Впрочем, Букреев вообще не понимал людей, для которых личная жизнь только и начиналась после службы. Он не мог понять, как вне службы можно находить что-то такое, что будет не то чтобы интереснее, важнее - он даже и предположить этого не мог, - но хотя бы настолько же интересным и важным, как служба.
- Да, и еще... - сказал Букреев. - Мне нужно, чтобы ваши подчиненные, старпом, успевали включиться в спасательные аппараты до того, как они уже не смогут в них включиться.
- Ясно, товарищ командир.
- Рад, что ясно... - Букрееву тоже было ясно: старпом действительно кое-что понял. А вот заступник его... - Максим Петрович, вы видели, как у нас пробоины на учениях заделывают?
- По-моему, нормально, Юрий Дмитриевич.
- Нормально!.. - Букреев усмехнулся. - Даже красиво заделывают! Но там, где это удобно и легко. Все заранее примерено, каждый знает свой маневр... А надо учиться заделывать эти пробоины там, где трудно и неудобно. И вводные наши должны быть как снег на голову.
- Усложним аварийные ситуации, - согласился Варламов.
- Обязательно, старпом. Условия должны быть максимально приближены к боевым.
- Ясно...
- То есть вы хотите утром повторить учения? - сощурился Букреев. - Я правильно понял?
Неправильно он понял, совсем Варламов и не собирался именно завтра - не одно еще учение у них впереди...
- Завтра же надо готовиться к приезду командующего, - напомнил Варламов.
- И к приезду - тоже, - спокойно подтвердил Букреев.
- А как же...
- А так! Такая уж у вас должность, старпом. Все командиры через это прошли.
- Ясно, товарищ командир, - вздохнул Варламов.
- И почаще завтра выводите из строя освещение, - сказал Букреев. - А то у нас сплошная иллюминация на учениях. - Как будто... командующего встречаем.
- Сделаем сплошную темноту, - заверил Варламов, чуть улыбнувшись. - Как будто не встречаем...
- Правильно, старпом. А на разборе сейчас - побольше о недостатках. Чтоб служба медом не казалась.
- Видимо, о положительном тоже следует сказать, - заметил Ковалев.
- Пока не следует, - отрезал Букреев. - С положительным мы уж как-нибудь сами справимся.
- Ясно, товарищ командир. Разрешите идти?
- Да, старпом. И поэнергичнее действуйте. Учитесь быть командиром.
Когда Варламов вышел, задвинув за собой дверь каюты, Букреев спросил:
- Нравится наш старпом?
- Нравится, Юрий Дмитриевич.
- Толковый, - согласился Букреев. - Жаль отпускать такого. А нужно. И так в девушках засиделся...
Слушая его, Ковалев подумал, что все еще можно было понять, пока в каюте стояли они двое - он и Варламов: свободное кресло только одно было. Но сейчас...
- Простите, Юрий Дмитриевич... У нас на корабле так принято - всегда только стоять в присутствии командира?
- Почему же? - помедлив, спросил Букреев. - Прошу...
Ковалев поблагодарил и сел в кресло.
- Что-то не замечал раньше, что вы такой стеснительный, Максим Петрович.
- Я-то что, - улыбнулся Ковалев. - Я ведь не гордый, могу и напомнить о себе. А вот механик наш, например, тот, бывает, подолгу простаивает в этой каюте. Да и штурман, и врач...
Букреев нахмурился, взглянул исподлобья на Ковалева и сказал:
- Мои отношения с подчиненными - это мое личное дело. И давайте договоримся раз и навсегда: за корабль отвечает прежде всего командир. Это не каприз, не самолюбие, а необходимость.
- Я и не собираюсь командовать кораблем. По уставам не положено, да и не умею.
- Тогда все в порядке. А то, знаете, бывает, что и на мостике хотят покомандовать, и в торпедную атаку заодно уж сходить... Правда, - добавил Букреев, чтобы все же заранее предостеречь, - у меня на корабле этого пока не было. Не замечал, во всяком случае.
