Рассказы. Новеллы - Гранин Даниил Александрович 7 стр.


Траншеи у немцев и у нас были полны ледяной воды, земля еще не оттаяла, и немцы, и мы то и дело попадали под обстрел. Обстоятельства гибели X. Гейнца вряд ли отличались особенностями, но в семье установился культ героя, исполнившего свой долг. Мать регулярно читала дочкам письма отца с фронта. Читала, а потом перечитывала. Инге росла с гордостью за отца. Память об отце была для нее священна. Но иногда она замечала, что мать, читая, делает пропуски. После смерти матери она решила перечитать письма. Мешал готический шрифт. Она освоила и этот шрифт, и отцовский почерк. И тогда образ отца стал открываться перед ней заново, он менялся.

Как это происходило, не знаю, мне следовало бы потом, после всего, расспросить фрау Франкен подробнее. Она рассказывала сдержанно, выступление давалось ей нелегко, наверное, поэтому я не решился к ней обратиться. Немолодая, чуть седеющая, еще красивая женщина, она твердо вела рассказ, так что можно было представить, сколько ей стоило сил переосмыслить свое отношение к отцу, свое понимание прошлого. Годы ушли на внутреннюю работу ее души. Можно лишь догадываться, как труден был путь, проделанный дочерью, чтобы отстраниться от своего отца. Что заставило Инге Франкен выйти к этому переполненному залу со своим признанием, беспощадным по отношению к отцу да и к матери? Отдать на выставку те его письма, где он, бывший учитель, руководитель местного гитлерюгенда, предстает убежденным нацистом, разделяющим планы уничтожения "Ивана", славян Восточной Европы…

Какие права у совести, почему она может заставлять?

Впервые я услышал такое публичное откровение, сдержанно-беспощадное, в сущности, она попрощалась с тем отцом, которого любила, которым гордилась, росла с ним с детства, прощалась и с той собой. Она держалась не прокурором, не творила суд, отречение доставляло ей боль, зачем она это сделала? Зачем?

Она кончила говорить. Наступила тишина.

Ее рассказ нельзя назвать покаянием. Это было нечто иное, выстраданное, что не умещалось в груди, рвалось, и мы все в зале вдруг соприкоснулись с этим жгучим, обращенным к нам из сокровенной глубины чувством.

Ее мужество заставляло оглянуться на собственную жизнь. А собственно, чего ради? Сразу появлялся этот вопрос. Ее чувство можно было считать совестью, но название ничего не объясняло. Какие права у совести, почему она может заставлять? Пример Инге Франкен невольно порождал вопрос за вопросом, ведь куда лучше жилось бы ей, если бы это чувство не мучило ее, если бы его отбросить, не считаться с ним. Так нет ведь. Живет в нас какой-то судья, оценивает наши поступки, как говорится, совесть-то с молоточком. И постукивает, и наслушивает, и никак не заглушить ее. То есть, конечно, можно ее зажать, и все будет нипочем.

То, что произошло с дочерью лейтенанта Гейнца, хочется понять как нравственное стремление, дарованное всем как бы свыше, а не принадлежность сугубо личную, свойство врожденное, подобное таланту. Вроде оно должно быть у каждого, так хочется думать. Марксисты доказывали, что природа совести социальна: у бедных одна, у богатых другая, разная у демократов и анархистов. Если бы это хоть что-то объясняло. На самом деле она грызет человека, не спрашивая его партийность, религию. Никто толком не знает, что есть совесть, может быть, она свидетельствует о существовании души, она ее принадлежность, она показывает уровень ее развитости.

Жить с послушной совестью хорошо, да умирать плохо. Однако ныне не принято к смерти готовиться, день наш - век наш, тем более что совесть уговаривать научились, и совесть отдельного человека, а то и целого народа. В свое время у нас партийная идеология отбрасывала совесть - все делалось "во имя государства" - ответственность с личности была снята, человека избавляли от угрызений совести, и он охотно шел на эту сделку.

