- С ответственным поручением, - предположил дежурный по радиотехнической станции.
Через несколько минут Молотков и Чесноков вернулись.
- Свяжите меня с дивизией, - сказал командир полка, - и распорядитесь, чтобы самолет майора Чеснокова немедленно заправили горючим. Через полчаса он вылетает.
Я взял под козырек и стал выполнять приказания. Прощаясь со мной, Чесноков доверительно шепнул:
- Еще встретимся. Обязательно. И тогда все узнаешь.
- Счастливого пути, - сказал я.
- Я рад за тебя, - он потрепал меня по плечу. - Кто еще из вашего выпуска здесь?
- Лобанов, Шатунов.
- Передавай привет.
- Обязательно.
Через несколько минут Чесноков улетел.
МАТЬ ЕСТЬ МАТЬ
Мы стояли на берегу и смотрели на воду, в которой купалось большое оранжевое солнце. Бледный месяц, висевший над лесом, спешил погреть в его последних лучах свой круглый бочок. Около пристани толпились колхозники с сумками, мешками, кошелками.
- Подойдем поближе, - сказал я Люсе.
- Рано еще, - ей не хотелось слишком выделяться на фоне простеньких рабочих одежд всех этих людей, собравшихся плыть на пароходе.
На Люсе было красивое светлое платье с большим вырезом сзади и пышным бантом на боку. Такой фасон Люсе подобрала Нонна Павловна. Я знал: маме не понравится платье, оно было слишком открытым, но не хотелось обижать Люсю - я почему-то чувствовал себя виноватым перед ней. Может быть, из-за того, что к нам ехала моя мать, а не ее, а может быть, за прерванный разговор этой ночью. У Люси, видимо, была тогда сильная потребность поговорить со мной. А сейчас она молчала и все водила носком белой изящной туфельки по земле. Я знал, что и туфельки не произведут на маму впечатления - слишком тонкие каблуки были на них, но Люсе они нравились, и ей казалось, что свекрови они тоже должны понравиться. И эта мальчишеская стрижка маме тоже не придется по вкусу - в эту минуту я смотрел на Люсю глазами своей матери, строгой, далекой от модных нововведений. Вот если бы косы, тогда другое дело.
"А почему бы тебе, свет Алеша, не подумать и о том, что Люсе не поправится в твоей маме?"- урезонил я себя. Но думать об этом все-таки не стал.
Невдалеке стоял бывший моторист с самолета капитана Кобадзе, по фамилии Петушков. Товарищи его звали Петушком. На нем была новенькая гимнастерка с заутюженными складками от карманов и фуражка с выгоревшим верхом. Моторист то и дело доставал из кармана часы в луковообразном футляре и смотрел, сколько времени.
- Кого встречаешь? - громко спросил я.
- Старшину Герасимова. - Он снова посмотрел на часы. Я знал, что этот брегет ему подарил Герасимов весной прошлого года, когда сам получил от командования "Победу".
- Это что, уже с курсов? Солдат кивнул.
"Значит, и Мокрушин должен приехать, - подумал я. - Хорошо бы!"
Из-за поворота реки показался сначала большой столб черного дыма, а спустя пять минут - маленький пузатый пароходик. Люся достала из сумочки зеркало и пальцем пригладила брови. Она волновалась, но скрывала от меня это. Я тоже волновался.
Последний раз я виделся с мамой глубокой осенью. У нас было горе - умер отец. Я пробыл дома три дня, все это время не отходил от матери, успокаивал, как мог, звал жить к себе. Не поехала.
- Я здесь родилась. Здесь и умирать буду, - говорила она. - Положите под бочок к батьке.
Тогда она выглядела очень неважно, хотя и была на целых пятнадцать лет моложе отца. А потом сестра писала мне, что мама стала отходить. Ее снова сделали колхозным бригадиром. Работа, видно, отвлекла маму от тяжелых дум, а может быть, она сумела подмять под себя горе. Ведь недаром же отец называл маму трехжильной за ее выносливость и твердый нрав. Да, моя мать никогда не поддавалась отцу; он был сильным человеком, но она верховодила в семье и умела сломить его волю, когда это было необходимо.
