Рассказы. Новеллы - Гранин Даниил Александрович 6 стр.


Гений Толстого был очищен его постоянными поисками жизни во Христе. Очищен, или возвышен, или окрылен - не знаю, как точнее сказать. Наверное, все же разница между нашествием Наполеона и нашествием Гитлера на Россию есть. Фашизм - учение, наиболее опасное для человечества, исполненное ненависти и непримиримости. Как учение оно не подлежит амнистии. Оно и сегодня также остается гибельно. Это учение, но люди, обольщенные фашистской пропагандой, были жертвами в руках правителей, они истекали кровью и погибали, страдая и ужасаясь своей смерти. В последний смертный миг они молились о спасении так же, как и все люди.

Искусство наше, да и миропонимание дошло до сравнения обоих режимов - гитлеровского и сталинского. Оба уничтожали во имя своей идеи миллионы невинных людей, жаждая подчинить себе все народы. Немецкие военнопленные, побывавшие в русском плену, в большинстве своем проникались расположением к русским. Они встречали милосердие, сердечность, жалость к себе, к отдельному человеку. В гамбургской ратуше я долго осматривал выставку фотографий жизни немецкого обывателя в 30-е и 40-е годы. Убогие комнатки, бедная утварь, очереди за хлебом, безработные, нацистские митинги, война, бомбежки, опять голодные очереди, разруха. Существование, пронизанное страхом, обманом, бедностью. До чего ж все знакомо.

Понадобился полувековой юбилей войны, чтобы постигнуть урок Толстого.

…Возлагали венки немцы и мы, к своим и чужим, к мемориалу жертв Второй мировой войны, к тем, кто убивал меня, и к тем, с кем я вместе воевал. Мои танкисты не поняли бы меня… А может, давно уже поняли, раньше нас. Во всяком случае, я не испытывал смущения перед ними, я был свободен от ненависти. Печально, конечно, что так поздно - слишком долог был путь к этому кладбищу.

Не многое сбылось

К этому времени я был в Ленинграде, демобилизованный, был отозван с фронта как энергетик, работал в Ленэнерго. Набережные Невы были переполнены, кипели возбужденными ликующими толпами. Пели, орали, играли аккордеоны, гармошки, никогда я не видел столько счастливых и столько плачущих от счастья лиц, не видел такой открытости питерцев, обычно сдержанных, замкнутых. Незнакомые обнимались, целовались. Меня наперебой угощали самогоном, брагой, пили, не отказываясь, и не хмелели. Военных качали, я носил еще танкистскую кожанку, гимнастерку, и меня схватили качать. Кому-то я подарил свою фуражку, мне совали в карманы конфеты, значки. Какие-то смельчаки танцевали на гранитных парапетах над невской водой. Степень радости и счастья в исстрадавшемся Ленинграде была особенно высокой.

Празднично блестела Нева, и солнце светило ярче обычного, тот счастливый день до самого конца остался во мне драгоценным украшением на много лет.

Праздничные огни Победы, казалось, будут светить нам всегда. Но вскоре началось нечто странное: в 1946 году сняли выплату пенсии за ордена. Деньги шли маленькие - в месяц 15 рублей, это за Красную Звезду, за Красное Знамя платили на десятку больше. Все же получалось кое-какое подспорье нашему тощему бюджету. Ликвиднули, ничего не объясняя. Постановление было из тех, что не публикуются. Прошел еще год. 23 декабря 1947-го отменили выходной в День Победы, день уже не праздновался, как раньше, ни салютов, ни фейерверков в прежнем виде не подавалось. Торжественных заседаний также. Как пояснил мне один партначальник, человек осведомленный: вы, мужики, сильно заноситься стали, одернуть вас надо.

Похоже, он повторял слова, что циркулировали наверху. Перед этим еще Г. К. Жукова сняли с должности заместителя министра обороны, услали командующим в Одесский военный округ.

День Победы отмечать не перестали. Упорно собирались, хотя горечь росла. Исчез мой приятель Володя Кудряшов, безногий, обморозился на Ораниенбаумском пятачке, передвигался он на деревяшке, самокаты их называли, пел на Мальцевском рынке. Инвалидам подавали щедро, болела за них душа. Однажды безногих на самокатах и "самоваров" - это тех, у кого ни ног, ни рук, - выслали из города, говорили, на Валаам - чтобы вида не портили.

В День Победы собирались на площадях, в скверах, у каждой дивизии было свое место. Выставляли плакаты - такой-то полк, госпиталь, бригада. Надевали свои ордена, медали, гвардейские значки, нашивки за ранения. Тут же выпивали, приносили огурцы, грибочки, а то шли в закусочные. С Марсова поля мы спешили на площадь Стачек застать своих ополченцев. До позднего вечера отмечали встречи, объятые родственной нежностью к саперам, медикам, к тем, кто нас спасал.

