Высокий, сияющий огнями зал. Между мрамором колонн течет разодетая толпа, снуют официанты с подносами. Идет какой-то официальный прием, один из бесчисленных приемов, какие задавались в конце войны, когда в единодушии близкой победы соединялись дипломаты с военными, негры с белыми, ученые с чиновниками. Мужчины сегодня во фраках, женщины в пышных туалетах того времени, блистающие драгоценностями и ослепительными вырезами. Роберт Оппенгеймер чувствует себя в этом обществе великолепно, он весел, игрив, возбужден, зарницы восходящей славы сияют над его головой. Он знает, что здесь ловят каждое его слово, каждый жест.
Гровс проходит сквозь эту светскую толпу, небрежно раскланиваясь, грубовато-неуклюжий. Генеральский мундир его измятый, отнюдь не парадный. Только широкие полосы орденских планок украшают его. Прислонясь к колонне, Гровс свысока, и в смысле роста, и в смысле выражения лица, оглядывает, процеживает проходящих, пока не находит Оппенгеймера, и выходит ему навстречу.
- Хелло, Гровс! - замечает его Оппи без особой радости.
Безмятежно улыбаясь, Гровс берет его под руку. Вряд ли Оппенгеймеру приятна демонстрация этой близости, но он сохраняет беззаботность и даже улыбчивость воспитанного человека. Подозвав официанта, они берут по стакану виски и отходят в сторону, отыскав пустой столик. Оппенгеймер садится на диванчик, помешивает лед в стакане. Голос Гровса доходит к нему обрывками фраз, то отчетливо громкий, то невнятно стихающий:
- …если проявить характер, Ферми вас поддержит. И Лоуренс… Комитет должен вынести рекомендацию… Это же ваше детище… Оппи, ради чего вы вкалывали четыре года… весь мир узнает и ахнет…
Оппенгеймер допивает виски, нетерпеливо бренчит льдом в пустом стакане, как в колокольчик.
- Когда-то, Гровс, мне хотелось самому довести эту штуку до конца, я благодарен за то, что вы позволили мне это сделать и даже защитили меня. - Фразы его отчетливы и вежливо-холодны, он отстраняет ласковые заходы Гровса и его грубую генеральскую лесть. Пришла пора поставить этого солдафона на место. - Наверное, после всего, что было, вы думаете, что буду плясать под вашу дудку?
Он внимательно наблюдает за реакцией Гровса - сказано достаточно откровенно, однако Гровс делает вид, что ничего не произошло, он не обиделся, он неуязвимо добродушен.
- Эти битые горшки попросту завидуют вашей славе, - продолжает свое Гровс.
Оппи презрительно хмыкает на примитивную хитрость:
- Не воображайте, Гровс, что вы можете играть на моем тщеславии. Моя репутация в глазах этих битых горшков дороже мне, чем вы полагаете, и даже…
- Ах, ваша репутация! - с вызовом подхватывает Гровс. И умолкает, растягивая опасную, угрожающую паузу.
Но тут Оппи уклоняется, ему выгодно зайти с другого бока.
- Послушайте, Гровс, на кой черт вам приспичило сбрасывать бомбу?
- Чтобы ускорить мир. - Гровс откровенно посмеивается. - Чтобы показать, что мы не зря потратили деньги, чтобы утвердить наш приоритет.
Оппенгеймер доволен, он правильно рассчитал, с наслаждением он вытягивает ноги, берет у проходящего официанта еще виски.
- Не морочьте мне голову, Гровс, плевать вам на мир и на приоритет. Вы хотите запугать Россию. Запугать всех. Думаете, я не понимаю? Вы меня изучали, но и я вас изучил. И хватит. Мы квиты. Я буду на комитете голосовать, как я хочу. И нечего меня обрабатывать.
Все, казалось бы, все, но Гровс спокойно пьет, разглядывая стакан на свет, ничего не дрогнуло в этой глыбе, затянутой в мундир, железная решимость Оппенгеймера нисколько не подействовала на него.
- Мы квиты, - повторяет Оппи, чтобы пробить толстокожесть этого кабана.
