Ремонт продолжался двадцать минут. Я заглянул было в выбрасыватель, - рассмотреть тот самый биттерок, что пристроен Глазуновым, но комбайн тронулся, в выбрасывателе, в "кормовой части", с воем завихрилась солома.
Под нею, внизу, была подвязана возилка; она катилась на стародедовских бричечных колесах, и, когда солома поднималась горой, двое хлопцев-копнителей, стоящих где-то сбоку, враз переворачивали возилку, отчего солома не разбрасывалась по полю, а ложилась позади ровными копнами. Работа здесь была трудная, люди безостановочно ворочали вилами, выдергивая солому из комбайна, чтоб не допустить "пробки". Вентилятор с силой бросал полову, она ударяла в лицо, забивала рот и ноздри, секла надетые на глаза шоферские очки. Копнители работали без рубах, при свете лампочки было видно, как блесткие от пота плечи покрывались размокшей в грязь пылью и колкими остюгами. Ближний копнил с засунутой в карман фуражкой, и его крупная, пышная, такая ж, как пшеница, желтая шевелюра была засыпана шелухой. Из темноты вынырнули двое сменщиков, заплевывая огоньки цигарок.
- Запарились, телятушки? Давайте вилки.
Обменявшись вилами из рук в руки, хлопцы спрыгнули, сдергивая очки с глаз, запотелых век и бровей, обведенных темными кругами. Я тоже спрыгнул - узнать, как все-таки работает биттер, пристроенный Глазуновым?
Излагать стал парняга с пышной шевелюрой - Егор Харченко, резко выдирающий из волос нацеплявшиеся остюги.
- Понимаете, - сказал он, - солома уже вот-вот выскочила б с выбрасывателя, упала б на землю, а бит-терок Василя Николаевича как раз бьет на адских оборотах навстречу. Лупит, аж гудит. И зерно, какое оставалось в соломе, стреляет обратно в комбайн!.. Если уж Василь Николаич делал, то будьте покойны.
- Ух ты ж! - радостно заржал другой хлопец, - "Делал - значит, будьте покойны…" Да твой Василь Николаич и сортировку делал, чтоб отдельно сурепу, отдельно вишни или, кажись, груши с пшеницы собирать, - прошел номер?
- У тебя понимание детское. Человек опыты ставит. - Харченко обернулся. - Напарник у меня, видите, нотный, с разговорчиками.
- Эйшь: "У меня!"
- Дак вот. Он у меня, - повторил Харченко, - сами видите, с разговорчиками. За это его гоняют, и потому он в оппозицьи к хозяину… Вы с нами не пойдете под душ? Здесь близко.
Мы шагаем от уплывающего комбайна. Высоченная фигура Глазунова даже издали видна на мостике.
- Он у вас что? Совсем не спит?
- Спит. Когда на зорьке колос отсыревает и не молотится, мы останавливаемся, проводим техчас, и после, до солнышка, пока роса сойдет, Николаич приткнется - и час спит.
Харченко в темноте все причесывается, звучно, с мощностью дерет остюги, вроде это не свои волосы, а что-то отчужденное. Грива лошади.
- Нет, - взвесив, заключает он, - часа Глазунов не спит. Минут пятьдесят спит. Само большее. Еще и обвиняет медицину: отчего не придумают, чтоб совсем не спать? Мозги так настроены - придумывать.
- На Героя выслуживается! - вставляет "оппозиционер".
- Дам в лоб, - говорит Харченко. - К примеру, - продолжает он лекцию, - требуется за комбайном прицепливать плуг. В случае пожара - землю пропахать от огня. Так плуг у нас (заметили?) не прицеплен. Василь Николаич рассчитал: "Даром катается, втулки трет - время нужно терять на смазку". Теперь возит наверху по личной идее.
Трава шелестит под нашими ногами. Подходим к душу. Это, видать, тоже глазуновская идея. На треногу взгроможден бочонок с дыркой в днище. Дырка закупорена чопом, а сбоку на бечеве привязана лейка, чтоб во время купанья забивать на место чопа. Под бочонком лежит ворох мокрой соломы, так что раскисшей грязью не измажешься; но купаться сложно, так как в "послевойну" каждая палка - золото, и тренога настолько низка, что находиться под душем можно только на четвереньках - "раком", как съязвил приятель Харченки. Мы выкупались, закурили; напарники, привычно переругиваясь, пошли к комбайну, а я присел на минутку и, не знаю как, задремал.
Когда меня разбудил холодок, светало. Тучи сползали с серого влажноватого неба. Невидимый ночью, обрисовывался в мучной пелене далекий хутор.