Гуляй, братва уцелевшая,
Эх, что, что, благо есть за что,
Недобитые, контуженные, уже ненужные.

Именно ненужность, она все чаще воротила свою холодно-чиновную морду. Селили в общежитиях, на работе места заняты, фронтовикам льгот не доставалось, ни добавок к пенсиям, ни квартир. Мой товарищ Герман Гоппе, изувеченный под Кенигсбергом, инвалид первой группы, за боевые свои заслуги не имел ничего.

Без почета, без благодарности уходили из жизни те, кто спас Отечество.

Перестали носить ордена: нескромно, говорили фронтовикам.

Только спустя двадцать лет после войны, в 1965 году, отметили солдат медалью в честь Победы.

В тот год комбат Павел Литвинов собрал нас в Доме офицеров. Радость встречи перемежалась жалобами на тяжелое житье-бытье, жили плохо, в коммуналках. Блокадные беды, землянки, обстрелы, голодухи вспоминали с гордостью, те невзгоды были понятны. Тяжелейшая наша война виделась оправданием жизни.

Вышло глупое, если не хуже, постановление: участникам войны, инвалидам войны полагалось все без очереди. Всюду стояли очереди - за продуктами, в парикмахерских, поликлиниках. В многочасовых очередях женщины накидывались на ветеранов, которые размахивали своими удостоверениями, жалкая эта привилегия ожесточала и тех и других. Молодые, не стесняясь, выкладывали: "Победители! Да без вас мы бы сейчас пили баварское пиво, а не эту мочу!"

История войны бесстыдно обросла враньем. Сперва объявили цифру потерь в войне 6 миллионов, спустя годы Министерство обороны вынуждено было изменить явно фальшивые данные, цифру неохотно увеличивали, она достигла 20 миллионов. Ныне сообщили - всего 27 миллионов: 20 миллионов - гражданское население и 7 миллионов - военные потери. И к этим цифрам доверия нет, расчеты не приведены, соответствующие архивы засекречены.

Ни разу ни Сталин, ни Хрущев, зная о страшных потерях, не помянули погибших за Родину. Даже будучи в Ленинграде на юбилее освобождения от блокады, Брежнев не выразил соболезнования городу, который потерял свыше миллиона своих горожан и защитников за 900 дней блокады.

Одно из самых тяжких и постыдных последствий войны - это отношение к военнопленным. Плен у нас карался как преступление, хотя в плен попадали целыми дивизиями, а то и армиями (можно вспомнить 6-ю армию или 26-ю). Считается, что пленных было не меньше пяти миллионов. Их подвергали репрессиям, они пребывали отверженными, бесправными. В той же ФРГ пребывание в плену засчитывалось солдатам в общий стаж. В русской царской армии "воинские чины, взятые в плен и не бывшие на службе у неприятеля, по прибытии из плена получают от казны жалованье… за все время нахождения в плену". Русская армия строго соблюдала эти правила и в Русско-японскую войну, и до нее.

Наши военнопленные претерпели голод, нечеловеческие условия в немецком плену, они не были защищены Женевской конвенцией, а после Победы многих отправили опять в лагеря, уже наши. И снова голод, унижение, каторжные работы. В наших лагерях немецких военнопленных кормили лучше, чем советских, и обращались с ними гуманнее.

Все 60 лет система секретности архивов плюс цензурные препоны мешали создать честную историю Великой войны. Критично оценить действия наших войск, показать, как на самом деле выглядит репутация некоторых военачальников, которые воевали числом, а не умением, губили без счета солдатские жизни ради своих званий и наград.

Наша военная история не позволяла себе отдать должное искусству противника, блестящим операциям Манштейна, Роммеля, Гудериана. Писали только о провалах их планов, об их неудачах.

К сожалению, ненависть к фашизму ослепила и нашу литературу. Единственное произведение, какое я могу припомнить, где в немецком солдате автор прежде всего увидел человека, была повесть В. Кондратьева "Сашка".

Замечательная наша литература о войне создала прочный памятник народному подвигу. Нам, однако, не хватает толстовского понимания войны: французы для Толстого были не только оккупантами, но и людьми, которые страдали, боялись, такая же кровь текла у них из ран, они так же мучились, умирая. Сейчас заговорили о насилиях, жестокостях наших солдат в Германии. Каждая война рано или поздно становится грязной. За годы войны нас ожесточили разрушенные города, сожженные наши деревни, виселицы, насильно угнанные в Германию на каторжные работы сотни тысяч. Душа вопила о возмездии, но это было совсем другое, чем холодная жестокость нацистов к советским людям, отношение как к низшей расе, с которой можно делать что угодно.