Спокойно выслушав, Ковалев улыбнулся:
- Думаю, и сейчас такой угрозы не существует.
- Вот это вы хорошо выразились, - вежливо сказал Букреев.
Он надел свитер - подходило уже время всплытия, - натянул канадку, вынул из ящика стола сигареты и положил в карман. Скоро можно будет закурить...
- Юрий Дмитриевич, - сказал Ковалев, вставая, - может, не повторять завтра учения? Люди и так устали, а впереди еще столько работы...
- Я уже дал старпому указание повторить. - Букреев снял сапог и стал перематывать портянку. - Вы же слышали.
- Но другие-то еще не слышали. Сами дали указание - сами и отмените. Все в руках командира...
"А ты, кажется, все-таки с юмором", - подумал Букреев.
- А, черт, опять съехала! - Он потуже обернул ногу. - Есть на флоте афоризм, Максим Петрович: "Если тебе дано указание, не спеши выполнять его, ибо оно будет отменено". Слыхали, наверно?
- Слышал. Довольно остроумная шутка.
- Возможно, - согласился Букреев. - Но вредная по существу. И родилась-то она именно потому, что мы слишком легко отменяем свои же указания.
- А если целесообразно отменить?
- Для дела или для подготовки к встрече? - зло спросил Букреев.
- Для личного состава. Значит - и для дела.
- Это все лирика, Максим Петрович. Старпом должен выходить от меня с твердой уверенностью, что как я ему сказал, так и будет. Если только не помешает какое-нибудь стихийное бедствие.
В динамике над столом зашуршало, Букреев поднял голову, и Варламов доложил по трансляции: "Товарищ командир, время всплытия".
- Иду, старпом... - Он надвинул на самые глаза шапку. От предвкушения свежего, настоящего воздуха, соленых брызг и самого моря, по которому так уже истосковались глаза, видевшие все эти двадцать дней только пластиковые стенки кают и узких коридоров, настроение сразу поднялось. Ни с кем не хотелось больше ссориться, выяснять отношения, что-то требовать, заставлять, приказывать... И Ковалев, в сущности, тоже был вроде бы толковым замполитом, а то, что лез иногда не в свои дела, - так ничего, привыкнет, оботрется, должен будет понять...
- Пошли, Максим Петрович, настоящего воздуха хлебнем, неконсервированного... - Букреев улыбнулся. - И трубку мира выкурим. А?
Они вышли из каюты, пошли коридором к центральному отсеку, и Ковалев сказал по дороге:
- Я знаете о чем подумал, Юрий Дмитриевич?
- Ну?
- Трудно нам будет...
- С кем?
- Друг с другом.
"А ты самонадеянный, - подумал Букреев, открывая переборочную дверь в центральный. - И, кажется, не сахар".
Он обернулся к Ковалеву:
- Не знаю, как мне, а вам... Думаю, что нелегко.
5
Сапог наконец снялся, и можно было вылить из него воду, но тут уже пошла новая волна, ахнула где-то внизу о корпус лодки, взлетела к мостику, накрыла с головой, и Варламов, схватившись за скобу свободной рукой и не успев даже выругаться, довольно нелепо взмахнул несколько раз снятым сапогом, чтобы удержать равновесие. Со стороны это выглядело, наверное, смешно, и старпом, когда прошла волна, покосился на лейтенанта Филькина, ожидая поймать на его лице улыбку. Но, кроме силуэта штурманенка, Варламов вообще не мог ничего различить сейчас, хоть они и стояли на мостике всего в нескольких шагах друг от друга.
- Как видимость? - громко и насмешливо спросил Варламов, утирая лицо мокрой варежкой. - Или уже совсем укачало?
То была все-таки плата за вполне возможную в темноте улыбку юного лейтенанта.
Филькин старательно всмотрелся туда, где должен быть горизонт, но горизонта не было, ничего не было, только сквозь мелкую колющую пелену то ли снега, то ли дождя - сразу и не поймешь - угадывалась где-то впереди носовая оконечность лодки.