И тогда Гровс улыбается. Предостерегающе. Чуть приоткрывая свои козыри. И Оппенгеймер не выдерживает, срывается на крик:
- Мне надоело, не боюсь я вас, со всеми вашими агентами, микрофонами, кинокамерами… Убирайтесь отсюда!
А рядом, за колоннами, так же заманчиво струится нарядная веселая толпа, занятая светскими разговорами, шутками, мелькают обнаженные женские руки, слышен смех и звон бокалов.
- Убирайтесь отсюда!
Но Гровс и не думает уходить. От этого вскрика ему становится грустно. Утешая себя, он отпивает виски и говорит с жалостью:
- Бедный маленький Оппи, вы слишком многим пожертвовали - вот в чем была ваша ошибка… - Он кладет свою громадную руку на плечо Оппи, грубовато, бесцеремонно встряхивает его. - У вас нет своей репутации. Запомните это. Ваша репутация - вот она где… - Он чуть касается своего бокового кармана, набитого бумагами. - Хотите, я вам напомню, как вы продали своего друга Шевалье? - Гровс брезгливо морщится: этот Оппи сам напросился, идиот, честное слово, он изрядный идиот, этот великий и прославленный корифей… - Вас никто не тянул за язык… Ведь он был неплохой парень, этот Шевалье. Хотя и коммунист. А?.. Думаете, нам неизвестно, отчего покончила с собой ваша любовница? Славная была девочка. Как ее звали? - Подождав, Гровс со вздохом напоминает: - Джейн? Знаете, Оппи, я солдат, и не очень мне приятно копаться в этой вашей грязи. Но типы, подобные Пашу, знают свое дело… - Он примиряюще накрывает своей рукой руку Оппенгеймера, но тот яростно сбрасывает ее.
- Ненавижу вас! Какой вы солдат… - Гнев душит его, он сжимает кулаки. - Ублюдок! - отчетливо произносит он. - Не боюсь! Не боюсь вас! - Он встает и совершенно прямо, слишком прямо уходит с застывшей усмешкой.
Гровс провожает его глазами. Такой же огромный, невозмутимый. Пожалуй, он чуть погрустнел, сочувствуя этому естественному, но бесполезному трепыханию маленького Оппи.
У входа в свой номер Оппенгеймер сбрасывает черные лакированные туфли, в одних носках входит в темный холл. Там, у окна, в глубоком кресле, при неровном мигающем свете уличных реклам, сидит человек. Оппи останавливается, пальто на плече, туфли в руках.
- Шевалье? - в ужасе узнает он.
- …Все же я не понимаю, Оппи, почему вы скрываете свои работы от русских? - доносится в ответ давний вопрос Шевалье. Это его, его голос, мягкий, доверчивый. - Они же наши союзники, они воюют, как никто…
Оппи зажигает свет: просторный холл пуст, в кресле никого, за окном вспыхивает и гаснет реклама.
Пошатываясь, он бредет к ванной комнате. Лицо его в поту, глаза блуждают. Из ванной слышится шум воды, он распахивает дверь. За занавеской под душем моется женщина. Это Джейн, очертания ее тела просвечивают, движутся. Он отшатывается, захлопывает дверь, но тут же снова распахивает ее, отдергивает занавеску. Никого. Он один в этой слепяще-белой холодно-кафельной ванной. Он сует голову под кран, пытаясь прийти в себя, освободиться от преследующих призраков.
Он садится на унитаз, вода с волос, с лица стекает на его накрахмаленную сорочку, на черный фрак. Мокрый, измученный, он, медленно трезвея, смотрит на белый ровный кафель, окруживший его со всех сторон.
- Господи, какой ты смешной, Оппи! - говорит Джейн, наклоняясь к нему: они сидят за стойкой какого-то бара, а может, ресторана, потому что кругом танцуют, и они тоже танцуют, и снова пьют за столиком. Джейн водит пальцем по его щекам, разглаживает морщинки в углах губ, он любуется ею, какая она красивая, и вдруг говорит:
- Джейн, мы больше не увидимся. Мы должны расстаться.
- Почему? - Она ничего не понимает. - Почему?