Я поспешил к комбайну. Огни на нем были потушены, и вокруг - под машиной и на машине - возилось много людей, видно, из обеих смен. Заливали горючее, воду, поверху на бункере лазил мальчонка, наверное пришедший из дому, а из-под комбайна гудел чей-то голос: "Ключ обходится".
И другой, глазуновский, отвечал:
- Возьми этот. Да подложи! Не клей на соплях!
Помогали и возчицы, а в стороне, около бричек-зерновозок, лежали отработавшие ночь быки. Они дремали, смежив огромные мирные свои веки, и было удивительно, что ночью их глаза вспыхивали совершенно по-звериному, по-хищному при свете тракторных фар. Сейчас быки нежились - одни совсем неподвижные, словно бурые камни, другие - лениво двигающие с боку на бок челюстями с тягучей, свисающей с губы стеклянной слюной. В отличие от людей, быки блаженно спали под водянистым небом.
Глазунов, горбясь, вылез из-под комбайна, поднялся на мостик, пристукивая, ощупывая на ходу механизмы. Наконец сошел вниз.
- Кончили, хлопцы. Садись!
Вытирая жилистые руки маленьким, из экономии, кусочком пакли, он заговорил:
- Сутки прошли неплохо…
Все сидели под комбайном. Отработавшие девчата собирали свои узелки, а пришедшие на смену без дела перешептывались, но осторожно, с оглядкой на Глазунова.
- Сутки прошли неплохо, - повторил Глазунов, - только Голубничая подвела. Обрадовалась, что ночь темная, и проспала, пропустила свой тур. Одна из-за своей разболтанности задержала весь агрегат. Расскажи, Голубничая…
С земли поднялась солидная, полнокровная деваха с толстой, в руку, косой, с толстыми, цвета молодой картошки исцарапанными ногами.
- Расскажи: почему проспала?
- Я не спала.
- То есть как! - носатое мелкоглазое лицо Глазунова сделалось от прищура почти безглазым. - Твой номер пятый? Товарищ весовщик, она за четвертым поехала с тока?
- За четвертым, - весовщик уныло сморкнулся.
- Почему ж, когда я после четвертого сигналил, машину задержал, не ты появилась на колее, а Петрищева? Не слышу!.. Петрищева появилась?
- Петрищева, - не сразу сказали девушки.
- Ну вот! За то, что спишь во второй раз да еще врешь, мы тебе, Голубничая, на столько, - Глазунов показал на мизинце, - не будем доверять.
Он пошел с круга, но приостановился:
- Есть другие мнения? Тогда все!
Люди разошлись. Возчицы, пока отдыхали быки, тоже приткнулись вздремнуть, а Голубничая села в стороне на стерню и заплакала.
Глазунов, проходя мимо, остановился:
- Виновата, а теперь спать не даешь людям!
- Неправильно вы, Василь Николаевич, поступаете, - слезы мешали говорить девушке. - Неправильно… Не знаете, а говорите: "спала, спала…" Я не спала! И этот, и тот раз не спала. Проклятый шкворенок из разводины выскакивал. Искала… Кругом темно…
- Чего ж не сказала?
- Скажи вам, еще больше б началось. Мол, тёха-растелёха, мол, задницу свою не потеряла?! Вы ж накинетесь, думаете, не обидно?..
Глазунов глядел в землю.
- Нельзя, - осторожно кашлянул он в руку, - иначе, Маруся, нельзя работать!..
Он стянул развернутую было тряпицу с едой, кашлянул погромче.
- Хватит, не гуди. Неси из ящика кувалдочку, подладим шкворень.
* * *
К хутору мы направлялись с бригадиром тракторной, пожилым мужчиной.
- Тяжел Глазунов, - сказал я.
- Малость есть, - шагая, усмехнулся бригадир.
После рассветной влажности быстро припекало. Клубы пыли из-под машин вставали по дороге.
- Мы с Василем вместе за границей демобилизовались, - сказал бригадир. - В один вагон попали. Служили отдельно, а попали вместе. После границы едем нашей землей… Заместо станций - одни стены, деревни пожженные, только по буграм вырыты землянки, как сусличьи норы. Ребятишки бегут к нашему эшелону, машут, отцов ждут. А многие ль дождутся?.. Смотришь, завод разбомблен до фундамента и женщины (не понять: древние или подросточки) цельный кирпич отбирают от битого. Глазун лежит и не движется, думаю - спит. А пригляжусь - притворяется: глаза открытые.
Хорошая нас компания ехала. Вечером как-то зашлись с победы выпить. Один сосед-сержант говорит: "Эх, доберусь домой - с детишками посижу, с жинкой. За войну первый раз хоть неделю ни об чем думать не буду". Другой тоже семью вспомнил: "Да, - берет стаканчик, - подлечиться, в себя прийти надо. При такой разрухе лет на десять делов - восстанавливать".