- Ничего не видно! - радостно доложил Филькин.
Варламов даже оторопел на секунду от такого доклада, потом снисходительно хмыкнул, подумав, что он ведь и сам когда-то был таким же восторженным лейтенантом. Но это все же был непорядок, было какое-то упущение в его старпомовской требовательности, раз молодому лейтенанту служилось на корабле так беззаботно и весело.
- Кто вас докладывать учил? - недовольно спросил Варламов. - Как надо?
Филькин спохватился и четко доложил:
- Видимость - ноль! Идет снежный заряд!..
- Вот это уже лучше, - сказал Варламов и стал выливать из сапога воду.
Лейтенант Филькин почувствовал теперь особенную ответственность за корабль: старпом был занят, и все наблюдение за обстановкой ложилось на его, Филькина, плечи.
Он нес первую самостоятельную вахту, и то, что старпом был все-таки рядом, на другой стороне мостика, по левому борту, нисколько не умаляло Филькина в собственных глазах - ведь старший помощник как бы только присутствовал на мостике, ни во что не вмешиваясь, а все запросы снизу, из центрального поста, шли обязательно через него, вахтенного офицера, и он давал "добро", когда надо было поднять выдвижные устройства, он разрешит скоро накрыть столы к вечернему чаю, именно ему докладывали о всех изменениях в реакторном отсеке, да и по всему кораблю.
У Филькина даже появлялось временами ощущение, что он правит лодкой, что это он решает, когда менять курс корабля или сбавлять обороты турбин, потому что и это тоже обязательно шло сейчас через мостик, а значит - через него. Правда, иногда ему вдруг непрошено вспоминалось, что он пока не допущен к самостоятельному несению ходовой вахты и что зачет будет принимать у него лично командир, но все равно: настроение было приподнятым, его не укачивало, это должны были видеть и командир, и старпом, и все моряки. И Филькин любил сейчас этих людей, море, ветер, снежные заряды, которые слепят глаза, любил службу и свою лодку, послушно исполнявшую все его указания. А кроме всего этого радостно было еще и потому, что они шли домой...
В первые недели службы ему это странным казалось: "Идем домой". В его тогдашнем понимании слово "дом" могло относиться к Ленинграду, где жила его мать и где недавно еще жил он сам, или к любому другому городу, но только не к базе подводных лодок. Там для него была только служба, и никому, в конце концов, ведь не было дела, когда вернется не вообще лодка, а именно он, Филькин, потому что никто не ждал его там.
Он мог еще понять тех, у кого в городе была семья, но, когда слова эти насчет дома произносил Редько или Володин, тут ему это было даже странным вначале. Сам он, например, сообщал матери: "Здесь уже довольно холодно, идут дожди... Как там у нас, в Ленинграде?" Правда, спустя какое-то время он уже иначе писал: "У нас выпал снег" или: "А как там у вас, в Ленинграде?" А потом, почти незаметно для себя, Филькин стал говорить как все: "Идем домой", вкладывая теперь в эти слова - тоже как все - не просто понятие берега, но и самый первоначальный смысл дома: дома, в котором живут, откуда уходят в море и куда возвращаются.
Между тем он конечно же не переставал скучать по своему прежнему и все-таки самому настоящему дому, где в последние годы они жили с матерью уже только вдвоем. Отец, навещая их иногда, чтоб повидать сына, всячески подчеркивал достоинства своей новой жены. Она, мол, и внимательна к нему, и так вкусно готовит, и прямо уж до смешного носится с малейшим его капризом, и до того понимает его... Филькин в эти минуты почти ненавидел отца, хотя мама не только приветливо встречала своего бывшего мужа, но даже была довольна - и вроде бы совершенно искренне! - что у него так удачно все устроилось в жизни. До чего же и впрямь он был ей посторонним, чужим человеком, чтобы радоваться, что с другой женщиной он вполне благополучен! Но это Филькин уж потом только понял, повзрослев, а тогда, школьником, он знал по рассказам однокашников из таких же, как его, "неполных" семей, что разрушают-то семью не матери, а отцы, и все никак не мог понять, из-за чего же в их семье наоборот случилось. Тем более всегда ведь слабой, нерешительной, малоприспособленной мать считалась. Отчего же не отец с ней развелся, а она с ним?
