Емелька уже давно понял: люди знали о его предательском поступке. Противный холодок щекотал его спину. Хорошо было бы объясниться с Аниськой с глазу на глаз, - там бы он одолел его не кулаком, а хитростью, замел бы преступные следы, а здесь нужно притворяться незнающим и схватку Аниськой принимать как обычный для двух враждующих ватаг поединок. Так повелось с давних пор - сводить в драке крутийских атаманов, а потом хвастать их силой, ловкостью.
Но не об этом думал Аниська, и это понимал Емелька.
Еще один удачный удар Аниськи в висок заставил Емельку подумать о защите.
- Ребята! Чего же вы смотрите? Хохлы нас бьют, а вы… Эх, вы! - закричал вдруг самый драчливый в хуторе казак Пашка Чекусов.
Это было сигналом. Обе ватаги ринулись друг на друга, как две штормовые волны. Некоторое время слышались только частое дыхание, отчаянный шум возни, хряск выбитых челюстей. Потом метнулся над солнечным берегом чей-то вопль. Втихомолку кто-то пустил в дело не кулак, а голыш. Прибрежный морской песок обагрила кровь.
Илья защищался сразу против двух казаков, старавшихся схватить его сзади. Красные распаленные лица их алели кровавыми подтеками, рубахи свисали клочьями, но казаки махали кулаками, с неослабевающим остервенением наскакивали на Илью, как обезумевшие.
Братья Кобцы и здесь были неразлучны. Казалось, четырехрукий урод вертелся в толпе, сыпал удары направо и налево. Припадая к земле, Емелька отступал к хутору. Он только защищался и был теперь жалок и беспомощен с полуоторванным белесым усом.
Аниська настиг его у песчаной, поросшей колючками косы, повалил. Сжимая деревенеющими пальцами сухопарую шею, спросил:
- Какой откуп дашь за отца? Говори, гад!
- Пихру спрашивай, - просипел Емелька, сплевывая кровавую слюну.
Аниська сильнее сжал пальцы.
- Пусти! - взмолился Емелька, загребая в горсть песок.
Аниська во-время придержал его руку: еще секунда - и Емелька засыпал бы ему глаза песком.
Аниська испытывал неудержимое желание размозжить Емелькину голову. Но в это время двое полицейских, прибежавших из хутора, оттащили его от Шарапова.
- Помни, Шарап! Придет время - расквитаемся не при свидетелях, - задыхаясь, пообещал Аниська.
- Ты тоже не забудь! - скривил изуродованные губы Емелька.
29
"Вот и подрались, побили казаков, а разве казаки виноваты? - думал Аниська на другой день, устало шагая за гробом. - Все равно не вернешь из могилы отца, не сделаешь так, чтобы можно было рыбалить свободно, не чувствовать над собой прасольской кабалы. А казаки как распалились! За что? Почему они вступились за Емельку? Разве не знают они о засаде, о том, что Емелька откупился от Шарова, а пихре отдал на погибель ватагу отца?"
Чтобы заглушить горе, избавиться от новых мучительных мыслей, Аниська стал реже бывать дома, чаще снаряжал дуб и вместе с ватагой выезжал в море. Там он кружил неделями, изредка наведываясь домой и привозя матери вырученные за улов деньги.
Постепенно стали тускнеть воспоминания о гибели отца.
В те времена убийство рыбака на воде охраной никем не преследовалось. Дело ограничивалось протоколом, в котором в особой графе всегда записывалось: "Убит при попытке к бегству во время хищения рыбы в заповедных водах". Но очень часто смерть рыбака не оставляла следов и в протокольных записях, о ней начальник рыбных ловель даже не считал необходимым доносить высшему начальству. По всей видимости, не было такого донесения и о смерти Егора. Никто не вел следствия, и о Егоре вскоре забыли.
Несколько удачных заездов в заповедник освободили Аниську от тяготившей задолженности у прасола, помогли собрать немного денег.
С начала осенней путины Аниська прикупил снастей, прасол снова заигрывал с ним, обещая новую ссуду, но попрежнему задерживая расчеты с ватагой. И хотя все чаще приходилось Аниське жертвовать своими паями, сумел он купить еще сани и лошадь для зимнего лова.
Стал Аниська ловким ватажным заводчиком. Крутьки даже из чужих ватаг уважали его за трезвость, за деловитость и сноровку.