…В тот День Победы на Марсовом поле я застал всего несколько растерянно бродящих ветеранов, женщин из банно-прачечного отряда. Подошел ко мне старик с кошелкой, приехал он из Волхова, надеялся встретить кого-нибудь из своей 53-й армии. Никого. У меня тоже не было здесь ни одного однополчанина, может, их вообще не осталось. Присели мы на скамейку, достал он пол-литра, стаканчики, дивного волховского сига, специально припасенного к празднику. Выпили за помин тех, кто пал, тех, кто приходил сюда и больше не придет. Он был в 1942 году радистом, потом артразведчиком. Всегда можно было отличить тех, кто сидел на передке, стрелял, от тыловиков. Вспоминали всякую всячину, немецкие гранаты, дурные немецкие сапоги со стальными гвоздями, из-за которых ноги мерзли, потом разговор зашел про американский яичный порошок, тушенку, перекинулся на джип - отличная машина, запросто тащила 76-миллиметровую пушку; мне вспомнилась американская стереотруба, невесть как она досталась батальону, ленд-лиз - начисто забылось это слово. Со Вторым фронтом союзники тянули, мы их поносили последними словами, зато их консервы, витамины, глыбы шоколада, который надо было колоть для раздачи, поддержали нашу шаткую голодно-цинготную жизнь.

- А плащ-палатку помнишь? - спросил разведчик.

- А вот танки М-3 были дерьмовые, - сказал я. - Поролоном внутри обивали, он горел со страшной вонью.

- Все равно спасибо им, - сказал разведчик. - Сколько погибло конвоев…

Мы выпили в память конвойных кораблей.

- Полушубок мне достался, белый, - сказал разведчик, - без него бы поморозился.

Я вспомнил английскую шинель, зеленую, которую добыл себе старшина.

- Ленд-лиз… - сказал я. - Наш вождь и учитель не хотел за него благодарить.

- Давай не будем на него валить. После него тоже могли вспомнить.

- Считается, что мы кровью расплатились за все.

Он подумал и сказал:

- Так-то оно так, да ведь не обязаны они были.

- Это точно…

- Ты в Германии был? - спросил он.

Был, и совсем недавно был и там раздумывал о том, что победить мы победили, а вот чувства превосходства нашей жизни нет. Победили для других, освободили от нацизма ту же Германию, а сами для себя чего добились? Свободы? Благополучия?

Ничего этого я не стал говорить. Как рассказать о чувстве вины, которое не отделить от Победы, научило ли это чувство нас чему-нибудь?

- Никого не осталось, - сказал я. - Ты да я. Кончилось наше время.

- Знаешь, я все думаю, - сказал разведчик, - как это мы сумели победить, ума не приложу.

Мы с ним посмеялись и допили остатки.

Немецкий лейтенант и его дочь

Даниил Гранин через 60 лет прочитал письма Хейнера Гейнца, воевавшего против него на Ленинградском фронте

В 2004 году меня пригласили в Берлин на открытие выставки, посвященной блокаде Ленинграда. Выставка была небольшая, но тщательно сделанная: много неизвестных мне фотографий блокадного города, черный рынок, льготное снабжение начальства, документы командования вермахта, неведомые мне рисунки художника Я. Рубинчика.

Там были примечательные гитлеровские обоснования блокады: "…Мы доводим до сведения всего мира, что Сталин обороняет Ленинград, как крепость. Таким образом, мы вынуждены рассматривать город со всем его населением в качестве военного объекта". Были донесения командиров немецких дивизий, разведгрупп о том, что творится в голодном городе. Впервые я увидел портреты немецких генералов армии, корпусов, фамилии, смутно памятные мне с фронтовых лет. Немецкие листовки, брошюры…

Самым же интересным были письма лейтенанта Хейнера Гейнца, командира пулеметной роты. Они располагались примерно напротив участка нашего батальона. Местами нас разделяло сто-полтораста метров. В тихую погоду доносилась немецкая речь. Иногда немцы без всякого радио кричали нам: "Рус, иди к нам булку кушать!" - и поднимали над окопом наколотую на штык булку. Была зима 1941 года, затем весна 1942-го - самое голодное, страшное время. Мы ползали ночью по заснеженным полям на нейтралке, пытаясь выковырять из мерзлой земли мороженые листья капусты, кочерыжки. Все это время лейтенант аккуратно, каждые три - пять дней писал домой жене. Он писал с начала своей военной службы - с 1935 года, в походе во Францию, затем с начала похода в Россию. Сохранилось всего 125 писем, из них выставлена была только часть - около двадцати.