Щелкает затвор фотоаппарата. Короткий металлический звук - как звук взведенного курка. Перо в чьей-то руке обводит чернильным кругом лицо Джейн на фотографии.
Спина Паша, его круглый, ровно подстриженный затылок.
Он за канцелярским столом. Напротив на табурете сидит Джейн. Яркий белый свет лампы направлен ей в лицо.
- Выгораживаете своего дружка? Напрасно, - предупреждает Паш. Он допрашивает с удовольствием, и с еще большим удовольствием выкладывает ей в лицо про Оппенгеймера: - Он все рассказал нам, все… и как Шевалье подкатывался к нему, все вытряхнул… вы все одна шайка коммунистов. Ах ты простушка, ты, поди, считала его полубогом? А ты знаешь, что стоило чуть пригрозить, и он наложил полные штаны, твой святой Оппи?.. Он от всех вас готов отречься, плевать ему…
Джейн бежит по ночной пустынной улице. Белые снопы света ловят ее, скрещиваются на ее фигуре, как лучи прожекторов, не отпуская следуют за ней, настигают ее в воздухе, когда тело ее летит с Бруклинского моста к застылой поблескивающей далеко внизу глади воды.
- Оппи! Оппи!..
Крик этот настигает его в кабинете военного министра США Стимсона.
Идет заседание комитета по выбору цели.
На стене карта Тихоокеанского театра военных действий на июнь 1945 года. Острова Японии окружены флажками.
- …Атомный удар несомненно ускорит конец войны. Прежде всего мы должны поберечь жизнь наших американских солдат, - говорит генерал Маршалл, начальник штаба сухопутных войск.
- Почему именно атомный? - не соглашается адмирал Леги, который был начальником штаба Верховного Главнокомандующего. - Японские города перенаселены. Там большая скученность. Это классический объект для самой обычной авиации.
- Да потому, что нам важен элемент психологический, - настаивает Маршалл. - Удар будет такой сокрушительный, что любой дух будет сломлен. Все сразу решится. Никто и не подумает о продолжении войны.
- А вы уверены, что японцы еще хотят продолжать? - спрашивает Леги.
Стимсон, который сидит во главе стола и ведет заседание, примирительно стучит по столу.
Они сидят в высоких кожаных креслах, удобных для заседаний. Все они люди в возрасте и привыкли относиться к этим заседаниям достаточно цинично, но сегодня действительно кое-что решается. Стимсон понимает, что от них не зависит, сбрасывать бомбу или нет. От них зависит лишь, куда сбросить. Он реалист и не хочет зря тратить время и возбуждать какие-то надежды у этого славного старика Леги.
- Господа! По поручению президента комитет ученых вынес рекомендации. Прошу вас, профессор Оппенгеймер.
Он допущен. Штатский. Его считают своим эти мундиры всех цветов, увешанные орденами, украшенные золотым шитьем. Точнее - почти своим.
- Я не знаю военного положения Японии, - начинает Оппенгеймер. - Если можно заставить ее капитулировать другими средствами…
Он ни на кого не смотрит, он смотрит в сырую ночь, где летит с моста Джейн…
Стимсон с усмешкой косится на Гровса. Не выдержав, Гровс перебивает Оппенгеймера:
- Простите, профессор, мы так никогда не доберемся до существа.
Оппенгеймер умолкает. Никто не вмешивается Все ждут, что произойдет. Это не секунды, а миги последнего сопротивления Оппенгеймера, он все еще пытается удержаться… А потом что-то происходит. То есть в том-то и штука, что ничего, совсем ничего не происходит, если не считать возросшего до невыносимости напряжения.
- Для выявления максимального эффекта атомной бомбы, - начинает Оппенгеймер совершенно новым, бесцветно-ровным голосом, - избранные объекты должны представлять тесно застроенную площадь на равнине, желательны деревянные постройки. Они создадут дополнительный эффект из-за пожаров. Чтобы воздействие бомбы было достаточно наглядным, цель следует выбирать из объектов, которые еще не подвергались бомбардировке…
Леги с шумом отодвигает свое кресло. Чего угодно, но этого он не ожидал, и от кого, от этого шпака!..