Мне почему-то вспомнилось, как однажды в праздник отец выпил лишнее (это случалось с ним редко) и стал горланить под окнами председателя колхоза. Отец обвинял в чем-то председателя, сулился по бревнышку разобрать его дом.
Тогда все очень перепугались и боялись выходить из домов: силу отца знали в деревне и никто не хотел попадать ему под пьяную руку.
Кто-то сказал моей матери о разбуянившемся отце, и она пошла утихомиривать его.
- Идем домой, - она как-то по-особенному посмотрела отцу в глаза и молча направилась к себе. Отец сразу обмяк и, опустив голову, поплелся за матерью. Для меня всегда было загадкой, как умела мать обуздывать отца.
Когда я написал маме о том, что женился, она прислала поздравительную телеграмму, а вслед за этим письмо с добрым десятком пожеланий, советов и наказов. Прочитав их все, Люся улыбнулась:
- Свекровушка грозная, нечего сказать. Будет теперь нас учить уму-разуму.
- Старорежимная, - сказал я, давая этим понять Люсе, что взглядов матери не разделяю.
В своем первом письме я имел глупость написать маме, как у нас складывались взаимоотношения с Люсей, о барьерах, которые стояли на пути к сближению.
Мама мои признания истолковала по-своему. Она, видимо, решила, что Люся недостойна меня, хотя, конечно, прямо об этом не писала. Нет, она просто при случае и без случая высказывала всякие нравоучения, давая понять Люсе, какой ей хороший достался человек, как она должна быть благодарна родителям, которые воспитали этого человека, то бишь меня.
Мне было неловко перед Люсей за мамины письма, но я не решался поправить маму, зная ее прямой характер. Я боялся, что она заговорит о моем первом письме, а это в свою очередь обидит Люсю, которая и так уже строила всякие догадки по поводу маминых сентенций с пристрастием. Стыдясь своих слов, я вынужден был делать комментарии к ним, говорить что-то вроде того, что, мол, спрашивать со старого человека. Под старость человек - либо умный, либо глупый бывает. От старости могила лечит.
Когда я так говорил, мне хотелось, чтобы Люся одернула меня, сказала, что так говорить нельзя о матери, но она не делала этого. Она просто молчала, и я не знал, как понимать ее молчание. Меня это злило. Мне хотелось заступиться за мать, которую я очень любил, защитить ее от собственной хулы.
- Она, наверно, ревнует меня к тебе, - сказала однажды Люся. - У матерей это бывает.
- Конечно ревнует! - ухватился я за это предположение. - Ну ничего, ну пусть. Помнишь, у Драйзера? "Любовь матери всесильна, первобытна, эгоистична и в то же время бескорыстна. Она ни от чего не зависит".
- Пусть, - Люся махнула рукой. - В письмах это терпимо.
"А наяву, значит, нетерпимо?.. - подумал я, глядя на приближающийся к пристани пароход. - Что же дальше?"
Я подал Люсе руку, и мы спустились к мосткам, ведущим к пристани. На пароход перекинули сходни, и по ним, громко стуча сапогами, сошли несколько человек. Среди них была и моя мать - высокая, жилистая, с огромными узляками, перекинутыми через плечо, в больших мужских сапогах.
Я бросился навстречу. Мы смешались с другими встречающими и провожающими. Мама повисла у меня на шее, точно мы сейчас должны были расстаться, я почувствовал на своих щеках ее слезы.
- Сынок, сынок, - твердила она беззвучно. О Люсе ничего не спрашивала и не видела ее.
- Мама, это же Люся, - сказал я, беря жену за руку. - Познакомьтесь.
Мать улыбнулась, удивленно наморщив лоб, и притянула к себе Люсю.
- Что же ты молчал? - Они поцеловались. - Я думала, один пришел.
Я взвалил на плечо мамины пыльные узлы, и мы стали взбираться на косогор. Первой поднялась мама. И теперь смотрела на нас с высоты.
- А она еще не так-то и стара, твоя мама, - шепнула Люся. - Я представляла ее другой.
Мать подала Люсе темную узловатую руку и втащила ее наверх. А потом и меня таким же образом.
- Что у тебя там? - я повел плечом с поклажей.