Обычно нас привлекают сами экспонаты, мы редко задаемся вопросом, откуда они попадают на выставку. Но тут мне показалось любопытным именно их происхождение: ведь это частная переписка, как они сохранились и как их разыскали… Я вспомнил свои треугольники, написанные карандашом (откуда взяться чернилам в землянках). Несколько из них чудом сохранила жена через бомбежки, эвакуации, пожары, - карандашный след давно стерся, мало что можно разобрать. Тут же все выглядело как нельзя лучше: и почтовая бумага, и почерк, и чернила. На фотографии лейтенант предстал молодым, крепким, привлекательным, чистенький мундир сидит на нем ловко, без единой складки, сшитый на заказ.

"Вчера пала Одесса, наши войска стоят у ворот Москвы. Иван на исходе своих сил. Нас ожидает спокойная зима", - пишет он 17 октября 1941 года.

Он не сомневается, победа для него очевидна. Я попытался вспомнить свой октябрь 1941 года. Вспомнилось только общее расплывчатое ощущение - страх за Москву, ужасный страх, и что потом будет с Ленинградом, и все это на фоне совершенно необъяснимой уверенности в нашей победе.

"Поляк и француз сдаются, когда их положение безвыходно. Но русского же надо забивать до смерти".

Через две недели тем же ровным почерком лейтенант Гейнц сообщает супруге: "Петербург окружен и голодает. Ежедневная норма хлеба составляет лишь 100 граммов. Мясо и масло давно кончились. У нас время есть, если сегодня не хотят сдаваться, то через четыре-шесть недель уж точно".

Он в полном восторге: "Гению фюрера все подвластно. Мы должны быть ему вечно благодарны".

Командование вермахта докладывало: "С помощью артиллерии и авиации мы разрушаем город, насколько это возможно".

Это была правда. С утра над нами летели на город бомбардировщики. Эскадрилья за эскадрильей. К полудню начинался обстрел, воздух наполнялся мягким шелестом снарядов, они пролетали невидимые, огромные, калибра 150, не меньше. В одни и те же часы, когда на улицах народу было больше, когда шли за водой, шли с работы.

"Иван постепенно смиреет, стреляет лишь изредка, его пища становится все хуже… Поляк и француз сдаются, когда их положение безвыходно. Англичанин бьется до самого конца, но русского же надо забивать до смерти".

Вермахт отлично знал, что происходит за кольцом блокады. Командование спокойно уничтожало голодом население. Наблюдали, ждали, пока вымрут. Голод был лучшим оружием.

Письмо в ноябре 1941 года: "После последней попытки прорыва русские заметно поутихли. Порция хлеба солдат сокращена до 400 граммов. Перебежчиков становится все больше. Но народ упрям и стоек, так пусть они там и умирают с голоду".

Декабрь 1941-го: "Когда город падет, несомненно, половина жителей вымрет".

Февраль 1942-го: "Хотя мы не рассчитывали на скорое падение Петербурга, эти сволочи сдаваться не намерены, но они вынуждены будут… медленно умирать от голода".

А через несколько дней: "Дорогая моя Ленекен! Ты хотела узнать, как нас кормят: каждый день 50 г. масла, 120 г. колбасы, 125 г. мяса, еще рис, горох, макароны. Кроме того, натуральный кофе, чай, шоколад, сигареты, консервированные фрукты, конфеты и другая вкуснятина".

В кожаных перчатках он наблюдал в полевой бинокль с позиции под Пушкином, и ему, и нам был виден на горизонте город, видно, как поднимались в небо черные столбы дыма, город выедали пожары.

"Погода стала более сносной, а Иван слабеет, на нашем участке резервов у него больше нет".

Действительно, у нас в батальоне на два километра осталось человек сто - сто двадцать, из них многие стали доходягами. Невозможно никому объяснить, как мы могли чистить окопы, ходы сообщения от снега, как несли службу, таскали пулеметы, патронные ящики, снаряды.

"Итак, дело идет к концу. Хотя мы не рассчитывали на скорое падение Ленинграда - эта сволочь сдаваться не намерена, - но они вынуждены будут оставить нас в покое и медленно умирать от голода. Через месяц начнется потепление, и тогда дело будет сделано. Постоянно с любовью думаю о тебе, моя хорошая Ленекен. Твой Гейнц".

Голодная смерть сотен тысяч горожан его не смущает, он ее торопит, скорей бы они передохли. Не все офицеры вермахта так настроены, командующему группой "Север" генерал-фельдмаршалу фон Леебу претит мысль, что он командует войсками, которые не столько воюют, сколько заняты "полицейской операцией" удушения гражданского населения. Он неоднократно признает это в своем дневнике. Кончается тем, что он подает в отставку.

Осмотрев выставку, гости собрались в зале, выслушали рассказ о концепции выставки, и затем произошло то, из-за чего я принялся за этот рассказ: выступила дочь покойного лейтенанта Гейнца Инге Франкен.

Он погиб 5 мая 1942 года от ранения в голову.

Назад Дальше