Прощупывая двигатель, инженер не забывал (это было его правилом) "прощупать" и техника самолета. Речь зашла о сроках службы отдельных систем, агрегатов и частей.
Техник Свистунов, обслуживавший самолет Шатунова, затруднялся назвать срок эксплуатации трансформаторного масла, но держался бойко, потому что кончил техническое училище.
- В армии как делается: не знаешь - научат, не хочешь - заставят, - сказал инженер. - Ну а как часто меняются пиропатроны пожарных баков?
Ну разве мог думать этот дипломированный техник, что Одинцов будет задавать такие вопросы! Нет, он просто не знал Одинцова.
- Вы же расписываетесь в журнале готовности, - мягко выговаривал технику Одинцов. - Вот выпустите самолет в воздух, и там случится пожар, а патроны не сработают.
- Сработают. Они новые, - возразил Свистунов.
- Сегодня сработают, а завтра могут и не сработать.
- Вот завтра я их и сменю.
Одинцов подозвал крутившегося около соседнего самолета Мокрушина и задал ему те же вопросы, что и технику.
Мокрушин ответил без запиночки.
- Хорошо, Мокрушин, вы свободны. Да, вот что, зайдите вечером ко мне. Бюро комсомола просило проверить ваши знания.
Когда сержант ушел, Одинцов выразительно посмотрел на Свистунова:
- Поручаю вам выступить на очередном техническом занятии по теме "Сроки службы самолетных систем и агрегатов". Составьте конспект. Даю на это неделю. Потом проверю. И учтите: если техника подводит летчика в полете, виноваты мы с вами, а не завод.
- Товарищ инженер, разрешите…
- Не разрешаю. - Одинцов взял меня за рукав и отвел в сторону. Он был раздражен, потому что не мог переносить, когда техники не знали самолета.
- Так вот, - Одинцов остановился и поднял валявшуюся на земле гайку, положил в карман. - Думаю, из Мокрушина выйдет неплохой техник.
- Конечно, выйдет, - сказал я.
И вот теперь, когда председатель собрания зачитал рекомендацию и попросил комсомольцев проголосовать, кто "за", и комсомольцы подняли руки, я увидел, что с мнением инженера согласны все.
Мокрушина вызвали к столу. Я смотрел на его костлявую, с детскими плечами фигуру и вспоминал другое собрание, на котором сержанта исключали из комсомола. Сколько воды утекло с тех пор! Мокрушин прошел хорошую школу.
После собрания члены нашего бывшего экипажа собрались все вместе, чтобы покурить.
- Надеюсь видеть тебя техником на моем самолете, - сказал я Мокрушину, пожимая руку. Потом поздравил Брякина с вступлением в комсомол.
Мы опять заговорили о том, что нам необходимо попасть всем на один самолет. Но для этого нужно, было, чтобы Мокрушин стал техником, а Брякин - механиком. Увлеченные разговором, мы совсем забыли о Лермане, который в этот день, может быть, как никто другой, нуждался в дружеском сочувствии и одобрении, - ведь он в отличие от Мокрушина и Брякина, которые делали шаг вперед, отрекался от любимой работы ради того, чтобы его полк быстрее справился с задачей, поставленной Министром обороны СССР.
- Пойдемте найдем Лермана, - предложил Мокрушин. - И поздравим его.
Лерман сидел у своей постели, положив голову на тумбочку; ждал начала вечерней поверки. Мы видели, что он расстроен.
- Что с ним? - спросил я у находившегося поблизости солдата.
- Тут один воздушный стрелок обвинил сейчас его в трусости, сказал, что Лерман боится летать, вот и переходит в оружейники.
- Это неправда. И на это не стоит обращать внимание.
- Нет, стоит, - Брякин сжал кулаки. - Этого подлого типа я знаю! Сам он всегда говорит: умный в армии наживется, а дурак наработается. Я сейчас с ним поговорю.
- Подожди, не петушись, - я взял ефрейтора за локоть. - Ты же слышал, как аплодировали Лерману. Еще не хватало тебе, комсомольцу, учинить скандал этому "герою"-асу.