Бывает, когда-нибудь совесть очнется и предъявит права, а бывает, что и нет. Но, слушая дочь лейтенанта Гейнца, я думал, что все же возмездие настигает не отцов, так детей, и через внуков зло должно как-то уничтожаться, иначе оно поглотит мир. Часто нам видится, как зло торжествует, и надолго, побеждает несправедливость, подлецы, преступники благоденствуют безнаказанно до конца своих дней. Все так. И все же зло относительно, в то время как добро абсолютно. Рано или поздно добро, казалось бы, бессильное, наивное, оказывается неодолимым, совесть, с которой никто не считался, берет свое, и она выносит свой приговор. Так произошло и с дочерью лейтенанта Хейнера Гейнца спустя 62 года после его гибели на Ленинградском фронте.

2005

Признать вину отца и не отречься

В "Российской газете" были опубликованы заметки Даниила Гранина "Немецкий лейтенант и его дочь". Речь шла о том, что дочь убежденного нациста, воспитанная на его почитании как героя, в зрелом возрасте обнаружила, как ее отцу, командиру пулеметной роты, не терпелось истребить жителей блокадного Ленинграда. И она публично осудила его злодеяния.

Столь редкое нравственное явление, подмеченное писателем, - чувство обостренной совести - вызвало множество вопросов. Имеет ли право дочь судить отца, жившего по законам своего времени? Или она должна чувствовать себя виноватой по той причине, что он был нацистом? Что способно заставить работать душу человека?

Однако большой читательской дискуссии на эти темы не получилось, если не считать несколько звонков и реплик. Почему? Разговоры о нравственности не модны, не "прикольны", не рациональны, наконец. А если и возникают, рождается подозрение, чья же это пиар-акция. Интересуемся банками, нефтедолларами, квартирами, депозитами, инфляцией и прочей экономикой. Плачем в кинозале или в театре, уплатив за очищающие эмоции изрядную сумму. Бескорыстие, душевные муки - почти фантом. Ну, черствеем, но думать и об этом некогда. Общаемся на бегу, лучше по мобильнику с дешевым тарифом. И как раз в этот момент Гранин произносит: "Добро может уничтожить зло только тогда, когда это лично решит сделать страдающий и совестливый человек".

Звонок писателя в разгар лета застиг врасплох, вырвал из суеты: оказалось, история о дочери лейтенанта Хейнера Гейнца получила неожиданное продолжение. Фрау Инге Франкен захотела повидаться с автором очерка, и Даниил Гранин принял немецкую гостью с ее родственниками на даче в Комарове.

После публикации очерка я получил из Берлина письмо от моей героини Инге Франкен - единственный отклик. В письме, в котором она просила разрешения приехать ко мне, Инге писала: "После обнародования его мыслей и поступков [Речь идет о ее отце. - Д. Г.] я не освободилась от своей любви к отцу. Скорее, наоборот, только сейчас я начинаю чувствовать какое-то дуновение любви к нему и могу допустить это чувство. После того как я достоверно и без прикрас знаю, что он думал и как он поступал. Когда я была молодой, любовь к такому отцу с моей стороны была абсолютно невозможна, только ненависть и гнев за то, что он оставил свою жену и детей ради фашистской идеологии. Публичное выступление принесло мне облегчение, и сейчас я живу гораздо лучше, чем с умалчиванием, ретушированием и фальсификацией фактов".

Я писал, что Инге отказалась от отца. Я был во власти ее выступления. Горечь признания, эмоциональная сила ее слов - все воспринималось однозначно, как итог. На самом деле работа ее души продолжилась. Раз начавшись, работа эта не могла остановиться, пробиваясь в глубины своего нравственного чувства. Возможно, в ней возникла жалость. Жалеть - скорбеть сердцем над участью, над заблуждениями, над малодушием, да мало ли. Отсюда и "дуновение любви", и возвращение к отцу, но уже к другому - к преступнику, осужденному ею самой. Жалость не снимает вины, не побуждает оправдывать. Но ведь и осужденный достоин скорби и милосердия.

