Рождение мыши - Домбровский Юрий Осипович 4 стр.


* * *

Когда он через минуту очнулся и засучил рукав, то увидел: рука стала отечная, воспаленная, к плечу тянулись красные полосы, а под мышкой набухало что-то с гусиное яйцо.

"Пропала рука, - подумал он, - как теперь буду писать? Ничего, Нина умеет печатать". И эта мысль - он будет диктовать, а Нина печатать - была такой радостной и возбуждающей, что он сразу же загорелся, встал и пошел. Его все время подташнивало, шатало, и парное молоко подступало к самым губам, поэтому он иногда не рассчитывал дороги и так шарахался больным плечом о дерево, что боль сдувала его с ног, но идти было все-таки надо, и, отдышавшись, он поднимался и шел, шел.

* * *

Наступила ночь, потом утро, а он все шел - теперь он вступил в болотистую полосу крохотных озер, и идти было трудно. Как будто вновь вернулось его детство, он убежал от матери и шныряет с ребятами по болотам.

Необычайная слаженность и сила жизни царили в этом мире. Тихие пруды стояли сплошь в зеленой и желтой ряске, кое-где в черных разрывах ее в чешуйчатой зелени торчали пышные водяные лилии и кувшинки из ярого желтого воска. На ветках ивы сидели стрижи, а выше их трепетали дымчатые стрекозы и красные коромыслы. Солидно и добродушно квакали лягушки (Нина говорила: "Это они перед дождем так").

А какие тростники здесь росли! Какие осоки! Какие листья были у этих осок! Распластанные, широкие, сочные, и то нежно-зеленые, то почти черные! Словно кто взял их да пересадил сюда из теплицы! Потом он сидел и смотрел на лягушек: как они таинственно выплывают из глубины, - нет-нет ничего, и вдруг в туманной воде показалась неподвижная лягушка, - как плывут, а потом, прытко работая лапками, вскарабкиваются на берег, как они сидят там, как на них раздуваются по обеим сторонам головы молочно-белые шары - и они квакают; как вдруг всплескивает рыба и бегут круги; как вдруг поднимаются со дна струйки серебристых пузырьков - и они похожи на ландыши; как вечером низко проносятся быстрые бесшумные птицы, задевают крыльями ряску и на лету клюют воду.

Так прошло часа два, опять кто-то толкнул его в спину, сказал "Пора", и он понял: надо встать и идти, а то взойдет солнце и его опять разморит.

Он встал и пошел.

* * *

И тут ему представилось то, что не раз снилось и на фронте, и в бараке военнопленных, и на больничной койке, когда он подыхал и у него воровали хлеб.

Вот что он увидел.

В ясное летнее утро он подходит к своей даче. У него запыленные солдатские сапоги, старая черная и промокшая под мышками гимнастерка, какой-нибудь мешок на спине, фуражка - ну, в общем, тот вид! Жара. На огородах дремлют, шурша черными корявыми листьями, пыльные подсолнухи с расклеванными шапками. А на дороге между коноплями в теплой пыли чирикают и купаются воробышки. Он подходит к зеленой калитке и осторожно стучит в перекладину. А там, за калиткой, терраса, приподнятая, как сцена, вся в ползунке и винограде, широкий стол, голубая хрустящая скатерть, и посредине разблестелся никелированный граненый самовар. Сидит мать в капоте, сидит Нина в простом мягком платьице (ведь утро же!), и пьют чай, и на все то, что происходит за забором, никакого внимания пока не обращают - звенят ложечками и чашками, пересмеиваются, разговаривают. - Хорошо! Он не из гордых - подождет, и только минуты через три он стучит опять. Мать слегка поворачивает голову и что-то спрашивает у Нины - наверно, что-нибудь вроде: "Да кто это там? Ниночка, посмотрите-ка!" Нина быстро встает. В зеленых прохладных сумерках разворачивается что-то золотистое, розовое и белое - волосы, лицо, платье. Она сбегает по ступенькам, подпрыгивает, соскакивает на землю и идет между клумбами, высокая, стройная, улыбается, размахивает руками, идет и видит - стоит возле калитки какой-то незнакомый дядька - не то шофер, не то завхоз из соседнего дома отдыха, не то просто кто ищет адрес - стоит и робко улыбается. Устал бедняга, спарился - как не посочувствовать такому. Она подходит к нему и вдруг круто останавливается - краснеет, коротко вскрикивает и поверх калитки бросается ему на шею. И мать тоже кричит и бежит с террасы - и уже все, кто есть в доме - дети, женщины, кошки, - кричат и бегут, а у соседей заливаются две собачонки, и какая-то девочка с бантом весело сообщает: "Мама, мама, к тете Нине ее муж вернулся", - и там тоже что-то хлопает и кто-то покатился со ступенек. А Нина висит у него на шее, вся мелко дрожит, плачет и ничего не может сказать, а только смотрит на солдатское серое щетинистое лицо и все не насмотрится, не нарадуется. Боже мой, какая радость еще есть на земле!