- Такая война не для моряка моего поколения.
Надо отдать должное Гровсу, мгновенно он срабатывает в защиту своего компаньона:
- Профессор Оппенгеймер докладывает техническое заключение, - подчеркивает он и, не дожидаясь продолжения, кладет на стол фотографии намеченных к уничтожению городов. - Наш комитет по выбору цели должен на случай облачности предложить на выбор не менее трех-четырех городов-мишеней. Нам нужно визуальное бомбометание.
- Что выбрано конкретно? - спрашивает Стимсон.
- Хиросима, двести тысяч жителей, двадцать пять тысяч солдат, армейские склады, порты; Ниигата - порт, двести тысяч жителей, промышленность; Киото, миллион жителей, культурно-промышленный центр…
Поворачиваясь в вертящихся креслах, они передают друг другу большие фотографии - снимки городов сверху, снимки площадей, узких многолюдных улочек, парков, дворцов. Чья-то рука держит фотографию храма со сложным и тонким рисунком крыш и лакированными колоннами, длинная процессия паломников тянется к храму, где восседает гигантский Будда.
Но члены комитета выше Будды, они боги богов, они решают судьбы храмов и городов, сотен тысяч людей - кто из них останется на земле, а кто исчезнет, испарится вместе с дворцами, синтоистскими храмами и буддистскими храмами и школами…
- …Нагасаки, порт, триста тысяч жителей.
- В Нагасаки лагерь наших военнопленных, - вспоминает адмирал Леги.
- Но там японские военные доки, - настаивает Гровс.
- Вот в них-то и работают военнопленные.
Гровс идет на уступку:
- Тогда есть Киото. Прекрасная цель. Большая площадь застройки. Можно точно определить радиус разрушения.
Стимсон рассматривает фотопанораму Киото с его пагодами, садами, с золотыми павильонами, великолепный замок Нидзе, императорскую виллу Капура, ярко-красный лакированный храм…
- Киото… невозможно, - говорит Стимсон, - немыслимо, это же древняя столица Японии. Я там был. Боже, какие там дивные памятники старины!.. Нет, лучше пусть останется Нагасаки…
- Думаю все же, что наше дело заботиться не о памятниках, - твердо возражает Гровс. - Киото имеет наибольшую площадь, и для меня как для военного человека это лучшая цель.
Стимсон покачивается на стуле, сохраняя внушительность и уверенность министра, ему надо осадить этого генерала, который сейчас чувствует себя хозяином положения: он владелец нового оружия. И кажется, такого оружия, которое сделает все их штабы, и корабли, и военных, и академии - ненужными… Отныне и вовеки веков?.. Война кончена, но война начинается.
- К счастью, Гровс, нам приходится думать не только о наших интересах.
В одной руке фотография Киото, в другой - Нагасаки. Они решают, они делают выбор, кому остаться на этой земле…
Последний взгляд на Нагасаки, и на месте города разливается море огня. Пламенные смерчи поднимают в небо крыши домов. Плавится железо, течет камень, все превращается в прах, в летучий смертоносный пепел.
На бетонном полу котлована с помощью мостового крана физики выкладывают графитовые и урановые блоки. Растет основание реактора, диаметр его около восьми метров. Блоки урана и графита складываются специальной решеткой. Тянутся провода от счетчиков нейтронов, от неоновых сигнальных ламп. Каждый слой укладывается с величайшей предосторожностью. Восемнадцатый… двадцать первый…
Сколько намучились с этим графитом, пока стали получать от заводов вот эти чистые плотные бруски. А урановые блоки кругленькие, с тусклым желтоватым блеском.
Гуляев наносит точки на график. Кривая должна показать, как возрастает плотность нейтронов с каждым законченным слоем. На схеме реактора каждая ступенька - слой - отмечена номером. Всего их семьдесят. Гуляев обводит кружком тридцатку. Уложен тридцатый слой.
Курчатов вычисляет с логарифмической линейкой в руках.
- Теперь каждый слой стройте с вдвинутыми предохранительными стержнями.
Три кадмиевых стержня спущены в каналы.