Любопытно, что понятие "милосердие" плохо переводится на другие языки, оно чисто русское. Итальянское слово "misericordia" имеет религиозную составляющую, в немецком "Barmherzigkeit" отсутствует чувство сострадания, обязательное в русском "милосердии". Однако и по-русски не просто изложить ту работу, какую одолевала душа Инге Франкен: от детского культа отца-героя к осуждению отца-преступника, родного человека, в обстоятельства жизни которого она, дочь, много лет старалась вникнуть.

Сыновья Лысенко, Жданова, Маленкова, Берии опубликовали свои воспоминания. Каждый из них хочет обелить деятельность своего отца. Маленкова показывают как жертву Берии и Жданова, Берию как жертву Хрущева и т. п. Ссылаются большей частью на рассказы своих отцов. Желание защитить репутацию отцов вопреки всем данным истории, документам оборачивается против авторов. Берия и Маленков были организаторами "Ленинградского дела", по которому расстреляны руководители Ленинграда, а тысячи других невинных людей были сосланы в лагеря. Я встретился с Г. М. Маленковым, когда он уже стал пенсионером, и меня поразило, что он ушел в религию. Может быть, хотел отмолить свои грехи, не знаю. В таком случае книга его сына не восстанавливает чести отца, а сводит ее на нет.

Детям виновников репрессий кажется, что они защищают родительскую честь, выглядит же это как желание обрести вместо преступников-родителей родителей заслуженных, однако нравственность и выгода - разные категории.

В записках одного из учеников Лысенко он изображен как примерный семьянин, непьющий, не антисемит, трудолюбив, добр. На уровне микроэтики достоин уважения. Наверное, и он, и Маленков, и другие были хорошими отцами. Но существовала макроэтика того же Лысенко. На этом уровне он беспощадно расправлялся с несогласными с ним генетиками, использовал свою власть, чтобы изгнать их с работы, способствовал репрессиям, физическому уничтожению. На его совести гибель Николая Вавилова. Таков был уровень его макроэтики. Оба уровня совмещаются в одном человеке и часто путают его образ. Сыновья хотят воспринимать отцов на уровне микроэтики, не видеть их злодеяний, которые творились всего лишь в борьбе за власть и, конечно, во имя святой идеи.

Мужество выступления Инге Франкен, ее нелегкая, выношенная честность убеждали в том, что она подвела черту, рассчиталась со своим детским заблуждением, с семейным культом. Что она осудила отца по всем законам справедливости.

На самом деле приговор хотя и был окончательный, но старый спор между справедливостью и милосердием продолжался. На стороне справедливости закон, политика, потребность возмездия, да мало ли. Милосердие - оно одиноко, оно потребность совести, никому не видимое глубокое нравственное чувство. Все это понятия зыбкие, казалось бы, необязательные. Справедливость не отменяет ни чувства сострадания, ни милосердия.

Может быть, Инге почувствовала свое старшинство. Сегодня она много старше своего отца и смогла увидеть тогдашнего молодого лейтенанта иначе. Через опыт истории послевоенной Германии, денацификации, становления демократической жизни. Она относится к нему, умудренная печалью своих лет. Не знаю, может, в сердце ее появилась жалость к отцу-жертве, продукту нацистской идеологии.

Какой, вероятно, резонанс вызвало бы у нас выступление, подобное заявлению Инге Франкен, одного из потомков бывших организаторов советских репрессий. Конечно, и в Германии это было явлением единичным. Хотя Инге пишет: "Я знаю и других людей, идущих по похожему пути. Их, конечно, не большинство, но иногда встречаются".

Мы любим говорить о нашей духовности. На самом же деле проблема совести, одна из самых больных, сегодня не вызывает в обществе ни отклика, ни интереса.