Несмотря на юные годы - осенью сравнялось парню девятнадцать, - закряжистел Анисим, раздался в плечах, возмужал, пушок на губе превратился в темную мягкую поросль, а ватный, охваченный кумачовым кушаком пиджак, лохматый треух, забродские сапоги делали Аниську еще староватей на вид, приземистей…
К концу лета вошло в жизнь Аниськи новое.
Как-то, возвращаясь с лова, спасаясь от тоски, он зашел к Аристарховым и не заметил, как просидел с Липой до полуночи. С той поры ходить к Аристарховым стало для него потребностью.
Приезжая домой, он переодевался в чистую рубаху, натягивал праздничные хромовые сапоги и спешил к заманчиво белеющей в вечернем сумраке хате.
Аниська навсегда запомнил тот вечер, когда сидел на завалинке, впервые обнимая девушку. С речки тянуло холодком, запахом мокрой после дождя земли. В займище ярко блестели костры рыбацких таборов. Аниська чувствовал покой и умиротворение. Доверчивая близость Липы словно отгоняла от него мрачные мысли. Ему хотелось, чтобы ночь тянулась дольше, чтобы вот так - молча сидеть рядом с Липой и смотреть на далекие огни за рекой.
Так непохоже было все это - огни, тишина, ласковый блеск девичьих глаз на грубую, полную опасностей крутийскую жизнь. И так непохожа была Липа на ту, прежнюю, которую он знал недавно. Она сидела рядом, по-новому красивая, с туго заплетенной косой, в чистой ситцевой кофточке и так разумно-спокойно говорила обо всем.
- Давно мы так не сидели с тобой, - с сожалением сказал на прощанье Аниська. - Нынче и тоска меньше грызла меня и об отце не так страшно думалось.
- Каждый вечер заходи, вот и будем сидеть. На проулок мне нельзя отлучаться, отца бросать, а сюда приходи, - просто ответила Липа.
- Дядя Сема дышит еще?
- Недолго осталось ому.
Липа вздохнула, но лицо ее осталось спокойным. Это понравилось Аниське. Он неловко обхватил девушку за шею, потянул к себе, но Липа вдруг вывернулась, сурово предупредила:
- Ну-ну, не балуй… Прощай.
Но с порога ласково, обещающе кинула:
- Приходи завтра.
- Приду, - радостно улыбаясь, пообещал Аниська.
Домой он шел с той же спокойно-горделивой улыбкой, важно обходя озорующих на улице ребят, считая теперь недостойной для себя дружбу с ними: ведь он, заводчик ватаги, уже серьезно, как выражались на хуторе, "проводил с барышней время".
Всю дорогу он думал о разговоре с Липой, о ее спокойной и теплой улыбке. Приятной легкостью наливалось тело, что-то сильное, уверенное пробуждалось в груди.
В хату Аниська вошел, бодро стуча сапогами, стараясь шумом шагов прогнать унылую тишину.
И все же не забывал он о виновниках отцовской смерти - Емельке и вахмистре. Ненависть против всех, кто вынуждал рыбаков на смертный риск, на вечный страх перед атаманом, перед Шаровым, росла в нем.
Встречая день, Аниська ждал ареста, конфискации снастей за незаконный лов. Но, видимо, атаман, зная на кого работала ватага Аниськи, не беспокоил его. День уходил тревожно и тихо, смыкалась над гирлами ночь, и сноса властно влекли Аниську заповедные воды.
Теперь уже не только нужда гнала его на риск, а жажда геройства, желание заработать побольше денег, щегольнуть перед другими ватагами, даже перед самим прасолом бесшабашной гульбой. И случалось так: дома не было и хлебной корки, а Аниська щедро поил ватажников водкой, заслуживая этим всеобщую приязнь и одобрение. А бывало, - усталость и равнодушие одолевали Анисима, скрывался он в других хуторах, неделями не показывая ватаге глаз. Тогда, ему думалось: не так он живет, не той дорогой идет в неясное будущее. Жизнь казалась ему противной и бессмысленной. Да она и в самом деле не отличалась разнообразием, текла, как мутный поток, изредка перемежаясь драками казаков с иногородними, свадьбами, чьей-либо смертью.
В ноябре умер Семен Аристархов. Вскоре после смерти отца Липа ушла жить к дяде, в хутор Рогожкино. Сырым осенним вечером простился с ней Анисим, обещал навещать ее. Опустела хата Аристарховых. Печаля Аниськин взор, зияли выбитые стекла окон, под раздерганной застрехой табунились шумные воробьиные выводки. Будто и не было в хуторе казака Семена Аристархова.