- Ему не мешало бы морду набить.
- Вот-вот, давай, пока не получил билета. По крайней мере, не нужно будет возвращать назад. Ах, Брякин, а ведь только говорили о культуре.
Увещевая Брякина, я гордился им, чуткостью его гордился.
Лерман вдруг поднялся с места и обнял Брякина.
С МЕДИЦИНОЙ ШУТИТЬ НЕЛЬЗЯ
Принято считать, что летчики народ храбрый. Что там ни говори, а в нашей профессии есть риск. Я говорю это не для рисовки, не из желания поднять цену себе и товарищам по оружию.
Летчики привыкли к риску, они не замечают его. А если и замечают - не говорят.
И все-таки каждый год в нашей жизни наступает пора, когда мы все начинаем волноваться, переживать, беспокоиться и даже трусить. Да, самую настоящую трусость.
Это происходит, когда на очередном общеполковом построении начальник штаба объявляет, что с такого-то по такое-то число летно-подъемный состав должен пройти полную медицинскую комиссию.
И боятся все одного: оказаться негодным к летной работе. Боязнь эта имеет под собой почву. С каждым "годом строже требования к летчикам. Малейшее отклонение от нормы - и тебя на время или навсегда отстранят от полетов.
На этот раз предполагалось, что медицинская комиссия будет особенно свирепствовать. Ведь мы перешли с поршневой техники на реактивную. К тому же наш новый врач майор Александрович оказался на редкость требовательным и щепетильным. Он уже дважды собирал летчиков на аэродроме и заводил разговор о нашем житье-бытье. Меня поразило внимание, с которым Александрович осматривал каждого из нас за несколько дней до комиссии, выспрашивал о болезнях в прошлом, о взаимоотношениях в семье, о привычках и наклонностях.
- Черт бы побрал этого эскулапа! - выругался Лобанов, выходя из кабинета врача. - Даже о любовных связях спрашивает, как на исповеди. Приобрели духовного отца.
Ожидавшие приема летчики засмеялись.
- Ну а ты что ему?
- Не успел, говорю, наладить. А про себя подумал: обязательно налажу. После комиссии.
Лобанов даже чтение газет отложил. А с книгой он вообще не дружил. Помню, его даже стыдил Семенихин. Ознакомившись с библиотечными формулярами летчиков, Семенихин увидел, что Николай за время службы в полку взял всего одну книгу - "Повесть о бедных влюбленных", да и ту потерял.
- А зачем их читать? - говорил нам Лобанов.
Лобанов паясничал, но мы все знали, почему он не читал книг. Он берег зрение.
"Хорошие глаза нужны летчику не меньше, чем орлу", - это от него я слышал не один раз. И еще он говорил так: "Наша действительность прекраснее всяких книг. Один мой радиоприемник вмещает в себя все библиотеки мира. Только слушай и запоминай".
Впрочем, Лобанов заботился не только о зрении. Он был прекрасным спортсменом и мог дольше нас крутиться на лопинге.
Когда начальник физической подготовки уезжал в отпуск, его замещал Лобанов. Ох уж и доставалось нам от нового физрука!
Вот и теперь он взял над молодыми летчиками шефство. В десять вечера выгонял всех на "Невский проспект" погулять перед сном, чтобы спали без сновидений, утром проводил с нами физзарядку. К спиртным напиткам не притрагивались, и кое-кто даже бросил курить.
Жены ходили перед мужьями на цыпочках - боялись волновать, а то, чего доброго, поднимется давление. Только жена Пахорова - ихтиолог по образованию, ведавшая каким-то научным отделом на местном рыбокомбинате и сама чем-то похожая на красивую рыбу, - вела себя удивительно спокойно и говорила при встрече с другими женами:
- Нашли, где проявлять волнение. Портить кровь. Ну, отстранят от полетов. Эка беда! Другая работа найдется. Слава богу, живем в Советском Союзе.
- По-моему, пахоровская Адочка даже хочет этого, - сказала мне Люся. - Она все время подчеркивает: "Мой Виталик чудесный организатор, он был в институте профоргом. Ему бы людьми командовать, а не аэропланом".