Фрау Франкен сообщила мне также, что она приехала не только ко мне, но и поедет в Старую Руссу разыскивать могилу своего отца. Я спросил, что ее побудило это сделать. Вопрос неделикатный, но мне важно было услышать ответ. Ясно ответить она не смогла, и это тоже было важно. Формулировать, объяснять такие порывы души трудно, почти немыслимо. Осудить отца ей было проще. Тем более что согласие на это дала ее 91-летняя мать. Налицо были нацистские взгляды Хейнера Гейнца, его презрение к русским недочеловекам. Куда мучительнее было сделать следующий шаг - взять на себя ответственность за него.

Вот тут Наталья Шергина, с которой мы обсуждали эту ситуацию, резонно спросила: "Позвольте, это ведь родители должны отвечать за детей, а не наоборот".

Как сказать. Никто не отменял понятие чести рода, чести фамилии. Честь заключается не только в защите репутации предков, но и в честности. Только кажется, что это понятие устарело, уверен, что оно возрождается и полностью возродится. Столько породил сталинский режим следователей-пытчиков, неправедных судей, доносителей, кто из них усовестился, кто думал о том, каково придется их детям. Осознавать зло, причиненное нацистом, приходящимся тебе родным человеком, трудно, стыдно. Тут легче всего промолчать. Или сменить фамилию. Чтобы признать вину отца и принять ее на себя, не отрекаясь от него, требуются честность и мужество совести. Она, Инге, ни в чем не виновата, виноват ее отец. Суд творят потомки. Дочь немецкого лейтенанта осудила гитлеровскую идеологию, которую проводил в жизнь ее отец, оказавшийся к тому же, как я узнал при встрече с ней, участником геноцида еврейских детей в Европе. Не просто осудила, но написала книгу об этих событиях "Против забвения". Приехав в Питер, первым делом отправилась на Пискаревское кладбище. Мемориал произвел на нее сильное впечатление. Вина отца предстала наглядно - зелеными холмами, где лежат сотни тысяч блокадников. Голодную смерть ленинградцев ее отец приветствовал.

Ей было два года, когда он погиб на Ленинградском фронте. Конечно, она его не помнит. Собственной дочерней любви, сотканной из детских воспоминаний, у нее быть не могло. Образ отца был создан из его фронтовых писем, рассказов матери и родных. В этом смысле Инге легче было осознать его в качестве нациста отстраненно.

Обнародовав злодеяния отца, она, как мне кажется, не опозорила чести семьи, а наоборот, подняла ее. В какой-то степени отмолила. А вот далее долг или сердце подсказали ей, что она должна направиться под Старую Руссу и попытаться разыскать его могилу. Действия противоречивые, не так-то просто их соединить. Как все это сосуществует в человеческой душе?

Германия проделала большую работу по денацификации общества. Культура, искусство страны этому способствовали. Перемены заставили людей, в том числе фрау Инге Франкен, задуматься. Но государство не может понудить человека на душевный труд. История Инге - это заслуга ее самой. Путь от осуждения к состраданию, к "дуновению любви" занял годы.

В самом конце нашей встречи произошло неожиданное: фрау Франкен сделала мне подарок. Она протянула мне кожаный футлярчик, аккуратный, совсем как новенький. Внутри была складная металлическая стопка, позолоченная, на вид тоже совершенно новенькая. Инге сказала, что это вещь отца, ее прислали вместе с похоронкой и другими вещами погибшего. Офицерская стопка, из нее Хейнер Гейнц пил шнапс, наверное, за скорую победу. Пил во Франции, потом на Ленинградском фронте, в какой-нибудь сотне метров от наших окопов. Мы пили воду из кружек, а то и из котелков. У меня ничего не сохранилось от фронтовой поры - ни одной вещи, ни приличной фотографии, ни алюминиевой моей ложки, ни планшетки. Жалко. И вот теперь появилось нечто, оттуда, словно из потусторонней жизни. Странно.

