа.
5
Разумеется, все эти толкования приблизительны и субъективны, да роман в новеллах на то и роман в новеллах, чтобы каждый новый рассказ - как новая точка наблюдения - менял его смысл и добавлял читателю новые возможности. Домбровский рассказывает историю несколькими голосами, в литературе так делали часто - от Коллинза до Акутагавы, от Лоренса Даррелла до Бродского, - и "Рождение мыши" слишком сложная вещь, чтобы интерпретировать ее однозначно. Ведь Семенов - хороший, и Нина хорошая, это уж такая особенность Домбровского, что отвратительны у него очень немногие персонажи, только животное начало, только сознающее себя, целенаправленное зло, да и тех жалко. Не зря сам Домбровский, выслушивая жалкие оправдания стукача, который его заложил и которого он пришел бить, - в конце концов хлопнул его по плечу и сказал: "Пойдем выпьем".
Иное дело, что - если отбросить оценки и модальности - "Рождение мыши" как раз и рассказывает о ситуации, в которой правых нет по определению: о том, как люди попытались выстроить новый мир после гигантского революционного катаклизма, и о том, как эти люди - безусловные герои, победители и новые граждане нового мира - оказались беззащитны перед вечными человеческими проблемами. Про "роковую пустоту". Про то, что в конце концов великие революционные потрясения кончились войной, а после войны мир обречен выродиться. И в этом выродившемся мире надо выстраивать этику с нуля. А удается это только тем, кто в "дивном новом мире" был изгоем, объектом насмешек, одиноким хранителем древностей.
Для 1951–1956 годов, когда воздвигалась сложная, уступчатая, шершавая гора этой книги, - высота взгляда непредставимая и вывод исключительно точный.
Вот какая бомба тридцать лет лежала на нижней полке обычного советского шкафа в квартире Клары Турумовой.
Теперь не лежит. Теперь вы ее держите в руках.
Дмитрий Быков
I
РОЖДЕНИЕ МЫШИ
Часть I
Глава 1
Это случилось летом 1944 года в Пруссии.
Трое военнопленных лежали на лесной делянке и разговаривали. Это были: профессор теологии Леон Лафортюн - высокий, красивый, молодой еще человек лет тридцати пяти, с черными, как у индейца, волосами и резкими чертами лица; уролог Байер, маленький, щуплый человечек, владелец больницы в Брюсселе; ленинградский инженер Крюков, когда-то крупный и рыхлый мужчина, а теперь с лиловыми подглазьями и так называемым почечным отечным лицом, - он был очень рассержен и все сквозь зубы ругал кого-то.
Поодаль от этих трех сидел еще четвертый - высокий и худой, как остов, блондин с красными полосками бровей и яминами вместо щек на почерневшем, нечистом лице. Те разговаривали, а он рассеянно постукивал по свежему смолистому срубу, насвистывал и думал.
Шел обеденный перерыв. Трое говорили по-немецки.
Бельгиец начал было что-то красивое и длинное о том, как бы его встретили, если бы он вышел. У него там новый дом и сад с фонтанами, а розы и пальмы он получал из Ниццы; потом, подумав, он рассказал о том, что женился на такой молодой и красивой девушке, что, когда они шли по улице, на них все оглядывались, а ребятишки забегали вперед затем только, чтоб заглянуть ей в лицо еще раз; но вдруг закашлялся, побагровел и махнул костлявой, как крыло летучей мыши, ладошкой.
Наступило короткое тяжелое молчание.
- Ну, ну! - сказал теолог, - мы же вас слушаем.
- А что там слушать! - отмахнулся Байер. - Чудес-то не бывает! Вот что всем нам! - И он ткнул пальцем в белые и желтые щепки.
И тут все потупились - стоило послушать, как дышит бельгиец или во время припадка посмотреть на его глаза, чтоб понять: да, этому уж не выбраться.
- Чудес-то не бывает! - повторил маленький бельгиец и вздохнул.
- Не в чудесах дело, - раздраженно проговорил ленинградец, - на чудеса вон кто специалист! Я на другое смотрю! Я…
- Тише! - схватил его за колено теолог. По делянке, обходя стволы, прошли двое солдат, и один из них, низенький, тонконогий, похожий на петушка, поднял маленькое личико и прокукарекал:
- Сe-ме-нов! Николай!
Блондин, не торопясь, встал с пенька и подошел к ним. Петушок ткнул пальцем в своего товарища и что-то тихо сказал. Они заговорили.
- Хитромудрый Улисс! - выругался ленинградец.
Бельгиец подтолкнул его и значительно сказал:
- И смотрите, обоим больше чем по пятьдесят, а? Вот от этого и режим мягче - молодежь-то вся там!
- Молодежь-то, положим, вся уже тут! - стукнул о землю кулаком Крюков. - Вот она где - их молодежь! Ка-аких ребят погубили, мер-р-завцы! И спросить их: во имя чего?! Сами теперь не знают!
- Мышь, все мышь, - тихо вздохнул теолог.
Маленький бельгиец нервно повернулся к нему:
- Да что вы весь день о мышах? Какие там еще мыши, мусье Крюков?..
- А-а, слушайте вы поповские бредни! - отмахнулся ленинградец и снова стал смотреть. Теперь все стояли на поляне и курили, а петушок что-то оживленно доказывал своему товарищу, понурому толстому немцу в очках на угреватом носу. Тот слушал и согласно кивал.
- Зарабатывай, зарабатывай на веревку, дурак, - злобно сказал ленинградец о Николае.
- Да, - поморщился Байер, - это он с ним зря.
- Ему тяжелее нас всех, - вдруг очень серьезно проговорил теолог.
- Как? Ему?! - обиделся и даже огорчился ленинградец. - Нет! Что-то не видно! Все время балаганит перед немцами, ничтожество!
- А портрет своей жены он вам не показывал? - вдруг оживился уролог. - Это такое прекрасное и чистое женское лицо! Я был просто потрясен! Олицетворение женственности - и она ждет его! Ну что вы качаете головой? Ждет, ждет!
- Да вы посмотрите хорошенько - кого тут ждать? - снова обиделся ленинградец. - Вот этого хироманта, что ходит по немецким квартирам да гадает им на бобах?! И думает, дурак, что-то такое выгадать! Нет, голубчик, не такие уж дураки немцы! А она пусть ждет! Пусть себе!
- И это трагично, - сказал бельгиец задумчиво, - ждать, любить, верить и вдруг узнать, что твой любимый… - он не окончил. - Да, я сочувствую таким женщинам - ждать героя, дождаться лакея. - Он повернулся к теологу. - Вот это, по-вашему, и называется, наверно, гора родила мышь.
Теолог улыбнулся.
- Нет, вон где сейчас рождаются мыши, - он ткнул рукой на запад, - от этого и земля там трясется! - Его не поняли. - Ну война, война, а после нее мир на несколько лет - это и есть рождение мыши. Гора пыжится, пыжится, извергает пламя, сотрясает землю, а покажется мышиный хвост - и все начнется по-старому.