Марина Дмитриевна возвращается с керосином, заглядывает в комнату - никого нет, обеспокоенная, идет на кухню, спрашивает у мальчугана, восседающего на горшке:
- Дядю Игоря не видел?
- Там… они про бомбу говорят.
Из-за развешанного белья Марина Дмитриевна слышит голос Иоффе:
- …Материальные трудности - полбеды. Образуется. Сложнее угадать правильный путь. С чего начинать…
Решившись, Марина Дмитриевна раздвигает белье:
- Хороши!
Курчатов виновато возвращается в комнату.
- Зачем вы его уговариваете, Абрам Федорович? - говорит Марина Дмитриевна. - Дайте ему другую работу. Почему именно он…
- Он лучше других сумеет воодушевить людей… - Иоффе разводит руками. - Но пусть он сам решает…
- Я боюсь, - говорит Марина Дмитриевна, - боюсь, боюсь…
С открытыми глазами Курчатов лежит в темноте. Стучит швейная машинка. Марина Дмитриевна шьет тряпочных зайцев. Это работа, которую она берет на дом. Груды белых ушастых зайцев растут на столе.
Время от времени она поглядывает на мужа.
Он видит новогоднюю елку, летящий голубой шарик с надписью "Ядро атома", вальс, и следом горящий Севастополь, себя на борту эсминца, раненых, которых несут по сходням на корабль, эвакуацию под бомбежкой, и снова бал в Физтехе, и снова обстрел Севастополя… Кружатся, сталкиваются эти две картины, нет, уже не картины, не воспоминания, а два направления жизни: война, бой, его солдатский долг, и физика, атомное ядро, лаборатория - два, как ему кажется, разных, даже противоположных направления жизни. Потому что заняться атомными делами - это, как бы там ни было, оставить фронт, уйти с войны…
Голубой воздушный шарик поднимается все выше, выше и лопается страшным взрывом, кроваво-слепящим столбом, который медленно поднимается к небесам, растет, превращается в атомный гриб.
В кабине пилота - веселые ребята команды самолета "Энола Гэй". Ведет свой репортаж американский журналист Лоуренс, который получит потом за это высшую журналистскую премию - Пулитцера:
- …Наш самолет "Энола Гэй", названный полковником Тибетсом по имени своей покойной матери, соответствует двум, а может, четырем тысячам "летающих крепостей". Впереди лежит Япония. В мгновение, которое нельзя измерить, небесный смерч превратит в прах ее обитателей… Столб фиолетового огня в пять тысяч метров высотой. Вот он уже на уровне самолета!.. Это уже не дым, не огонь, а живое существо, рожденное человеком.
Души всех японцев поднимаются к небесам! О том, что здесь был город Хиросима, я могу судить лишь по тому, что минуту назад видел его собственными глазами… Мы передавали репортаж корреспондента газеты "Нью-Йорк таймс" с театра военных действий…
Ужин закончен, скатерть снята, открылся черный дубовый стол, за которым восседали физики-апостолы. Теперь они бродят по этой большой столовой, не находя себе места, не в силах успокоиться. Сообщение о бомбе не сплотило, а разъединило их.
Большинство не могло поверить, они просто не хотели верить тому, что американцы сделали атомную бомбу.
Карл Виртц, например, был убежден, что он вместе с Гейзенбергом, точнее, их группа первая в истории осуществила цепную реакцию. Не совсем осуществила, не до конца, но это уже технические детали, а в принципе у них уже получилось. Там, в пещере под скалой в Хайгерлохе, осталось совсем немного, чтобы разогнать котел. В самом начале марта они уже получили на сто нейтронов - семьсот, реакция вот-вот должна была пойти, еще немного - и возникли бы критические условия. Нужно было только добавить еще урана.
Не хватало еще хотя бы полтонны урана и меньше чем тонны тяжелой воды. Один грузовик. Тем более что все это было у группы физиков, возглавляемых Дибнером.