Обсуждаем хозяйственные дела, а Глазун, - он выпить отказался, сказал - голова болит, - поворачивается до нас на полке, сам же здоровенный, а глаза муцупенькие, пронзительные, как у кобелюки. "Вас бы, - говорит, - за такие разговоры под трибунал!.. Отдыхать едете?! Десять лет, - говорит, - сволочи, восстанавливать, лодыря гонять собираетесь…"
Один танкист, человек выдержанный (как раз очень дружил с Василем, у них и сумка общая была), поворачивается к Василю:
"Ты, - спрашивает, - собираешься восстанавливать хала-бала или по-разумному? Если по-разумному, то и подходи с хозяйской головой. Восстанавливать ведь надо то самое, что всю нашу жизнь строилось. Всей нашей историей… Такое восстановить - это, по-твоему, лодыря гонять? Инженерски, технически необходимо самое малое на десять лет строить расчет".
Глазун как пихарнет с полки сундучок танкиста. Видать, нарочно, чтоб ударить, если человек возразит. Тог молчит, и мы тоже. Что ему, здоровиле, скажешь, когда он аж побелел весь?.. Как раз поезд на тормозах пошел. За окнами электричество на столбах. Ползем по саперному мостку, а сбоку - повзорванные фермы, через всю реку торчат из воды углами…
Проехали. Глазун спрашивает танкиста: "Небось хозяйская голова болит, что по такой земле едешь, водку жрешь? И не станет она тебе поперек горла?"
Конечно, так мы те пол-литра и не допили, по полкам разошлись. Сколько еще дней ехали, Глазун слова танкисту не сказал - врозь дружба. А когда тот вышел в Туле, швырнул за ним дверь ногой:
"Ишь, - говорит, - историю вспомнил. Ты так вспоминай, чтоб шло на пользу. У него "технический расчет" требует десять лет восстанавливать. А злости не хватит иначе рассчитать? Ничего - спросим с тех, кто по-вчерашнему работать захочет!"
До самой Целины жалел, что морду танкисту не побил.
Мы дошли с бригадиром до хутора.
- Вам в правление надо сюда, - махнул бригадир, - а мне подбежать еще в мастерские.
В отаре
Целинские поселки очень походят друг на друга. Большинство их - это лишь одна длинная улица, протянутая среди поля. Редкие, только в послевоенные годы высаженные акации тянутся цепочкой вдоль улицы. Однообразны без всяких украшений дома - глухие с северной и западной стороны, с окнами и навесами - с южной. Навесы подперты всюду одинаковыми, тонкими, как жерди, столбиками; всюду в одном месте входная дверь, одинаковые сени. Домики - как близнецы. Их строили по стандарту для религиозных общин, когда после революции возвращались общины из царских ссылок, из заграницы; прибывали в не тронутые плугом целинские степи, селились отдельно каждая в зависимости от своих верований и религиозных обрядов.
Теперь это передовые колхозы, засыпающие хлебом целинский элеватор, учащие детей в ростовских и новочеркасских институтах. К их домикам пристроились большие мазаные дома колхозных правлений и огромные, порою кирпичные здания клубов; на улице рядом с бычьими возилками мотыляют велосипедисты, бегают ребята в пионерских галстуках. Вечером вдруг заговорит молчавший с утра репродуктор, прибитый к столбу, и какой-нибудь офицер, прилетевший из Берлина в отпуск к родителям, остановится с девушкой послушать некогда запрещенную в общинах музыку. Современностью живут многочисленные Журавлевки, Михайловки, Лопанки, но общий вид построек, незагороженные широкие дворы, отсутствие садов, опаленная зноем, без клочка тени равнина поражают свежего человека.
Поселок Буденного иной. Здесь первым в районе образовался колхоз, начал стремительно расти и по-новому отстраиваться. Городского типа дома, каждый со своим лицом, штакетники, высокие деревья. Главная улица напоминает зеленый центр рабочего поселка. В комнатах правления венские стулья и крахмальные шторы.
* * *
Чтобы не дымить в правлении, мы вышли покурить на веранду. С нами закуривал громоздкий бородатый конюх и молоденький хлопчик в защитных галифе. Угощал конюх. Его красный кисет, напоминавший наволочку с небольшой подушки, в самом углу таил крупно помятый черный самосад. Первым скрутил хлопчик в галифе. Затянувшись, он лупнул глазами и, как рыба, округленным ртом схватил воздух.
- Ага! Дергануло! - обрадовался конюх.
Он затягивался с наслаждением, но маленькими затяжками.