Теперь, возвращаясь на дубе с ловли, Аниська часто заезжал в ставший для него родным хутор Рогожкино.
Федора, зная о сердечной привязанности сына, надеялась увидеть в хате своей невестку и помощницу, но дядя Липы, набожный казак, косо встречал Аниську.
Декабрь начался ясными бесснежными днями. На пожелтевшей ниве вызревших камышей по утрам сверкала изморозь. Солнце гуляло над гирлами низкое, ветреющее. Гирла, еще не замерзшие, студено темнели. Только у берегов молочно белела хрупкая звенящая кромка льда.
Предвещая стужу, гудело по ночам море, а утром синело ослепительно, словно радуясь недолговечному декабрьскому солнцу.
В одно погожее студеное утро прискакал к Аниське Яков Иванович Малахов. Поставив под навесом сарая свою калмыцкую коротконогую лошаденку, вошел в хату, как всегда, опрятно одетый, чистый, спокойный.
Аниська, всегда чувствовавший перед ним мальчишескую робость, засуетился.
- Яков Иванович, присаживайтесь. Маманя, ты бы нам чайку. Обогреться с дороги Якову Ивановичу.
- Егорыч, и охота тебе! Не утруждайся. Я только на час.
Малахов озабоченно сдвинул брови, захватив в горсть клок обындевелой бороды, долго мял ее, задумчиво глядя в угол.
- Рыбалок недвиговских побили, слыхал? - вдруг сообщил он, поднимая на Аниську неузнаваемо потемневшие глаза.
Аниську овеяло холодком.
- Вахмистр? - спросил он, насторожившись.
- Сам Тимофей Андрианыч Шаров!
Малахов продолжал снимать сосульки с куцой гнедоватой бороды, щурился на блеклый, тающий на глиняном полу солнечный луч.
- Так-то, Анисим Егорыч, бьют рыбалок понемногу, - вздохнул Малахов, - а мы помалкиваем. На печке греемся, будто это нас не касается.
Аниська, хмурясь, молчал. Малахов, нетерпеливо косясь на Федору, прошептал ему на ухо:
- Ушли мать куда-нибудь. Скажу чего-сь…
Когда Федора вышла, Малахов сказал:
- Говори прямо, Анисим Егорыч, хочешь в мою компанию вступить?
- В какую, Яков Иванович? Я и так с тобой в одной компании.
- То - одна, а моя - другая.
Малахов недобро прищурился.
- Я знаю, о чем вы с Панфилом Шкоркой договаривались… Кто хочет Шарова, а либо вахмистра к ракам пустить, а?
Аниська побледнел.
- Не шути, Яков Иванович. Никогда у нас такого сговору не было. Приснилось тебе, должно быть.
- Ну, ну, не отнекивайся. А винтовка, что у пихрецов украл, тоже приснилась, а?
Малахов тихонько захохотал.
- Ну и Анися! Ох-хо-хо! Додумался же, а? Самого Шарова! Ну-ну.
- Яков Иванович, замолчи, - сердито взмолился Аниська. - В тюрьму хочешь меня загнать, так не мне говори, а другому. Кто тебе сказал?
- Друзьяк твой и сказал. Кто же больше?
Аниська оторопело моргнул, но тут же твердо взмахнул рукой.
- Так знай же, Яков Иванович. Теперь для меня все едино. Не на жизнь, а насмерть - Крюкова, Шарова, кто первый попадется. А теперь можешь доносить атаману.
- Дурко ты, а с виду сурьезный человек, - обиделся Малахов. - Запомни: ты еще в айданчики с ребятами гулял, как люди об этом думали. Ты, Егорыч, опоздал. И чтобы совсем в мальчиках не остаться, заявляйся ко мне нонче же под вечерок с Панфилом. Прощай!
Оставшись один, Аниська долго бродил по хате в тягостном раздумье. Не успокоился он и вечером, когда в светлом курене Малахова обсуждался тайный крутийский заговор.
30
Медленно, неуверенно надвигалась зима. Крепкие заморозки, тихие снегопады сменялись короткой оттепелью, певучей весенней капелью, стылыми дождями. Лед в гирлах и на взморье был тонок, его часто ломало. Над морем бушевали штормы - страшно было выезжать на лов. Рыбаки, ругая непостоянство погоды, отсиживались дома, прогуливали зимний ход леща и судака. Горькая нужда снова сурово заглядывала в рыбацкие курени.