Поначалу хотели все оставить Дибнеру, весь уран, всю тяжелую воду, все вывезенное из Берлина оставить в той тюрингской деревушке, где этот ловкач Дибнер приспособил школьный подвал для нового реактора, и все машины, которые Виртц вел из Берлина, уже разгрузили там. Виртц поднял шум, накрутил Гейзенберга, надо было, чтобы тот дозвонился до начальства, чтобы как-то переиграть это решение. Гейзенберг сам с Вейцзеккером приехали в Штадтильм к Герлаху и выхлопотали несколько грузовиков урана и тяжелой воды. В Штадтильме и во всех окрестных городках воздушная тревога не прерывалась. Сигналов отбоя почти не было. В небе одна за другой плыли эскадрильи союзных и краснозвездных бомбардировщиков. Был февраль сорок пятого года.
Если бы еще поднажать, можно было бы взять еще тонну урана. Виртц не мог простить себе… В который раз успех, удача в самую последнюю минуту ускользали от него. Так было и в Берлине. Он собрал последний реактор, самый большой реактор с тяжелой водой. Оставалось только залить тяжелую воду. Полторы тонны. И начинать пуск. Двадцать девятого января поздно вечером его группа кончила последние приготовления. А на следующий день пришел приказ демонтировать реактор, и во двор института прибыли тяжелые крытые грузовики с охраной для эвакуации. Из Берлина уходили, уезжали, бежали. Свет в бункере то и дело меркнул, гас. Бомбежки усилились. Виртц был вне себя - ему не хватило двух-трех дней.
В пещере Хайгерлоха пахло винным спиртом, и на деревянных стеллажах кое-где лежали старые бутылки. Его люди работали, не жалея себя, готовя котлован для реактора, монтировали контейнеры, баки, приборы. Условия были здесь самые примитивные, никакого сравнения с берлинским бункером, где имелся кондиционер, а наверху ходил тельфер, люди были изолированы от реактора стальными дверями, специальными иллюминаторами. Котлом можно было управлять на расстоянии, с подземного пульта. Предусмотрено все для защиты людей от радиации.
Хайгерлох был деревушкой, живописной и никак не приспособленной для исследований. Негде было даже расточить подшипник насоса. И все же они за неделю вручную подвесили к проволокам почти семьсот кубиков урана и к первому марта начали закачивать тяжелую воду в новый котел.
По дорогам тянулись потоки беженцев из Пруссии, из разбомбленного Дрездена, из Чехословакии. Воздушные налеты не прекращались. Однажды бомбы попали в тюрьму, что стояла на утесе, и в пещере все дрогнуло, бетон у контейнера треснул.
К этому времени и Виртц, и Гейзенберг поняли, что можно было обойтись без тяжелой воды, без всей этой норвежской эпопеи, без жертв и боев за эту тяжелую воду. Графит вполне годился как замедлитель.
Безумная надежда подстегивала Виртца: может быть, им все же удастся опередить всех, не только своих немецких конкурентов, но и вообще всех в мире, он чувствовал, что они подошли вплотную к получению атомной энергии.
Они были совсем близко и невероятно далеко.
Они двигались быстро, но понимали, что советские войска приближаются еще быстрее.
Что подгоняло этих последних действующих физиков гитлеровского рейха? Любознательность? Тщеславие? Одна за другой опустели лаборатории Кайзер-Вильгельм-Института в Берлине. Американские войска приближались к Штадтильму, работа там тоже прекратилась, эсэсовцы приказали всем атомщикам Дибнера эвакуироваться на юг. А в пещере Хайгерлоха все еще лихорадочно работали. Виртц пытался дозвониться в Штадтильм: один грузовик с брикетами урана - вот что ему надо было. Если бы они успели прислать всего один грузовик…
…Все сорвалось в последний момент. Опять не хватило нескольких дней. Роковое стечение обстоятельств преследовало их неотступно уже второй год.
Со всех сторон Гейзенбергу твердили, что если реактор заработает, то немецкая наука обретет великое преимущество. Открытие поможет добиться приемлемых условий мира. Секрет этого открытия необходим для всех стран, можно будет спасти ученых Германии, сохранить ее науку…
И он, Гейзенберг, верил им всем, и этому хлопотуну Вальтеру Герлаху, который пытался быть хорошим для всех и всех выручить, и всем помочь, и мотался между Герингом и Борманом. Они и впрямь считали, что они откроют миру глаза, они, немецкие физики… И это в то время, когда, оказывается, давно уже в Штатах работали реакторы и бомбы были сделаны.