"У тебя другой есть?" - спросил он тогда напрямик. Трудно было впервые так по-взрослому спросить, но он, двенадцатилетний, решился. Мама как-то странно посмотрела на него, а потом расплакалась. Никого у нее не было, и, как понял еще через несколько лет Филькин, ушла она тогда не к кому-то, а как бы в никуда. Ушла "от"... Не лю-би-ла... Как просто, понятно, а - не приходило почему-то в голову, что из-за этого не только мужчина, но, оказывается, и женщина тоже, бывает, уходит. Тем не менее одинокой и неустроенной оставалась все же мать - это уж много позже появился в ее жизни Павел Петрович, - и Филькин, как бы в отместку отцу за ее одиночество, стал подумывать, а не сменить ли себе фамилию на материну. Красивая была бы фамилия, как у деда и у дяди-профессора - Каретников, - но мать, когда он поделился с ней этим намерением, решительно вдруг воспротивилась: он же твой отец, и хороший отец; он и мне, наверное, был хорошим мужем.
Маму вообще бывало трудно понять. Павел Петрович, видите ли, до того привязан к своим детям, что просто не может уйти из семьи. Разве что когда-то в будущем, когда они совсем повзрослеют, повыходят замуж... А то, что мама, оправдывая нерешительность Павла Петровича, считала его слабым по натуре человеком, а себя сильной? Это она-то - сильная?! И как только умный, тонкий человек до такой степени может заблуждаться на свой счет?!
Филькину никогда не верилось, что она способна справляться на уроке с тремя, а то и с четырьмя десятками оболтусов. Чувствуя себя единственным ее защитником, он даже поехал однажды к ее школе и долго стоял под дверями класса. По себе и по своим однокашникам он хорошо знал, что так тихо бывало на уроке либо когда по-настоящему любят своего учителя, либо когда его очень боятся. Но кто же мог хоть сколько-нибудь бояться этой хрупкой, негромкой женщины?
После того давнего случая он немного успокоился за нее, но теперь, когда она осталась и вовсе одна, без него, он старался описывать ей нынешнее свое житье особенно бодрыми словами.
Иное дело, когда он писал одной своей знакомой. Писал он ей почти каждый день, и не потому, что она ему очень уж нравилась - доктор и штурман думали, конечно, что это у него серьезно, - а просто надо же было кому-то писать кроме матери, получать еще чьи-то письма (стыдно было бы не получать), ждать их, разгадывать слова, которые неожиданно обретали какой-то особенный, волнующий смысл, а иногда казались почти признанием.
Вот она, мечтал Филькин, она-то и должна переживать за него. Он описывал ей шторма, шквальные ветры, волны величиной с двухэтажный дом, коварные морские глубины, намекал на некие опасности, о которых говорить подробнее не имеет права: не пришло еще время... Впрочем, стараясь показать, что такие героические будни им привычны, он писал обо всем этом чуть небрежно, даже с иронией, и это лишь подымало его в собственных глазах: вот как он может весело и спокойно рассказывать о своей жизни, нисколько не восхищаясь тем, что они совершают здесь каждый день. Наоборот, он вроде бы посмеивался над этим и оттого сам казался себе мужественным, волевым и опытным моряком, какими были для него командир, механик, штурман.
Чем, однако, насмешливее писал он ей о своей службе, все же не умея спрятать своего уважения к тем людям, с которыми плавал, да уже и к самой этой службе, тем почему-то ласковее становились ее письма, и беспокоилась она за него все больше и все откровеннее. Это было приятно, он еще охотнее отвечал ей, и ему казалось, что он понемногу начинает даже влюбляться. В последних своих письмах он стал дописывать в конце: "Целую", - она вроде не заметила такой его вольности, а потом - перед самым их выходом в море, о чем он, конечно, намекнул ей словами "теперь долго не смогу отвечать", - она вдруг тоже написала: "Целую".