- Машину прихватила. Может, сшить что придется. Наволочки там или еще что…
- Ну зачем вы себя беспокоили? - Люся улыбнулась маме уголками тонких, слегка подкрашенных губ. - У нас все-все есть.
- Не помешает.
Некоторое время шли молча. Мама все косилась на Люсю, рассматривая ее. Люся это чувствовала и оттого казалась неловкой, не знала, куда деть руки в белых капроновых перчатках.
"Уж лучше бы ты их сняла совсем", - подумал я, глядя на темные, с синими жилами руки матери.
- Хорошо у вас, - сказала мама, оглядываясь вокруг. - Далеко до дому-то?
Был тихий вечер. Солнце уже вдосталь накупалось в реке и теперь спряталось за лес. И все вдруг окрасилось в сиреневые тона. Над темно-сиреневой землей повисла светло-сиреневая дымка. Деревья и тучки над головой тоже стали сиреневыми. Пахло травами. В низине скопился туман, подсвеченный кое-где аэродромными огоньками. Со стоянок уже ушли. Только по взлетно-посадочной полосе все ползала взад и вперед, как букашка, пузатая очистная машина.
Люся стала объяснять, как скоро мы дойдем до своего городка:
- Все бережком, бережком - и через пятнадцать минут дома. Вы, наверно, устали с дороги?
- Не очень.
Я смотрел маме в лицо, стараясь узнать, понравилась ли ей Люся. Мне хотелось, чтобы мать полюбила ее, как любит меня и свою дочь, мою сестру.
- Товарищ лейтенант! - послышался сзади знакомый хрипловатый голос.
Мы оглянулись. Следом по тропке шли два офицера, один молодой и тоненький, другой - косая сажень в плечах, массивный и уже в годах. Одеты оба с иголочки. Новенькая парадная форма, золотые ремни, до блеска начищенные ботинки.
Неужели Мокрушин и Герасимов? Я поставил узлы на землю.
- Не узнаете? - Герасимов улыбнулся широкой простецкой улыбкой.
- А мы вас сразу узнали, - неожиданно громко сказал идущий рядом Мокрушин и приложил руку к лакированному козырьку фуражки. Его продолговатое худое лицо так и сияло.
Мы стали здороваться. Я заметил: Мокрушин в офицерской форме чувствовал себя увереннее, а Герасимова она как-то стесняла.
- Давайте-ка я вам помогу, - моторист Герасимов подхватил узлы и пошел впереди всех. За ним двинулись Люся и мама. Они о чем-то заговорили между собой.
- Ну что же, надо вас обоих теперь поздравить с присвоением офицерских званий, - я еще раз пожал руку Герасимову и Мокрушину.
- Спасибо, - ответили хором. - Как тут дела?
- Идут полным ходом. Вы приехали вовремя, техников не хватает. Как сдали экзамены?
- Этот на "отлично". А я едва вытянул, - Герасимов нахмурился. - Образования у меня поменьше. А нынешняя техника требует не только практических знаний, но и теории. Синусов там всяких, косинусов.
- Не прибедняйтесь, Никита Данилович, - перебил Мокрушин. - Кого больше хвалили на матчасти? Вас! Помните, как Пушкин сказал? "Ученых много, а умных мало…"
Я чувствовал, что Мокрушин немного рисовался.
- Ты, Боря, не успокаивай меня. Я ведь не слабонервная барышня. Учиться надо, вот что хочу сказать. Нынче же осенью поступлю в вечернюю школу. Я тебя еще догоню, - маленькие припухшие глаза Герасимова с гусиными лапками в уголках век задорно блеснули.
- Ну а я о чем говорю?
- А ты лучше помолчи. Ошеломил там всех и теперь думаешь, что всего достиг!
- Да не думаю я этого!
- Нет, ты бы слышал, Алеша, как он рубил преподавателям. Откуда только знания в этой маленькой башке?
Я засмеялся. Спросил Мокрушина:
- Надеюсь, пойдешь в мой экипаж?
- Конечно, товарищ лейтенант. Иначе не стоило бы и ехать сдавать.