…Гейзенберг не ушел из столовой. Он решил испить чашу унижения до конца. Единственное, что он не мог себя заставить, - встретиться глазами с Отто Ганом. Почему-то перед ним было особенно стыдно. То ли потому, что Ган не постеснялся сказать им всем правду в глаза. То ли потому, что Ган один среди них всех чувствовал свою вину, взвалил ее на себя, мучился.
- А я рад, что бомба не у нас, - вдруг вскакивает Вейцзеккер, с вызовом оглядывает всех. - Американцы совершили безумие.
Хартек останавливается перед ним:
- Все же они оказались способны сделать ее. А мы нет. Если бы не наша клика невежд и тупиц, мы были бы первыми.
- А может быть, все дело в том, что не они, не наши невежды, а мы сами не хотели успеха. Во всяком случае, большая часть наших физиков. - Голос Вейцзеккера крепнет, с каждым словом он обретает уверенность.
- То есть как?
- А так! Из принципиальных соображений! - со значением творит легенду Вейцзеккер. - Если бы мы желали победы Германии, мы бы добились своего, но мы не хотели. Мы уклонялись…
Ган поднимает голову:
- Брехня! Не верю.
Скандал вот-вот разразится. Единственный, кто чувствует себя свободным, даже довольным этой напряженностью, это Лауэ. Он берет Гана за плечи, с помощью Карла Виртца усаживает в кресло.
- Вейцзеккер, простите меня, это абсурд! - возмущается Эрих Багге. - Может, вы и не хотели успеха. Не знаю. Но остальные - вряд ли.
- Выходит, вы саботировали работы над бомбой. Допустим, - ядовито соглашается Хартек. - Но правильно ли это? Если бы мы сделали такое оружие, наша наука не оказалась бы сегодня в этом положении. - Он выразительно обводит руками их место заключения. - Что будет с Германией… Средневековье…
Гейзенберг ходит, опустив голову, садится, встает.
- Как они это сумели? Мы ведь занимались тем же… Неужели они настолько обогнали… Непостижимо. - Гейзенберг не в силах скрыть свое расстройство, его самолюбие уязвлено. - Какой стыд!
- Вы считали себя первым, - не унимается Ган, - а вы второй… вы третий… а может быть, вы сотый…
Поздно вечером того же дня Лауэ и Гейзенберг стоят у дверей комнаты Гана. Из полуоткрытых дверей светит ночник. Ган мечется, стонет во сне.
- Я боюсь за Отто, - говорит Лауэ. - У него мания вины.
Он берет Гейзенберга под руку, они спускаются по скрипучей деревянной лестнице. Мимо проходит сержант английской охраны.
- Я всерьез занялся физикой в семнадцать лет, - говорит Лауэ, - я мечтал превратить ее в великую науку и быть свидетелем исторических событий. И то и другое осуществилось.
- Да, осуществилось… - удрученно повторяет Гейзенберг.
- Но как…
В Принстоне, в саду при доме Эйнштейна, они встретились весною 1945 года. Альберт Эйнштейн и Александр Сакс, приятель Лео Сцилларда, советник Рузвельта, тот самый Сакс, который уговаривал президента пять лет назад начать работы над бомбой.
Цветут яблони, вишни, белые лепестки осыпают седую голову Эйнштейна. Сандалии на босу ногу хлопают по гравию. Эйнштейн напоминает библейского старца. А может, и самого Господа, идущего по райскому саду. Только бог этот не всемогущ, не грозен, а дряхл и печален.
- Стыдно… стыдно… - повторяет он слова Гейзенберга, но иначе, совсем иначе. - Вы знаете, Сакс, самое ужасное, что у нас нет оправдания, у всех этих военных и политиков есть оправдание, а у нас с вами нет…
Сакс отводит свисающие на их пути ветви.