Сама Люся тоже поддалась всеобщему психозу - боязни, что я не пройду комиссию. Она даже в кровать ложилась, когда я уже засыпал, чтобы, как она говорила с улыбкой, не мешать мне "отходить" ко сну.
Меня это злило. Я готов был взорваться, как бомба, нагрубить Люсе, обвинить ее в холодности. Я демонстративно отворачивался к стене в надежде, что она сама не выдержит. Но она выдерживала и не приходила ко мне.
Однажды под утро я проснулся от легкого прикосновения к волосам. Люся сидела в ночной рубашке и тихо гладила мою голову.
- Бедненький, я тебя совсем замучила, - шептала она, притрагиваясь горячими губами к моему лицу. - И сама измучилась, глядя на тебя. Но потерпи немножко, и потом мы наплюем на Александровича.
Слушая полусонный лепет, я ругал себя, что мог подумать, будто Люся стала меньше любить. Она хотела мне только добра. Я молча положил голову на колени к Люсе и прижался щекой к ее маленькой крепкой груди.
- Ты знаешь, я забыла тебе сказать: к нам вчера приходил Сливко.
- Сливко?! - я окончательно проснулся.
- Да, Сливко.
- Что ему было нужно?
- Нет, ты сначала скажи, ты ревнуешь? - она старалась заглянуть мне в глаза.
- Не знаю. Может быть. Но я где-то читал, что ревность оскорбляет женщину. Это правда?
-. Немножко можно. Иначе женщина может подумать, что ее не любят. Но только очень немножко. Вот так, как ты сейчас.
- Ну ладно. Скажи, зачем он приходил?
- Не волнуйся, милый. Он не пытался ухаживать за мной.
- Второй раз это у него не вышло бы. Теперь я уже не мальчишка.
- Он даже был не один, а с каким-то летчиком. Просил таблицу для проверки глаз.
"Ого, видимо, и этот спокойный, как камень, человек побаивался предстоящей медицинской комиссии.
- У него что-то было раньше с глазами, - продолжала Люся.
- Я знаю. Он поранил их по своей вине осколками от очков во время полета над горами, когда снизился больше, чем разрешалось, и попал в сильный нисходящий поток.
- Ну и вот, он сказал, что хочет потренировать зрение.
- Враки! Он просто хочет заучить порядок букв в строчках, чтобы не провалиться во время обследования.
- Серьезно?!
- У нас в училище был такой случай.
- Ведь он же себе только навредит. Мало ли что может случиться в полете! - мое сообщение испугало Люсю.
- Сливко опытный летчик. Он с закрытыми глазами сумеет посадить самолет. Я это знаю. Так что не волнуйся, пожалуйста, и не переживай очень.
- Теперь твоя ревность начинает переходить запретную черту. Я оскорблена. Лучше скажи, как бы ты поступил на его месте.
Люсин вопрос был неожиданным, и я не знал, что ответить.
- Ты ему дала таблицу? Люся кивнула.
- Я не думала, что он может…
- Ну, это только мои предположения.
- Нет, ты прав. Ведь он не знает размеров букв. Я просто сходила к вам в кабинет врача и выписала их на бумажку. Как же он может тренироваться?
- Это его дело.
- Нет, это и наше дело. Он попадет в беду.
- А тебе-то что?
Люся посмотрела на меня с испугом.
- Прости меня, Люся. Я просто схожу с ума.
- Не надо, милый, - она погладила меня по щеке. - Я люблю только тебя. Запомни это, хорошенько запомни. Я даже в мыслях никогда не изменю тебе.
Мне было интересно посмотреть, как у Сливко пройдет номер с глазником, и я постарался пройти в кабинет с группой, в которой был и он.
Надо было видеть, с какой уверенностью и олимпийским спокойствием сел перед таблицей этот мастодонт с круглым бритым затылком, закрыл картонкой выпуклый с красными прожилками глаз.
Костлявый человек в белом халате подошел к таблице и включил свет.