- Ну ты это брось. Рисоваться не надо. Надо теперь за Брякина браться. У парня голова тоже работает. Механиком хочет стать. Готовится усиленно. Нужно помочь.
- Что будет зависеть от меня, сделаю.
- Вот это другой разговор. И будем снова все вместе. Кроме-Лермана. Но тут ничего не поделаешь, тут надо винить конструктора: не сделал на самолете кабины для стрелка.
Мы засмеялись.
- Уж не матушку ли встретил? - спросил Герасимов.
- Маму.
- Погостить приехала или насовсем? Будет с ребятками нянчиться?
- Рано о ребятках. - Я прибавил шагу.
- Где двое, там и трое, - улыбнулся Герасимов. - Закон природы.
- Приехала погостить. А если понравится, то, может быть, и останется.
- Понравится, - Герасимов улыбнулся. - Ну, не будем вас отвлекать. Идите догоняйте своих. А нам спешить некуда.
- Я очень рад за вас. И форма зам очень идет.
- Офицерская форма всем к лицу.
- Это хорошо сказано.
Я попрощался с новыми офицерами, пошел догонять своих.
ПОЧЕМУ МЫ ССОРИМСЯ
- Привезли новую кинокартину. Собирайтесь, я купила билеты. - Люся посмотрела на меня и на маму с нетерпеливым выжиданием. Лицо у нее было счастливое. Я-то хорошо понимал Люсю: кино пока было единственным развлечением в военном городке. А для нее, не занятой другим делом, кино было еще и частичкой жизни.
- А что за фильм? - спросила мама.
- "Летят журавли". О нем столько писали в газетах, Я уж думала, не дождусь, пока привезут в нашу глухомань.
- Надо идти, - и тут я вспомнил, что завтра рано вставать: наша эскадрилья летала. - Нет, не придется, - я сел на место.
- Полеты? - Люся сделала плаксивую мину. Я кивнул.
- А вы идите с мамой. Не надо упускать случай.
- Чего ради мы без тебя пойдем! - Мама шила нам наволочки. - Все картины не переглядишь.
- Но это же особенная картина, - Люся посмотрела на меня, ища поддержки.
- Это особенная картина, - сказал я. - Вам надо идти.
- Мне не надо, - мама перекусила зубами нитку, - мне надо шить.
- Можно подумать, что ты нанялась, - я попытался отобрать у мамы шитье.
- Нет, нет. Лучше и не настаивайте. Мне совсем не хочется куда-то идти, когда ты дома. Да и на улице сыро.
Люся прикусила губу. Она знала, в чей огород мама бросала камушки. Несколько мгновений молчала, а потом в глазах у нее появились искорки:
- Было бы предложено…
Люся стала переодеваться, теперь она делала наперекор матери, так как считала, что мать обидела ее. Надев тонкую нейлоновую кофту, Люся стала демонстративно красить ногти, а потом сидела за столом и сушила их, растопырив пальцы. Одуряющий запах лака распространился по всей комнате.
Мать обметывала прорамки и не поднимала головы. Уголки ее рта опустились.
Люся посмотрела на часы и взяла обшитую бисером сумочку. Я вышел ее проводить. С тех пор как мама стала жить у нас, я стеснялся часто целовать жену. А у нас это вошло в привычку, если даже кто-то из нас уходил всего на несколько минут.
Мы молча постояли на крыльце, слушая, как по железной крыше стучат редкие капли дождя. Потом я долго смотрел вслед Люсе. Стройная, длинноногая, она была очень хороша в темной жакетке и серой узкой юбке. Порыв ветра взъерошил копну ее волос. Она придержала их и пошла дальше. Мне хотелось окликнуть Люсю, вынести ей плащ, но я вспомнил, что дома мать, и раздумал.
- Распрощались? - спросила мама, когда я вошел. В ее голосе улавливались насмешливые нотки.
- Распрощались, - я стал раздеваться.
- Подожди, дружок, успеешь еще выспаться. Давай-ка поговорим, - она отложила шитье и подошла ко мне.
- О чем? - я слегка усмехнулся, хотя мне было совсем не смешно. Знал, о чем хочет говорить мама, и теперь уже не надеялся, что мне удастся уйти от этого разговора. Прелюдия к нему вот уже несколько дней была видна в каждом жесте матери, слышалась в каждом слове, хотя, по существу, эти слова относились к другим вещам.