- Откуда мы могли знать? - несогласно говорит он. - По всем данным, немцы работали над бомбой. Они не успели. Вернее, мы обогнали их. Это же все так и было. Разве мы виноваты, что теперь, когда немцы разбиты, бомба в руках таких, как Гровс, а Рузвельта уже нет? Послушайте, профессор, я понимаю, мы все влипли, но я сам ничего не могу исправить. Я могу только просить вас. Вы должны обратиться к президенту.
- Опять? Один раз я уже спасал человечество - я просил сделать бомбу. Теперь вам снова нужно мое имя. Чтобы спасать мир от бомбы…
К ним навстречу по аллейке спешит Сциллард. Это тот самый Сциллард, который пять лет назад приезжал к Эйнштейну организовать письмо Рузвельту. Сциллард, который работал над бомбой в Лос-Аламосе, Сциллард - любимый ученик Макса фон Лауэ.
- Простите, Сакс, я задержался. Профессор, я точно знаю: они хотят сбросить бомбу на Японию.
- При чем тут Япония? - удивляется Эйнштейн. - Германия капитулировала. Война окончена.
- Япония воюет. Гровс сказал, если у нас есть такое оружие, то мы должны применить его.
Они выходят на лужайку. Пять лет назад здесь Сциллард и Теллер обсуждали с ним текст письма к Рузвельту.
Эйнштейн подавил вздох.
- Я думаю о том, что подтолкнуть на новое оружие всегда легче, чем остановить…
- Мы были правы и тогда, мы правы и сейчас, - настаивает Сакс.
- Надо просить Трумэна воздержаться, - говорит Сциллард. - Какие могут быть колебания, если мы можем спасти жизнь тысяч и тысяч людей. Мы сейчас единственные, кто понимает, что стоит взорвать бомбу - и русские поймут, что она реальность. Они ее сделают. Если успеют. Зачем им зависеть от милости всяких Гровсов.
Эйнштейн безнадежно кивает.
- …Мы не могли предвидеть так далеко, - говорит Сакс. - Да, мы испугались чучела.
- Когда-то я предупреждал вас, что мы ходим возле самой субстанции. - Эйнштейн устало опускается на скамейку. - Дело сделано… Бомба у них… Чтó мы теперь…
- Именно теперь. - Сакс заставляет себя воодушевиться. - Авторитет и влияние науки поднялись как никогда…
Птица, покачиваясь на ветке, смотрит на Эйнштейна. Круглый глаз ее неподвижно и вдумчиво блестит.
Эйнштейн тоже смотрит на нее. Сакс и Сциллард стоят перед ним, ожидая ответа. Он говорит, глядя на эту птаху:
- Я не знаю, во что вы верите, но в науку верить нельзя. Она беспомощна и равнодушна… Видите, она позволяет пользоваться ею как угодно. Она может установить только то, что есть, а не то, что должно быть. - Он горько усмехается. - Грустно убеждаться, что есть вещи куда более нужные людям, чем знания…
Птаха улетает, и Эйнштейн обрывает себя, как будто он говорил ей.
- Где ваше письмо? - устало спрашивает он.
Сакс достает письмо; не читая, Эйнштейн подписывает.
- А как же Оппенгеймер? - вспоминает он. - Ведь он может куда больше, чем я…
Сциллард молчит, и Сакс тоже молчит. Эйнштейн встает, направляется к дому.
Сбоку от старых гравюр пароходов и парусников, ближе к окну, висит большая фотография Рузвельта, увитая траурными лентами.
В кабинете президента за столом Гарри Трумэн. Перед ним сидят генерал Гровс и военный министр Стимсон.
- Что им не нравится, этим ученым? - спрашивает Трумэн, отодвигая прочитанное письмо. - Они ж сами ее делали. Чего они теперь боятся?
Отвечает Стимсон, он старается не смотреть на президента: трудно привыкнуть к тому, что за этим столом, в этом кабинете, на месте Рузвельта, хозяйничает этот маленький человек.