"Вещь врага?" - спросила меня Наталья Шергина.

Пожалуй, нет. Для меня это все же вещь его дочери. Семейная реликвия? Не знаю, какой смысл дочь Гейнца вкладывала в свой подарок. Я беру в руки эту стопку и думаю о человеке, который там, в 1941–1942 годах, стрелял в меня, в которого я тоже стрелял. Мог ли он представить, что его дочь преподнесет мне эту его вещь? А затем я вновь и вновь возвращаюсь мыслями к фрау Инге Франкен, к истории нелегкого и долгого восхождения ее души.

Вблизи престола

В 1999 году мировая культура отмечает два юбилея: 250 лет со дня рождения Гете и 200 лет со дня рождения Пушкина. Оба гения схожи хотя бы тем, что значили они в формировании духа и самосознания своих народов. Не мое дело сравнивать их творчество, жизнь, взгляды. Меня заинтересовало другое.

Недавно, когда мне пришлось участвовать в разговоре на расхожую тему "Художник и власть", я вспомнил эпизод, вычитанный у Ромена Роллана. В 1812 году в Карлсбаде встретились Гете и Бетховен. Во время прогулки произошла любопытная сцена. На аллее показалась императорская фамилия. Увидев их издали, Гете оставил руку Бетховена и отошел на край дороги. "Тогда, - пишет Бетховен, - я надвинул шляпу на самые брови, застегнул сюртук и, заложив руки за спину, стремительно двинулся в самую гущу сановной толпы. Принцы и придворные стали шпалерами, герцог Рудольф снял передо мною шляпу, императрица поклонилась мне первая. Великие мира сего знают меня. Я имел удовольствие наблюдать, как вся эта процессия продефилировала мимо Гете. Он стоял на краю дороги, низко кланяясь, со шляпой в руке. И задал же я ему головомойку потом…"

Сцена выразительна, хотя, возможно, Бетховен приукрасил ее. Но суть различного отношения к власть имущим она выражает. Бетховен замечает по этому поводу, что короли могут заводить себе ученых и тайных советников (имея в виду чин Гете), но они не могут "создавать великих людей, таких людей, чей дух поднимался бы выше этого великосветского навоза".

Поведение Бетховена мне всегда было симпатичнее, но позже я понял, что суждение мое поверхностно. У Гете была своя, немалая правда. Десять лет своей зрелой жизни Гете потратил, управляя Саксен-Веймарским герцогством; он занимался акцизом, финансами, рекрутскими наборами. Он был политиком на практике, старался что-то сделать, и это не прошло бесследно. Конечно, глупо считать Гете раболепным, скорее, он исполнял светские условности, от которых не был свободен. Политика, участие во власти - этим он купил себе условия работы. За все надо платить, он платил разочарованиями. Бетховен - бедностью.

Пятьдесят лет Гете прожил в Веймаре, окруженный секретарями, чиновниками, придавал блеск и славу двору герцога. Награждаемый орденами, званиями, стал духовным властелином чуть ли не всей просвещенной Европы.

В Веймаре, в доме Гете, - античные статуи, библиотеки, залы, кабинет, сад… Там я невольно припомнил Михайловское - место ссылки Пушкина, его несвободу, забытость, затерянность.

Царский двор хотел и даже старался приручить Пушкина, пока не убедился, что это невозможно. Не годился он для придворной службы. А ведь нуждался в хорошем жалованье, не чужд был тщеславия, не прочь был получать чины и награды. Но что-то мешало ему стать при дворе своим. Физиономия власти для Пушкина была не столько физиономией царя Николая, сколько холодно-бездушной высокомерной личиной Бенкендорфа.

Непричастность к власти была для Пушкина органична. Но это не было непричастностью к политике. Судьбы друзей-декабристов, повешенных и сосланных, мучили его всю жизнь. Странное чувство вины перед ними не отпускало его.

Назад Дальше