Мама села рядом:
- Только не очень обижайся. Я ведь твоя мать и хочу тебе только хорошего.
- Я это знаю.
- Жалко мне тебя, сынок. Плохая у тебя жизнь. Я вот неделю всего у вас, а глядеть уже ни на что не хочется.
- Нельзя ли попонятнее?
- Вот видишь, ты уже обижаешься. Ну обижайся, мать все стерпит. В какие стекла ты глядел, когда выбирал себе жену?
- А в чем дело-то, мама?
- А в том, что непутевая, хотя и с образованием. Нехозяйственная. У вас столько денег, а все меж пальцев текут, как вода. Живете словно в сторожке.
- Это не наша комната.
- А не ваша, так можно жить в грязи по уши? Чем ногти-то мазать, лучше бы в столе прибралась. Полезла я давеча за тарелкой и рукав испачкала.
- Она не знала, что там грязно, а то, конечно, вытерла бы.
- А глаза-то на что даны? Посмотри!
Весь этот разговор мне был неприятен. Ну не вытерла Люся в столе, ну не купили абажур - по моей вине и не купили-то! - эка беда! Стоило ли из-за этого делать такие выводы? "Непутевая", "нехозяйственная"…
Для меня Люся была самым дорогим человеком. Я не хотел видеть в ней недостатков. Да и у кого их нет? Я любил Люсю - и все, а здесь, в "лесном гарнизоне", еще раз убедился, что мой выбор был правильным. Люся пожертвовала ради нашего счастья самым главным - своей любимой работой.
Иногда я ставил себя на Люсино место: нет, я не сумел бы бросить летную работу. Люсин поступок я считал подвигом и готов был носить ее на руках.
- Ну разве это разумно? - продолжала мать. - Насадила вокруг дома цветиков-букетиков, а за огурцами и помидорами ходит в деревню, платит бешеные деньги.
- Здесь все так делают, - сказал я. - У всех цветы под окнами. Это красиво. Ласкает глаз.
- Говорить вы мастера. Слова в ход пускать. А только красотой сыт не будешь.
- Но мы же не голодаем, мама.
- А надо бы! Для пользы. Это легче всего - забраться к мужу на шею и кричать: "Я твой верный спутник, корми меня, пои меня!"
- Никто так не кричит.
- Кричат. Только не голосом, а поступками. Мне стыдно за здешних женщин. Отрастили окорока на боках и думают, в этом прелесть жизни. Привезти бы одну в наш колхоз. Послать на прополку кукурузы…
- Мама, ты несправедлива.
- Помолчи. Знаю, что говорю.
- Нет, не знаешь. Нельзя так говорить.
- А ты мне рот, пожалуйста, не зажимай. Я еще к вашему начальнику схожу, ткну ему в глаза ваши топольки вместо яблонь и груш, которыми сейчас обсаживают города и села.
- Но это же частность. А ты восстаешь против главного. Тебе такого права никто не давал. И я не дам, хотя ты и моя мать. - Я уже больше не мог владеть собой. Знала ли мать о том, что наши жены помотали строить аэродром, очищали от грязи территорию городка?
- Ах, вот как ты заговорил с матерью! Нашел себе кралю и мать позабыл, - узкие сухие губы у нее нервно подергивались.
- Это неправда.
- Нет правда! Когда был холостой, и письма писал, и деньги слал. А сейчас ни того, ни другого от тебя не дождешься.
Последними словами матери я был обезоружен, приперт к стенке. Раньше все свои лишние деньги (а их немало было у меня, холостяка, живущего на всем готовом) я действительно посылал домой. Мать отдавала их моей старшей сестре, у которой было много детей, а муж погиб в войну. А теперь этих излишков почему-то не стало. С переездом на новое место, с устройством здесь появилось много "дыр". Одним словом, мы тратились, не стесняя себя, не думая, что наши деньги еще кому-то нужны.
- Все стены увешаны платьями, - продолжала мать. - Туфель пять пар. А у самого. - она подняла с пола носок, - пальцы из дырок вылазят.