- Что это за буква? - спросил он, указывая карандашом на "Б" в третьем ряду.
- Это эс, - сказал Сливко.
- А это, - карандаш остановился на букве "Р".
- Вэ, - ответил Сливко.
В кабинете стало тихо-тихо. Летчики вдруг поняли, что в эту минуту решается судьба майора Сливко - старого, прославленного в боях летчика.
Сливко, к всеобщему удивлению, не мог назвать ни одной буквы правильно.
Я и Лобанов стали потихоньку подсказывать ему, но он не слушал нас, думая, что отвечает правильно.
Врач несколько раз возвращался к одним и тем же буквам, и Сливко каждый раз давал неверный, но всегда один и тот же для каждой буквы ответ.
- Хорошо! - сказал врач, и по тому, как он произнес это слово, как он медленно, словно в раздумье, перешел на другую сторону таблицы, где для неграмотных и детей были нарисованы не замкнутые до конца кружки, мы поняли, что костлявый врач хотел во что бы то ни стало вытянуть майора, как учитель вытягивает на экзаменах полюбившегося ему ученика.
- Скажите, с какой стороны можно зайти в этот кружок? - спросил врач, указывая на большой круг с проходом внизу.
Сливко ответил правильно. Это всех нас обрадовало.
- А в этот? - карандаш опустился на один ряд ниже.
И снова Сливко дал правильный ответ. Потом он стал путаться, поправляться, отвечал то правильно, то неправильно.
Врач занимался с майором не меньше получаса. Давал смотреть в разные стекла, листал перед ним альбомы с цветной мозаикой, заставляя назвать вписанные туда цифры, и все повторял на разные тона свое "хорошо"..
Потом он вдруг взял медицинскую книжку майора и в нужном разделе стал писать:
"Годен к летной работе… - мы радостно переглянулись. Врач подумал немного, вздохнул и приписал: - "…с ограничением".
Это значило, что Сливко не мог быть допущен к полетам на реактивных самолетах.
Я думал, что Сливко сейчас устроит скандал, будет требовать перекомиссии, но он не сказал ни слова, он как-то сник сразу, опустил мясистые плечи, тяжело засопел.
- Еще все уладится, мой командир, - попробовал успокоить майора Лобанов. Но Сливко ничего не ответил, небрежно сунул в карман галстук и, не взяв медицинской книжки, вышел из кабинета.
- Его точно не допустят к полетам на реактивной технике? - спросил Лобанов у врача.
- Это решает комиссия. Но шансов на успех мало. Скорей всего, предложат перейти в транспортную авиацию, на тихоходные самолеты.
"Это убьет его", - подумал я.
- Садитесь, кто следующий!
Комиссия работала три дня. Три дня полк был похож на растревоженный муравейник. Летчики ходили из одного кабинета в другой; сталкиваясь, расспрашивали друг друга о кознях врачей, чертыхались. Нас испытывали на специальных качелях и вертящихся стульях, прослушивали, выстукивали, измеряли, просвечивали, прощупывали, нам задавали сотни вопросов, заглядывали в глаза, в уши, в рот, в нос, нас заставляли ложиться, приседать, бегать на месте, стоять с вытянутыми руками. Майора Сливко среди летчиков я больше не видел. Он точно сгинул.
Вечером я сказал об этом Люсе.
- Я доложила Александровичу о затее майора.
- Зачем? Ведь он же завалился.
- Я знаю. Но я врач и не имела права поступить иначе.
- Ты больше не видела его?
- Он приходил "поблагодарить" меня. Мне так его жалко. Ты знаешь, он был крепко выпивши.
- Он ругался?
- Ом думает, что я нарочно дала ему буквы не в той последовательности, в которой они расположены в таблице. А ведь это уже Александрович их перетасовал.
Занятая мыслями о Сливко, Люся даже не спросила, прошел ли я комиссию. И я ничего не сказал ей, хотя мог бы похвастаться. Во всех графах медицинской книжки у меня стояла отметка: "Годен к летной работе без ограничения".
