Человеческим достижением Бора была созданная им школа физиков. Далеко не каждый великий ученый мог создать свою школу. Есть характеры, не способные на это, таков, например, Эйнштейн. У Эйнштейна не было учеников. У Бора было много учеников, но немногие из них создали свои школы. Ученики выросли в Копенгагене, в боровской школе, и тем не менее не сумели последовать примеру своего учителя. Как учитель Бор обладал исключительной притягательностью для молодых физиков. Почему? Привлекал он сам как человек, привлекали принципы, на которых он объединял вокруг себя талантливейших физиков-теоретиков мира. В его школе не было старших и младших, Бора называли на "ты", этим подчеркивалось равноправие. Бор сам, не считаясь ни с чем, приходил к младшему своему сотруднику Гейзенбергу, когда ему нужно было обсудить проблему. Примечательна история взаимоотношений Бора с каждым из учеников, хотя бы с тем же Вернером Гейзенбергом. Это был, может быть, один из самых великих его учеников. Тяжелое испытание для их взаимоотношений началось с приходом Гитлера к власти. Возникла сложность, которая нарастала и привела к трагическим расхождениям между ними с первого года Второй мировой войны. Гейзенберг приехал из Германии в Копенгаген, чтобы поговорить с Бором. О чем они говорили - неизвестно. Версия, предложенная в книге, не единственная. Выглядит она убедительно, так же как убедительно выстраивает автор всю логику поведения Гейзенберга в годы войны. Хотя опять-таки, на мой взгляд, существуют и другие, может быть, более жесткие оценки поведения Гейзенберга, который стал нацистом в эти годы и, более того, руководил созданием атомной бомбы для гитлеровской Германии. Были моменты, когда Гейзенберг открыто сотрудничал с гитлеровскими властями во имя Германии, во имя немецкой физики. Но, повторяю, тот характер Гейзенберга, который создан в книге, вполне историчен и возможен.
Начиная с 1920-х годов, один за другим к Бору приходят молодые физики, сотрудничают, спорят с ним. Такие, как Вольфганг Паули, Отто Фриш, Хевеши, Костер, Лев Ландау, Крамере, Оскар Клейн… Каждый стремился к Бору по-своему, и одна за другой разворачиваются научные индивидуальности плеяды замечательных ученых нашего века. Естественно и деликатно проходил процесс формирования этого редкостно большого содружества талантов. Чисто человеческий материал потребовал от Д. Данина художественных средств воплощения. Известные нам ученые изображены во всей плоти, в своеобразии характеров, собственного стиля мышления, со своей научной физиономией. Физические школы такого масштаба - редкость. История русской физики знает школы, созданные Петром Николаевичем Лебедевым, и в советское время - Абрамом Федоровичем Иоффе, Петром Леонидовичем Капицей. Правда, это школы экспериментаторов. Важна не только история возникновения школы - важны ее традиции, ее порядки. Автор это сумел показать без поучений, но сравнение и мысли приходят тут сами по себе. Как приятно умение Бора быть не авторитетом. Признавать свои ошибки. Видеть недостаточность своих аргументов. Прекрасен дух полного доверия, товарищества, отсутствие всякой косности, дух высочайшего, абсолютного интернационализма. В школу Бора приезжали отовсюду. И не было никакой разницы ни для Бора, ни для других - русский, венгр, немец, американец, индус. Все находили у Бора приют, внимание - требовался лишь талант и преданное служение истине.
Все это достаточно само по себе для интересного рассказа. Однако постепенно выясняется, что наш интерес держится не на истории физики и не на истории работы ума, нас все сильнее притягивает нравственная значимость фигуры Нильса Бора.