Он смеялся, плакал и прижимал к себе больную руку, а в это время за чистыми ивами стоял высокий человек в форме лесника, смотрел на лежащего в тине эсэсовца и что-то решал.

- Ну, ладно, ладно, Нина, - сказал эсэсовец по-русски, - ну, будет, будет, что ты, родная?

Тогда лесник раздвинул ветки и пошел к нему.

Глава 4

Где Нина? Где чистое лесное озеро? Где козочка с детской шейкой? Он не хотел лежать, вырывался, кричал, но тут чья-то сильная и мягкая рука бережно укладывала его на постель.

- Нина! Мамочка! - кричал он.

"Нина", - странно повторяет чужой голос, и на миг, как солнце в разрыве облаков, проглядывает комната, картины на стенах (все олени, собаки и охотники), окно, в окне стоят и шумят ели. Над ним наклоняется сухое волчье лицо: внимательные серые глаза за стеклами, прижатые к костистому черепу острые уши. Все это, как багровый мячик, прыгает в такт пульсу в его глазах. Рядом стоит толстая румяная женщина в фартучке и держит на подносе тарелку с супом. "Mütterchen", - говорит он по-немецки, и толстуха сочувственно качает головой.

И тогда как из темного люка появляется над ним еще один человек - эдакий чернявый юркий карлик с холодными жесткими пальцами. Он приближает лицо и берет его за пульс - и это последнее, что Николай видит.

Начинается бред.

На ивовое плетеное хрусткое кресло смиренно и серьезно усаживается Нина - у нее в руках спицы, как у той старухи, что постоянно сидит в коридоре театра у телефона, и она все вяжет и вяжет - шевелит губами, а на него и не смотрит.

Любовь моя, да что же это такое? То ты приходишь ко мне козочкой, то сидишь надо мной старухой, и все мне нельзя говорить с тобой по душам.

Нина молчит и все двигает спицами, шевелит губами - человечек отпускает его руку и что-то говорит волку. Тот кивает головой. Темнота.

* * *

Так прошло еще три дня. Николай уже не бредил. За окном (как пена в тазу) шумели ели. Кричала какая-то птица. Девушка в розовом два раза в день - туда и сюда - проходила мимо с белыми эмалированными ведрами, и человек, похожий на волка, сидел без пиджака и читал газету.

Николай глядел в окно, потом на стены в дешевых, ярких олеографиях, в оленьих рогах и кабаньих головах и думал: он разут, раздет, обезоружен, - тут же двое мужчин да две женщины - значит, не убежать и не вырваться, но ведь это вопрос: надо ли бежать, хотят ли эти люди зла эсэсовцу? Вот они же возятся с ним. Он попробовал было заговорить с девушкой в розовом (когда она входила к нему, у нее на голове был гофрированный чепчик и так она очень походила на белокурую Гретхен), он попробовал было заговорить с ней, но она сделала испуганные глаза и сказала: "После, после!" Толстуха была поразговорчивей, она сообщила, что он находится в доме форстмейстера (лесника) герр Цайбига, а она, фрау Берта, его жена, детей у них нет, что же касается девушки, то ее звать Эльзой, она студентка восьмого семестра, но сейчас война и она работает сестрой в клинике профессора Сулье, а сюда приехала месяца на три к своему дяде (отпуск по болезни) - и вот подвернулась неожиданная практика. Ее дядя - д-р Грог, о, это голова! Он вас лечит новейшими методами, месяца через три вы будете в состоянии пилить дрова. Вот увидите, увидите! Он главный хирург клиники и двоюродный брат моего мужа. Но довольно, сейчас молчать, молчать, а то опять поднимется температура, и, улыбаясь, она гладила его по плечу толстой ладошкой с пальцами-коротышками.