Вот как далеко зашли они в своих отношениях! Порой даже страшновато делалось, и Филькин подумывал, что поздно теперь останавливаться, наверно. Да, пожалуй, и не хочется. Вот только дождаться бы отпуска, приехать, прилететь в новенькой, отлично сшитой тужурке, знать (и чтобы другие тоже об этом как-то узнали), что ты теперь не просто молодой лейтенант, только выпущенный из училища, а штурман, у которого за спиной тысячи подводных миль, все время помнить - хотя бы для себя, - что ты плаваешь на атомной лодке, ходить по городу, приветствуя старших с тем изяществом, которое дается не вообще службой, но еще и морем, открыто, не таясь, смотреть на красивых женщин и чувствовать себя в этом городе немножко завоевателем...
Смущало только, что, чем дольше была разлука, тем труднее представлялось ее лицо, и, вспоминая, он вспоминал теперь как-то вообще: не ее именно лицо или голос, а нежное, милое лицо женщины или приятный, ласковый голос женщины, и лицо это и голос могли быть - и бывали - разные, не одни и те же, напоминая уже когда-то виденных им женщин, которые нравились ему издали и которых он провожал иногда, зачарованно плетясь следом и не смея никак подойти, потому что он был тогда еще совсем мальчишкой, курсантом с золотыми нашивками, а они - недостижимо взрослыми, загадочными и недоступными для него женщинами, лет на десять - пятнадцать старше, и взгляд их даже не задерживался на нем, скользил мимо, как будто действительно все важное или хотя бы просто интересное только и начиналось где-то там, за его спиной.
...Из задумчивости Филькина вывел торопливый голос старпома:
- Товарищ командир, видимость - ноль, идет снежный заряд...
Варламов еще не успел надеть сапог и, спрятав его за спину, чувствовал сейчас, как зябнет нога.
- Не препятствовать, пусть идет, - сказал Букреев, закуривая с Ковалевым в надстройке.
Как Филькин вовремя не заметил его, чтобы предупредить, что по трапу поднимается командир? Он, Филькин, и сам не мог понять этого и очень мучился, что подвел старпома.
Когда прошел снежный заряд и стало светлее, Букреев увидел уже не просто фигуру Варламова, а и его ноги, и сапог в руках.
- Идите переоденьтесь, старпом, - буркнул он.
- У меня еще левая нога сухая, - попробовал отшутиться Варламов. - Разрешите достоять вахту, товарищ командир.
"Вот воспитал на свою голову!" - подумал Букреев.
- Старпом, я давно оценил ваши морские качества. - Он поглубже натянул капюшон. - Выполняйте приказание.
Сказав "есть", Варламов надел сапог, уступил командиру место на мостике и пошел к рубочному люку. В надстройке он осветил переноской палубу, внимательно осмотрел все вокруг и, не найдя, к чему бы можно было придраться, спускаясь уже по трапу в центральный, решил все-таки вызвать к себе боцмана, чтобы потом, когда они придут в базу, дать его команде какую-нибудь работу. Какую - он еще не решил, не знал пока, но что работу он, конечно, найдет - в этом Варламов не сомневался: на корабле не может не быть работы, тем более - на подводной лодке.
Букреев, понаблюдав искоса за бледным, желтоватым пятном переносной лампы, одобрительно отметил, что его старпом уже давно выработал в себе хозяйскую хватку: мог бы ведь сразу спуститься вниз, в тепло, а он все-таки осмотрел перед этим надстройку и, конечно, обнаружил какие-то недостатки, должен был обнаружить, иначе зачем было ее осматривать, и какой же это тогда старпом...
На мостик обрушилась новая волна, но за секунду до этого Филькин уже был готов к ней, вцепился в скобу, втянул голову, задержал вдох и, вновь обретая под ногами твердую палубу, прокричал, пытаясь быть по-флотски насмешливым и ни к кому вроде бы не обращаясь:
- Как в лучших романах!..