Большие исторические события неумолимо входили в его жизнь - Первая мировая война, Вторая мировая война, оккупация, фашизм. Начиная с 1941 года, спокойная кабинетная работа ученого кончается. Судьба как бы наверстывает… Побеги, опасности, приключения. Нильс Бор становится активным участником крупнейших событий. Но среди этих приключений мы уже заняты другим, мы следим, как умеет он в самых сложных условиях оставаться примером высочайшей нравственности. Ему приходится решать трудные нравственные проблемы и в отношениях с людьми, да и для себя лично. С какой настойчивостью он добивается встречи с Рузвельтом, с Черчиллем, для того чтобы разъяснить им опасность атомного шантажа. По сути, он был первый, кто оценил зло и безнравственность атомной бомбы. Еще в ту пору, когда война не кончилась и американские физики гордились своей работой, он понял всю бесчеловечность нового оружия.
С ним бывало всякое, не миновали его личные трагедии - смерть близких, он не всегда был безупречен, он ошибался в людях, из-за его ошибок страдали другие. Но в любых случаях он оставался верен благородству и честности. Он отдавал призы и деньги своему институту. Он заботился о других, насколько ему хватало времени и сил.
Впрочем, не стоит тут повторять и воссоздавать ту целительную нравственную атмосферу, которая сопутствовала этому человеку до конца его дней. Хочу лишь сказать, что именно эта чисто человеческая и такая дорогая нам всем сторона его деятельности наполняет особым светом всю книгу. Нельзя не упомянуть здесь той счастливой семейной жизни, полной добра и взаимоуважения, которая царила в доме у Боров. Великие люди бывают действительно великими и в этом личном, даже интимном, и это создает редкое удовольствие гармонии.
1988
Один из рассказов Бунина
Необычен, никак не похож на Бунина его рассказ "Ночь". На рассказ этот обратил мое внимание Михаил Дудин. Рассказ переполнен размышлениями не бунински философскими. Не бунинский он и отсутствием какого-либо сюжета, никого там нет, кроме автора и Вселенной. Это скорее лирическое откровение, внезапная запись, которая осеняет, как стих. Так по первому чтению. Но все же это рассказ. Потом оказывается, что есть там и сюжет. Изменяется состояние автора, после всех своих раздумий бегущего все же к морю, отвергающего свои недавние умствования, то есть не-Бунин возвращается к привычному Бунину. И хотя это неубедительное успокоение чуть навязано, все же рассказ поражает. Небунинское в нем режет уже не слух, а ум с непонятной силой. Бунин, виртуоз деталей, запахов, цвета, настроения, вдруг извлекает из всего этого острую мысль. Он - мыслитель! И не простой. Не эпигон.
"Только человек дивится своему собственному существованию, думает о нем" - вроде бы банально? Но читайте дальше, следующую фразу: "Это его главное отличие от прочих существ, которые еще в раю, в недумании о себе".
Существа - цикады, мириады ночных цикад, ведущих свою любовную песню. "Они в раю, в блаженном сне жизни, а я уже проснулся и бодрствую. Мир в них, и они в нем, а я уже как бы со стороны гляжу на него".
Поразительна мысль о рае, о существовании рая и человеческого бытия. Человек изгнан был из рая, но рай не обезлюдел, рай остался вокруг человека, рядом, в животных, и травах, и рыбах, и лесах. Как это просто и очевидно. Но где-то там, на небе, райские кущи и сады Эдема, а если жить по-муравьиному, по-дельфиньи, то рай обнаруживается на этой самой грешной земле. Когда-то, читая, кажется, Шепли "Звезды и люди", я поразился замечанию автора, известного американского астронома, что муравьи мудрее человека, они отказались от эволюции.
Земля не может быть грешной, ничем не провинилась, и все живое на ней так же: она прекрасна, она нравственна, она была создана как рай. Чем отличается жизнь муравья в раю от жизни земного муравья - да ничем. И не должна отличаться.
Рассказ "Ночь" - исповедь мыслящего писателя, который боится мыслить, боится, что мысль убьет в нем писателя, страшится дать волю мысли. Главный же нерв рассказа - это ощущение времени, удивление перед проявлением в себе прошлых времен, ощущение связи с минувшим. То растянутое на годы чувство "Я", которое иногда просыпается в человеке, - "Я" прошлого года и "Я" десятилетнего мальчика, - чувство самости (не очень красивое слово, но другого нет), которое Бунин сумел ухватить, вернее, успел ухватить, записать.