Герр форстмейстер появлялся только на минуту и говорить с ним не приходилось - появится, постоит в дверях, заметит взгляд Николая, хмуро улыбнется и уйдет.

А бреда все не было. Нина, оскорбленная этой прозой - бинты, йодоформ, клеенка, - как-то раз тихо сложила свои спицы, встала и ушла.

Наступало выздоровление.

* * *

На пятый день герр Цайбиг зашел в его комнату, сел на стул и сказал:

- Доброе утро, господин Габбе! Ну, как же наши дела?

Николай пожал плечами.

- Лихорадка-то прошла, - продолжал Цайбиг, - но вот доктор Грог настаивает на отправке вас на стационарное лечение, а мне что-то не хочется. Так вот, как бы вы думали? Стоит ехать?

Ехать в больницу было, конечно, немыслимо, поэтому Николай спросил:

- Так скверно мое дело?

Волк улыбнулся.

- Если бы скверно, они бы вас не трогали, нет, но они боятся образования тромба! Ладно, об этом еще поговорим; теперь второе: если вас все-таки везти, то куда же - в госпиталь или в неврологическую клинику, там тоже есть хирурги? - Он остановился, выжидая ответа, но Николай молчал. Волк поправил ему одеяло. - Я ожидал, что вы спросите, почему в неврологическую клинику, а не в госпиталь, но вы не спросили, - продолжал Волк. - Неврологическая клиника, а не госпиталь, связана с третьим соображением, и самым главным. - И Цайбиг вдруг заговорил на чистейшем русском языке: - Вы бредили, и я понял все, - он помолчал, давая Николаю собраться с мыслями. - Бояться меня вам не надо - вы слышите, как я говорю по-русски. Без акцента, правда? Я родился в Москве. Мой отец имел на Кузнецком мосту магазин туалетных принадлежностей. Это первое, почему я говорю - вы у друзей. Второе - Гитлер меня никак не устраивает, моя жена австрийская еврейка по матери - чувствуете, чем это пахнет для нас обоих? В-третьих, я старый человек, много видел, пережил в России три войны и хорошо понимаю, к чему это все идет, - так вот какое положение господин или товарищ. Как уж хотите.

Было очень тихо. В соседней комнате в клетках заливались чижи, да две женщины за стеной мыли посуду, вполголоса переговаривались и смеялись.

- Курить у вас есть? - спросил Николай по-русски, оперся рукой об одеяло и сел.

- Когда вы бредили, - продолжал Цайбиг и протянул Николаю портсигар, - жена интересовалась: почему вы так хорошо говорите по-русски? Я сказал, что вы все время допрашиваете пленных и ругаетесь. Она, святая простота, поверила. Я ведь никогда не вру.

- Огня! - попросил Николай. Сердце так ухало в груди и в висках, что он почти оглох.

- Так вот, - Цайбиг высек огонь из зажигалки и поднес ее Николаю, - теперь у вас есть два пути - поверить мне или нет.

Николай усмехнулся:

- У меня, кажется, вообще нет никакого пути.

- А вы слушайте, потом будете говорить. Ну вот, два пути - вы можете счесть это за провокацию - тогда так: сейчас жена кончит мыть посуду, расставит ее по шкафам, и мы уедем к ее сестре за двадцать пять километров. Вернемся в понедельник утром. Прислугу я отпустил вчера вечером. Смотрите - тут все ваши фото и документы. - Он положил на край кровати планшет. - Вот деньги - кладу их под подушку. А вот ключи! - Он вынул из кармана целую связку. - Смотрите, этот, из вороненой стали, от бюро, - там в нижнем ящике ваш браунинг. Этот, большой, от моей охотничьей мастерской. Там, в шкафу с чучелами, висит ваша одежда, вычищенная и выглаженная, там же рюкзак, в нем кое-какие продукты и большой кусок копченой грудинки. Теперь: будете уходить, хорошенько захлопните дверь и закройте ставни, а на столе - слушайте! - оставьте записку, что за вами приехали из госпиталя и вы уезжаете. Ну, скажем, с доктором Ранке. Вам ясно, зачем это надо? Жена приедет, не застанет своего больного и ничего не поймет - значит, пойдут вопросы да догадки, а это уж очень неприятно - правда? Так вот, чтоб этого не было, пару слов - так?