- Видите ли, атомная бомба - не просто новая бомба. Сила ее взрыва эквивалентна двадцати тысячам тонн тротила.
Трумэн вскакивает, снова садится.
- Ничего себе! А! Сколько ж она сама весит? - подозрительно спрашивает он.
- Взрывной заряд не больше апельсина, - поясняет Гровс.
Трумэн оценивающе взвешивает в руке круглую пепельницу.
- А вы уверены, что у России нет такой штуки?
- Нет, и не скоро будет. У них на это не хватит ни промышленных мощностей, ни сырья.
- А у англичан?
Гровс пренебрежительно машет рукой.
- Атомная бомба обеспечит американской дипломатии большую силу, - говорит Стимсон. - Это козырная карта в политике.
- У вас остается единственная возможность продемонстрировать бомбу перед всем миром, - решительно говорит Гровс. - Сбросить ее, пока Япония еще не капитулировала. И все станет ясно. Всем станет ясно! Когда увидят действие атомной бомбы. Гарантирую, что Советский Союз станет более уступчивым в Восточной Европе. Да и вообще…
Трумэн поворачивается на своем вертящемся кресле к портрету Рузвельта, разглядывает его, тонкие губы его поджаты. Потом он весело раскручивается в обратную сторону.
- Послушайте, Стимсон, но это же меняет все дело. Тогда я смогу по-другому разговаривать с русскими. Я буду диктовать. Если они заартачатся - пусть убираются к черту… А она взорвется? - вдруг спрашивает он у Гровса.
- Разумеется, господин президент.
- Если она взорвется, у меня будет хорошая дубинка для русских парней.
- Но можем ли мы не считаться с протестами ученых? - Стимсон кивает на письмо. - Они отражают мнение влиятельных кругов.
- Не стоит преувеличивать. Среди ученых разные мнения. - Гровс замысловато вертит рукой. - Я изучил эту публику. Если они что-нибудь сделали, они обязательно хотят пустить это в ход, они все тщеславны.
Трумэн внимательно следит за его жестом.
- Я тоже думаю… но хорошо, если б они сами вынесли рекомендации.
- Господин президент, - говорит Гровс, - я надеюсь, что они дойдут до этого.
Гровс и Стимсон молча спускаются по лестнице.
- Господи, как он мог, как у него хватает духа, чтобы так легко согласиться на такое? - удрученно произносит Стимсон. - Сбросить бомбу…
Гровс неожиданно хохочет:
- Знаете, Стимсон, он не так уж много сделал, сказав "да". Сейчас надо иметь куда больше мужества, чтобы сказать "нет".
В другое время Стимсон оценил бы это замечание, но теперь победный вид Гровса раздражает его.
- Боюсь, что с учеными вам будет потруднее, чем с Трумэном, - едко замечает он. - Особенно с этим вашим Оппенгеймером. Вряд ли на него подействует ваша эрудиция…
…Черный лимузин, сигналя, пробивается через карнавальное шествие какого-то маленького американского городка. Взрываются петарды, сыплется конфетти, веселые маски заглядывают в окна машин. Тамбурмажор-девица вышагивает впереди женского оркестра.
За рулем машины Оппенгеймер, он в светлом костюме, в лихо сдвинутой шляпе. Рядом с ним Сциллард. Сквозь разряды и потрескивание включенного приемника доносится скрипичный концерт.
- …Рвется крохотный сосуд в голове одного человека, и все… - говорит Сциллард. - Ход истории нарушается. Чего стоит этот мир, построенный на таких случайностях? Если бы Рузвельт прожил еще несколько дней… всего несколько дней… А мы пытаемся установить какие-то законы развития. Ищем логику…
- Будь Рузвельт жив, он бы тоже не сумел остановить военных, - утешает его Оппенгеймер. - Ты идеалист, Лео. Вся разница в том, что Рузвельт сделал бы это нехотя, а Трумэн делает охотно.
- Я вижу, ты ловко устроился в этой разнице, - со злостью говорит Сциллард. - Ладно. Ясно, что надеяться нам не на кого. Только на себя. Пока эти упыри с нами считаются, мы должны их придержать.