Он пишет про цепь времен, про сладкое чувство единства со всеми живущими на земле и понимает слезы апостола Петра. И далее, что примечательно, описывает переживания Петра в то далекое евангельское утро: "И почти те же самые чувства, что наполнили когда-то Петра в Гефсимании, наполняют сейчас меня, вызывая и на мои глаза те же самые слезы, которыми так сладко и больно заплакал Петр у костра".
Так ведь это же чеховский "Студент"! Все как в "Студенте"! А ведь Бунин знал и помнил этот рассказ, так что не случайно он обратился именно к Петру, и те же у него слезы, как у тех чеховских баб у костра, словно бы то же самое произошло, повторилось сейчас с ним. И хотя про Чехова он тут не упоминает, все же совпадение не могло быть случайным, несознательным. Рассказ "Студент" был его любимейшим чеховским рассказом, об этом пишет сам Бунин в воспоминаниях о Чехове. И все же если не случайно это совпадение, то тем более есть странность в таком повторе.
Сравнивать эти рассказы невозможно. Не могу также представить, чтобы Бунин вздумал соперничать с Чеховым, это исключено. Они писали в непересекающихся плоскостях. Дата создания для искусства не имеет значения. Это в технике изобретение радио отменяет работы второго и третьего изобретающих. Поэтому столько тягостных споров идет вокруг приоритетов. Хотя радиослушателю проблема первенства глубоко безразлична. В искусстве тем более. Год, проставленный под рассказом, интересен литературоведам. Великих изображений Мадонны существует по меньшей мере несколько десятков. Так же как "Данай", "Магдалин", "Снятий с креста", "Поклонений волхвов". Они никогда не мешали друг другу и не конкурировали.
Ощущение пошлости возникает не из повторения, а скорее из присвоения. Давно известное чужое выдается за свое, которое преподносится тут же во всей своей мелкоте и безвкусице. Впрочем, не обязательно знать историю искусств, чтобы поймать пошлость. У нее свой запах. Чехов один из редких писателей, начисто лишенных пошлости. У него есть неостроумные шутки, неудачные выражения, есть глупости, банальности, но нет пошлости. Ни в изображении, ни в размышлениях. Его размышления не явны, запрятанны, но когда доберешься до них, испытываешь сильное и долгое чувство.
Знаменательно, что единственный, на мой взгляд, такого рода "размышляющий" рассказ Бунина связан с Чеховым, с чеховской мыслью. И не в упрек это Бунину, ни в коем случае, - рассказ Чехова "Студент" обладает такой волшебной емкостью, что вариаций на эту тему можно писать немало, и счастье, что так сильно, красиво откликнулся он в душе Бунина.
Зубр в холодильнике
С оказией передали мне довольно объемистый пакет из Германии от Клауса Хопке. Там были документы. Совершенно неизвестные мне. Копии докладов, записок, писем. Я читал их с изумлением. Даты стояли: 1987, 1988, 1989, годы вроде недавние, но это были уже древние документы из старой, почти средневековой жизни. Они были про роман "Зубр" и про меня. Понятия не имел, какая, оказывается, драматическая история разыгрывалась за кулисами, затрагивая одну инстанцию за другой, вплоть до Политбюро ГДР.
Гэдээровское издательство "Volk und Welt" выпустило книгу "Зубр" в 1987 году. Книгу сделали быстро, но в продажу она не поступила. Что-то произошло. Что именно, я не знал. Она вышла уже в Швеции, США, Польше, Японии, а в ГДР почему-то никак. И вот теперь, спустя шесть лет, полученные документы рассказали мне, что творилось вокруг этой книги. Я вспомнил, как Клаус Хопке, с которым у меня дружеские отношения, уклонялся тогда от прямого ответа: "Знаешь, есть некоторые сложности". Хопке был заместителем министра культуры, ведал всеми издательствами ГДР, и я не очень понимал, какие у него могут быть сложности. Я пребывал во хмелю первых лет перестройки, переживал освобождение, избавление от цензуры, воздух ГДР казался душным, здесь запретили наш фильм "Покаяние", запрещали советские журналы, "закручивали гайки".