- Так! Дальше? - Николай выбрал из портсигара еще одну папиросу и потянулся закурить.

- Положите! Потом, - недовольно поморщился Цайбиг. - Это все, если вы уйдете. Если же вы окажете мне честь и доверие, то в десять часов вечера придет доктор - Эльзы не будет. Сделает вам перевязку и останется ночевать. А я явлюсь в понедельник, после полудня, и буду к вашим услугам. Понятно?

- Понятно! - ответил Николай.

- Так вот - как? - спросил Цайбиг и протянул руку: - И разрешите…

- А почему браунинг вы спрятали отдельно? - спросил Николай, не беря его руки.

- Поверьте, только затем, чтобы вы в меня не влепили сразу трех пуль, как в покойного Габбе, - улыбнулся Цайбиг и сразу перестал походить на волка. - Труп его я оттащил в овраг - к нам теперь из Польши забегают волки, и они в одну ночь расправятся с ним! Ну, так… - Они пожали друг другу руки. - Поступайте, как считаете лучше. И в том, и в другом случае пожелаю вам успеха, а главное - бодрости, бодрости. Мы, немцы, говорим: "Mut ist verloren alles verloren". Так вот, только не теряйте "Мut". Берта еще зайдет к вам, Эльза тоже - вы знаете, девчонка влюблена в вас! Вот что значит молодой беззащитный мужчина! А?! - И он засмеялся и вышел.

Николай поднял обе руки и приложил их сначала к вискам, потом к груди. Сердце стучало, словно хотело выпрыгнуть, и Николай опросил его: "Ну как же, Нина, поверим мы этому волку?" И Нина простучала оттуда: "Поверим!"

Глава 5

Вот так и вышло, что через неделю, по заключению доктора Грога, Николай с диагнозом "военный психоз" лежал в клинике травматических неврозов профессора Сулье и им усиленно занимались. Каждый день выстукивали то так, то эдак, царапали и кололи иглами разной толщины и назначения, брали пробу то из пальца, то из вены, то из позвоночника, проверяли давление - кровяное, черепное, еще какое-то.

Профессор Сулье был высокий красивый старик с еще черной бородой, и внимательными вдумчивыми глазами он напоминал чем-то постаревшего Гаршина, и врать ему было очень неудобно, а приходилось. Никаких прямых вопросов о профессии и работе Сулье не задавал и вообще был очень ласков - держал за руку и внимательно спрашивал о наследственности по обеим линиям, о детстве; потом тише - о детских пороках, о женщинах, об отношениях с ними; и только уж напоследок (и то в самой общей форме) о том, не волновался ли он, выполняя те или иные необходимые служебные функции военного времени, и когда Николай отвечал, что нет, не волновался, он кивал головой и хвалил: "Хорошо, хорошо, это очень хорошо!" Но по его глазам нельзя было понять, точно ли он считает, что это хорошо. А рядом стояли врачи и ассистенты в белых шапочках и что-то быстро строчили в блокноты.

Так прошла еще неделя, и Николая перевели в отдельную палату с видом на цветочную горку в лилиях и эдельвейсах, и он целыми днями сидел у окна и смотрел на больных в белых, серых и синих халатах. Нина больше не приходила - что же ей было тут делать? - он же выздоровел, но вместо Нины осталась мысль о ней. Она-то никогда не покидала его. Иногда все хорошо, спокойно, даже весело - и вдруг кольнет: "А Нина-то сейчас…", "А в Москве-то" - и сразу профессор, болезнь, Эльза (а она действительно была влюблена) - все станет ненастоящим и нестоящим, и не поймешь, какого же дьявола сидишь ты тут и лопаешь манную кашу да зеленый немецкий мармелад, когда там, в стране, где только и возможна Нина, может быть, именно тебя и не хватает! А время-то идет, часы-то тикают, и ты попадаешь в цейтнот. Но выписаться было невозможно, бежать - подавно, и оставалось сидеть у окна да рассматривать нарциссы. И вот однажды случилось одно происшествие, и с него все началось.

Назад Дальше