- Хорош табачок… Называется гадючник. Дыхни им на гадюку - закрутится и сдохнет. Это спасибо Васе за табачок.
- Что он - огородник?
- Нету. Чабан. Хоть молод, нема и шести десятков, а такой редкостный чабан, что его овцу без надобности купать в табаке. Зачем?! У Васиной овцы и без того никакой чесотки. Разгреби шерсть, а там кожа белая, как у хорошей барышни щечка. Вот с купки и экономится табачок. Может, еще закурите?
Я не поверил. Купка - гласят инструкции - закон. Это так же необходимо в овцеводстве, как прополка в огородном деле; только купками ликвидируют вспыхивающую в отарах чесотку. Однако в правлении подтвердили, что Василий Васильевич Негреев так содержит свою отару, что в ней отпала необходимость купюр и а еще и добавили, что завтра к Негрееву "побежит" бедара!..
Выезжали мы с Худяковым, заведующим овцеводческой товарной фермой, сокращенно - ОТФ. Произносилось ОТФ короче, да и, возможно, напоминало Худякову артиллеристу-противотанкисту, отгремевшее вчера боевое: ПТР, НП!.. Выезжали мы из его дома. Ему, совсем еще молодому человеку, почтительно подавала кнут дородная, статная беременная дочь.
- Удивляетесь? - спросил Худяков. - Нас, духоборов, женили детьми. Сейчас мне тридцать четыре, а дочке восемнадцать. Год, как зятя в дом принял, через месяц стану дедом…
Он отправлялся на дальние выпасы, а к Негрееву должен был заскочить мимоходом, передать карболку для лечения овечек. Горячий, как дыхание огня, ветер несет клочки сухих травок, пришептывает в пожелтелых полях кукурузы; Худяков с вожжами дремлет на ходу, механически посвистывает кнутом по воздуху.
Часа через полтора езды по проселку и бездорожью мы увидели мутное, расплывшееся на горизонте пятно отары. Еще оставалось метров триста, когда от чабанского возка отделилась пара лохматых, крупноголовых псов. Без лая, с хрипом вымахивали они по бурьянам навстречу лошади. Другие, оглядываясь на идущего к нам хозяина, тоже устремлялись вперед, обегая овец, беря пас в клещи…
- Такие чертоганы с бедарки стащат, - вроде бы пошутил Худяков, однако натянул вожжи, ожидая Негреева.
Тот вразвалочку приближался - маленький, весь выгоревший на ветру, сухонький, будто полинялый. В руке его герлыга - шест с деревянным крюком на конце которым чабан по надобности ловит в отаре нужную овцу.
- Слава богу, Василь Василич! Воюешь? - крикнул Худяков.
- Воюем, - ответил Негреев.
- Привез тебе карболовку. Вот товарищ из района у тебя побудет. Завтра надъеду.
Я спрыгнул на землю, а Худяков тронул лошадь, зарысил дальше. На боку Негреева, на широком ремне, перекинутом через плечо, висела кожаная сумка, такая потертая, что казалась замшевой. Негреев глянул мимо меня и, перекладывая герлыгу в левую руку, протянул коричневую ладонь.
Возбужденные собаки судорожно зевали, опасливо поглядывая на герлыгу и враждебно на меня. Собака - штатный работник фермы, поэтому остановиться на ней надо подробнее.
Собак было пять. Главную из них Негреев звал Мухтаром. Это большеголовый, тяжелый кобель, самый старый и заслуженный из всей своры, серый, с выпавшими клыками.
Еще в щенячестве, чтобы был злее, обрезали Мухтару уши и пустили к овцам. Не одну сотню ветреных осенних ночей мокнул он под дождем, охраняя овечьи закуты, покрывался инеем в морозы, резал лапы в гололедицу, без воды обходился в жару. Не раз в глупые молодые годы били его по спине герлыгой, не раз застигнутый им волк грыз его; бывало, что, набрасываясь, попадал он, непривычный к технике, под колеса проезжающей машины и после долго отлеживался в канаве. Поэтому Мухтар угрюм и молчалив. Уже года два он без клыков, но в ОТФ ценят его за науку, за тон, который старик задал всей своре. Ухо Мухтара расточено червями до кости. Рана залита дегтем, но мухи одолевают, лезут в самый деготь, и пес лапой трет голову.
Второй, по кличке Жулик, здоровенный пес, белый в желтых пятнах, гладкошерстый и упитанный. Он оправдывает свою кличку выражением неверных, избегающих человеческого взгляда глаз. Сейчас Жулик лежит на пузе у ног Негреева и мелко подергивает хвостом. Негреев не любит Жулика за подхалимство. Полуоборотясь, он говорит, что из его кожи будут ладные сапоги.