Первый документ в пакете помечен 2 июня 1988 года, последний - октябрем 1989-го, то есть полтора года шла возня вокруг романа.
Этот первый документ - отчет нашего КГБ для ЦК СЕПГ. Оказывается, по просьбе ЦК СЕПГ в Германию был послан помощник руководителя исследовательского отдела КГБ из Москвы. В течение трех недель он собирал и проверял материалы о Тимофееве-Ресовском "в связи с книгой Д. Гранина "Зубр"". Отчет его был представлен ЦК СЕПГ.
Поначалу КГБ сообщает, что еще в гитлеровские времена Н. В. Тимофеева-Ресовского проверяли Немецкий союз доцентов, Имперский союз науки. Всякий раз организации Третьего рейха убеждались, что Тимофеев - выдающийся ученый, "серьезный и отзывчивый человек и только ученый". Далее привожу выдержки из справки КГБ:
"Несмотря на приход гитлеровцев к власти, Тимофеев-Ресовский имел возможность продолжать свои работы и достиг мирового авторитета, его доклады и публикации были признаны во всем мире. Переписка с другими зарубежными учеными показывает, что Тимофеев-Ресовский мог участвовать в различных конгрессах и публиковаться, живя в гитлеровской Германии… Работы Тимофеева-Ресовского по биофизике использовались другими учеными, в частности немецкими, и ему до 1945 года оказывалась поддержка, несмотря на тяжелое материальное положение… Не удалось найти никаких других документов и данных, которые бы доказывали, что результаты исследований отдела генетики и научные труды самого Тимофеева-Ресовского могли бы быть использованы для военных преступлений против человечества".
Далее в докладе приводится любопытная подробность, распоряжением Гитлера от 19 июня 1944 года полагалось поощрять только такие исследования, "которые принесут важные преимущества". Работы Тимофеева-Ресовского к таким не относились. Удалось найти все его научные статьи. Из них видно, что до 1945 года Николай Владимирович широко признан и уважаем и после того, как гестапо арестовало его сына. Казалось бы, ясно; тем не менее после всего этого работник КГБ делает вывод: "Однако еще невозможно, еще рано [Подчеркнуто мною. - Д. Г.] объективно оценить, правильно ли изображен в книге Гранина его герой, действительно ли он был антифашистом". "Решение о публикации книги в ГДР можно принять, когда Тимофеев-Ресовский будет в Советском Союзе реабилитирован".
Сделав такое заключение, само КГБ стало всячески препятствовать его реабилитации. Имея все доказательства, что ученый не был вовлечен в работы на войну, всякий раз в реабилитации отказывали, утверждая, что Тимофеев помогал гитлеровцам, "не может быть, чтобы не участвовал в работах на войну". Хочу заметить - сам Тимофеев при жизни не желал подавать просьбу о реабилитации. Он говорил: "Кого я должен просить? Их я не хочу ни о чем просить". Думаю, он был прав, его нереабилитация значила больше, чем его реабилитация.
Из последующих документов видно, что КГБ знал немало фактов об антифашистских действиях Тимофеева. Знал, да скрывал. И в докладе эти данные приводятся, но, когда их запрашивали, КГБ отказывался сообщить эти факты. В докладе, кстати говоря, подтверждается, что Тимофеев спасал в своей лаборатории русских, французов, которые были военнопленными и остарбайтерами, но доклад был закрытый и вывод категорический - "не публиковать".
Через несколько дней издательство "Volk und Welt", продолжая свою борьбу за книгу, направляет в ЦК две рецензии специалистов по советской литературе. Обе положительные. Рецензии мешают окончательно запретить книгу, поэтому так называемое "Бюро Курта Хагера", члена Политбюро, руководителя восточногерманской идеологии, решило противопоставить рецензиям мнение авторитетного ученого Роберта Ромпе, который хорошо знал Тимофеева. Известный физик, Ромпе имел еще в тридцатые годы совместные работы с Тимофеевым, к тому же он был член ЦК СЕПГ.