Вместе со Сливко были освобождены от летной работы еще два летчика. Капитану Горохову сразу же предложили место начальника химической подготовки полка, а лейтенанта Веденеева месяца через два послали на курсы руководителей системы слепой посадки, которую у нас предполагалось поставить.
Сливко временно назначили адъютантом нашей эскадрильи вместо Перекатова, переведенного штурманом наведения на командный пункт.
Теперь майор редко бывал среди нас, больше торчал в эскадрильской канцелярии, составлял вместе с писарем плановые таблицы полетов, графики боевой подготовки, хотя по уставу, как заместитель командира эскадрильи, должен был участвовать не только в планировании полетов, но и контролировать подготовку летного состава, следить за распорядком дня и вообще быть в курсе всех наших дел.
Впрочем, у нас не было претензий к Сливко - летчики больше всего не любят мелочной опеки. К тому же все знали, что летуну, отдавшему всего себя без остатка небу, нелегко свыкнуться с новой, "наземной" работой.
Знал, видимо, это и наш Истомин, иначе бы он, наверно, давно поставил перед командиром полка вопрос о служебном несоответствии майора.
Как только летная медицинская комиссия уехала, снова начались практические занятия. Полеты были почти каждый день. Если бы на наш аэродром попал посторонний человек, он без труда мог бы узнать, каким машинам доставалось больше всего. Около учебно-тренировочных самолетов (мы их называли попросту спарками), похожих на каких-то рыб-коротышек (это, вероятно, из-за большого фонаря), вся земля была вытоптана, словно здесь каждый вечер устраивали танцы, а от хвоста тянулись длинные коридоры, пробитые горячими струями из выхлопных сопел.
Здесь всегда толпился народ: летчики, техники, механики.
Подъезжали и отъезжали топливо- и маслозаправщики, тягачи, АПА, машины с кислородом, воздухом.
Спарки у нас пользовались таким же преимуществом, как матери с детьми на вокзале, - им все доставлялось в первую очередь.
В полку их было всего несколько, а поэтому при составлении плановых таблиц командиры эскадрилий устраивали в штабе баталии друг с другом; шли на хитрость, только чтобы заполучить "УТИ"; дело иногда доходило до скандалов.
На одну из спарок перешел работать и бывший механик майора Сливко Абдурахмандинов - удивительно юркий паренек, прозванный за свой малый рост Шплинтом.
- Служить мне осталось немного. Зачем привыкать к новому экипажу? - так мотивировал он свой переход.
Но мы знали и другое: Абдурахмандинов хотел до конца остаться верным своему командиру.
Мне рассказали, как Шплинт прощался на старом аэродроме со своим старым, видавшим виды штурмовиком. Майор Сливко летал на нем на штурмовку фашистского Берлина, и вот теперь этот самолет должен был идти на слом. Шплинт со слезами на глазах вымыл его с кока до дутика, смазал все шарниры, прошприцевал двигатель. Он готовил машину, как готовят к захоронению покойника.
Шплинт страшно горевал, сдавая три сумки с инструментом, который по ключику собирал в течение нескольких лет.
Теперь положено было иметь строго определенное количество ключей. На каждом из них был даже выбит номер.
Нелегко было Абдурахмандинову работать на спарке. Случалось, что на его самолете совершалось по нескольку десятков учебных вылетов в день. С утра до вечера он торчал с техником у самолета. На аэродроме они и завтракали, и обедали, но трудности не пугали Шплинта. Он, как всегда, был собран, подтянут, изворотлив и напорист. Его никогда нельзя было застать врасплох.
Желанием каждого летчика во время учебных полетов было выполнить запланированное упражнение на самолете Шплинта. Все знали: его самолет не подведет.
- Что же мы будем делать без тебя, товарищ Шплинт? - как-то полушутя, полусерьезно сказал я, садясь на изрядно уже заезженную, но очень опрятную спарку. - Ты хоть смену-то себе готовишь?
- Узнаете, узнаете… - туманно отвечал Абдурахмандинов, тщательно протирая фонарь кабины. - Будет человек - обижаться не будете.