- Вот сюда… Аккуратнее. Ими регулировать и останавливать. Иначе…
Над котлованом в дюралевых трубах висят кадмиевые стержни. В любой момент по сигналу они падают в каналы реактора. Это надо, чтобы быстро погасить цепную реакцию. На аварийный случай. Потому что всякое могло быть.
Курчатов возвращается к себе, у дверей кабинета его поджидает Федя.
- Волнуетесь, Игорь Васильевич?
Напряженная деловитость Курчатова как бы спотыкается. И вдруг, неожиданно для себя, доверчиво решается:
- Я? Очень.
- Я тоже, - с облегчением и даже радостно признается Федя. И обоим от этого признания становится спокойнее.
Все с большей осторожностью идет укладка блоков. Плотность нейтронов растет. Уже вспыхивают неоновые лампы па пульте управления. Раздаются щелчки нейтронных датчиков.
Пятьдесят восьмой слой. Быстро поднимаются стержни. На короткое время слышны щелчки.
- Все в порядке. Приближаемся, - говорит Гуляев.
Он звонит по телефону:
- Игорь Васильевич, уложили шестидесятый слой… Хорошо… Ждем…
- Придется всем уйти, - говорит Гуляев.
Курчатов приходит, осматривает пульт, оглядывает график, проверяет приборы радиационной опасности.
- Игорь Васильевич, ну как, попробуем?
- Рано.
- Я знаю, что рано, а все же…
Курчатов почесывает бороду:
- Мне самому не терпится. Ладно. Давай. Поднять стержни, - командует он.
Гуляев нажимает кнопку управления, поднимая предохранительные стержни. Громкоговорители отщелкивают редкие удары. Вяло вспыхивают и гаснут неоновые лампы.
- Маловато… - Гуляев разочарованно смотрит на счетчики. - Что-то не того.
Перо самописца еще немного ползет вверх и переходит на горизонтальную линию.
- Почему нет нейтронов? - спрашивает Гуляев.
- А может, опять где-нибудь грязь? - говорит Федя.
- У тебя одна надежда на грязь. Тысячу раз проверили. Самые чистые блоки отбирали. - Гуляев потирает щеку, оставляя черноту графита на и без того уже измазанной физиономии.
Не обращая на них внимания, Курчатов разглядывает графики.
- Прекрасно, идем дальше, - решает он.
Гуляев молча опускает стержни. Смолкают громкоговорители, гаснут лампы. Федя и Гуляев недоверчиво следят за Курчатовым, но он, не отвечая, уходит.
Белые стены котлована почернели. Пыль, как сажа, покрывает пол, который стал скользким, люди в халатах, в защитных очках ступают осторожно. Лица их тоже черны, блестят лишь зубы и белки глаз.
Черная громада реактора растет.
Кладка идет уже на лесах.
На пульте Гуляев обводит кружком цифру 60. Осторожно, рывками, Курчатов сам поднимает предохранительные стержни. Дробь в громкоговорителях нарастает. Учащенно вспыхивают неоновые лампы.
Курчатов неотрывно следит за круглым пятнышком - зайчиком гальванометра. Кажется, что вот-вот зайчик дрогнет, двинется. Но идут минуты, зайчик остается на месте. И частота щелчков больше не увеличивается.
Волнение людей спадает. Наваливается разочарование, усталость.
Курчатов опускает стержни. Лампы гаснут.
Курчатов, Гуляев, Федя садятся за графики, проверяя расчеты.
Пользуясь перерывом, люди дремлют, некоторые от усталости засыпают тут же на стульях.
- Реакция может вот-вот начаться, - бормочет Курчатов, работая линейкой и нанося на график последние точки. - Ну, что у тебя, Федя?
Кривая, которую вычерчивает Федя, пересекается с линией графика на уровне шестьдесят второго слоя.
- Еще бы сантиметров на десять поднять стержень.
Курчатов молча разглядывает график.
- Кто его знает, может, десять, а может, двадцать, - нервничает Гуляев.
Раздается чей-то могучий всхрап. Гуляев вздрагивает.
- Фу, черт.
- Это Павлов храпит, - смеется Курчатов, - а ты думал, начался разгон реактора…