Собирая материалы, я несколько раз виделся с Ромпе, и всегда разговор оканчивался ничем. Он упорно избегал сообщать что-либо о Тимофееве, как тот приютил его в своей лаборатории во время штурма Берлина, прихода Красной Армии, ссылался на то, что еще рано, что не имеет права рассказывать.
Что же написал Ромпе в ЦК о своем друге и моей книге? Какое он дал заключение?
Прежде всего он убежден, что книга Гранина снижает авторитет советской науки не только в биологии. Надо ли широкому немецкому читателю знать про лысенковщину и о том, что кибернетика в Советском Союзе была объявлена буржуазной наукой? Да, действительно, Тимофеев во время крушения рейха приютил у себя в Бухе Ромпе с его физической лабораторией и некоторых других - Карла Ломана (химическая лаборатория), Михеля Шона (Институт твердого тела), и все же он, Ромпе, руководствуется принципами. Интересы ГДР превыше всего!
"Книга Гранина содержит много ценной информации, но для кого, для чего?" И уверенно отвечает: "Мы в ГДР зависим от кооперации с Советским Союзом… возникает вопрос, помогает ли книга Гранина нашей кооперации? Я бы сказал - нет… Для нас в нашей напряженной ситуации действует правило: кто хочет хорошо вести машину, не должен часто заглядывать в зеркало заднего вида".
То есть зачем обращаться к прошлому, к старой дружбе с человеком, который в Советском Союзе имеет сомнительную политическую репутацию?! Ромпе подкрепляет свои слова примером:
"В случае, когда надо было отмечать юбилей Н. И. Вавилова, мы ждали, что скажет в своей речи президент Академии наук Марчук, и только после того как прочли его речь в "Правде", наш журнал "Наука и прогресс" опубликовал статью Штуббе о Вавилове".
Вот пример, достойный подражания! И с этой книгой о Тимофееве так же следует поступить, подождать, пока не произойдет реабилитация, затем торжественный юбилей и чтобы в "Правде" появился отчет. Пока что Тимофеев числится в репрессированных, и давайте воздержимся.
Ромпе не смеет отрицать, что Тимофеев-Ресовский был "великим биологом", но тут же оговаривается, что как физик не может судить о биологических науках. Хотя снова оставляет себе лазейку: "Я присоединяюсь к отзыву Штуббе и знаю, что Гейзенберг и Бутенат высоко ценили Тимофеева-Ресовского, даже почитали".
Итак, книгу лучше не издавать, о Н. В. Тимофееве-Ресовском не вспоминать еще лет двадцать-тридцать. Таков вывод Р. Ромпе. Это как раз то, что надо было от него ЦК и Курту Хагеру - товарищ Ромпе знает, что от него ждут. Мудра поговорка: не вспоя, не вскормя, ворога не увидишь.
Я встречал многих людей, обязанных Тимофееву-Ресовскому научными идеями, совместной работой, а то и жизнью. Роберт Ромпе единственный из них, кто проявил себя столь неблагодарно. На него, очевидно, повлияли те ожесточенные нападки на книгу, которые были в советской печати, обязывало его, как видно, и членство в ЦК. Любопытный казус - высокое партийное положение не увеличивало свободу, а ограничивало ее.
То, что герой книги Тимофеев-Ресовский мог в гитлеровской Германии остаться независимым, продолжать свою науку, сохранять честность, - это было выше понимания критиков журналов типа "Наш современник". Такую ситуацию они воспринимали как личное оскорбление. Их устраивал лишь советский тип сознания. Тот, кто отказался вернуться в Союз, будь это даже в 1937 году, - предатель. Те, кто остался на оккупированных территориях, - пособники оккупантов. Те русские, кто был в Германии при фашизме, - сами фашисты, работали на фашистов. Этот тип прямолинейного мышления был свойствен и немецким коммунистам, которые ратовали за запрет книги.