С нетерпением ждал Аниська, когда окрепнет лед. Каждое утро выбегал во двор, ловил чутьем движение ветра. Серый туман валился с неба рыхлыми клубами. На деревьях, как кружева, висел белый иней. На Мертвом Донце еле держалась свинцово-синяя ледяная пленка. Аниська с тоской глядел на обвешанный инеем дуб, на слегка забеленное снегом займище; грозя кулаком в равнодушное небо, проклинал гнилую зиму.
Но вот закрутила "верховка", с половины января ударил двадцатиградусный мороз. Рыбаки-казаки стали готовиться к "скачку" - подледному лову в заповеднике, к веселой рыбацкой ярмарке. Спешно чинились сетки, снаряжались прасолами новые, состоящие преимущественно из казаков ватаги. Со всех хуторов и верховых станиц днем и ночью вереницами потянулись к месту лова развалистые рыбацкие сани. Над Доном и Мертвым Донцом не умолкал визг кованых, стальными подрезами полозьев, возбужденный говор.
На рыбных промыслах закипала работа. Прасолы, покряхтывая от мороза, обходили заводы, часами торговались с ватагами, сманивая каждый на свою сторону как можно больше людей, бесплатно угощая их водкой.
Казаки гордо носили чубатые головы, а иногородние сердито посматривали на взморье, мутно блестевшее под низким январским солнцем.
"Скачок" предназначался только для казаков, и сколько зависти, корыстливой вражды, обиды порождал он в рыбацких сердцах!
Ранним утром Аниська вышел со двора.
У промыслов в седой морозной мгле шумел народ.
Осторожно протискиваясь сквозь толпу, Аниська искал глазами знакомых. У крайнего сарая, сутулясь, стояли Панфил и Васька.
- Чего доброго, в чью ватагу подрядились, хлопцы? - подходя к ним, спросил Аниська.
- Еще не успели, - потирая посинелый нос, ответил Васька.
- Торбохватов и без нас хватит, - криво усмехнулся Панфил и, поудобнее взлегая на костыль, добавил: - Эх, шумит казачня! Вот когда ихний праздник настал.
Аниська завистливо осмотрел берег.
- Еще где "скачок", а они, как сазаны в водаке, сбились… А я вот не торбохватить поеду, а сыпать!
- Тю на тебя! - удивился Васька. - Кто же тебя допустит?
- Не пустят - прошмыгну. Не одним казакам скачковые тони тянуть.
Важно подняв голову, прошагал мимо "доверенный", высокий бородатый казак.
Он подозрительно, начальнически строго осмотрел рыбаков.
- Следят, - презрительно шепнул Панфил, - хозяев корчат. А то забыли, как шлепал их Шаров без разбору с хохлами.
Аниська досадливо сплюнул, потянул Панфила за руку.
- Пусть собираются, а мы свое придумаем. Пошли, Васек!
В жарко натопленной, пропахшей дымом хате Аниська, Панфил и Васька уселись за стол.
Федора пекла пахучие пшеничные пышки, намазывая их каймаком, подкладывала поочередно Панфилу и Ваське. На: щитке игриво шумел чайник. Обжигаясь чаем, Аниська строго щурил глаза, говорил:
- Нонче же на ночь выезжаем в Рогожкино. Чтоб к завтрашнему быть на "скачке". А там видно будет.
- А Кобцы, а Малахов? - давясь пышкой, спрашивал Панфил.
- С ними уже сговорено. В Рогожкино встретимся.
Выпроводив товарищей, Аниська задал лошади двойную порцию корма, уложил в сани новые сетки. Подыспод в пахучий настил сена засунул густо смазанную маслом винтовку, набитый патронами подсумок.
Сумерками трое крылатых саней, укрытых попонами, выехали из хутора.
Под пасмурным низким небом свинцово и холодно синела займищная даль, срывался мелкий сухой снежок.
В Рогожкино приехали поздно вечером. Приветливо светились окна опрятных рыбацких домиков. На выглаженной полозьями, оснеженной улице толпились рядами сани. Хутор походил на огромный постоялый двор. Близость "скачков" чувствовалась здесь особенно сильно. Дворы кишели незнакомым людом. Возле костров грелись нездешние обындевелые постояльцы.
Проехав пустынными проулками, Аниська с товарищами завернул в знакомый двор.
В хате было жарко до духоты; рыбаки скоро почувствовали тяжесть полушубков, но сидели не раздеваясь. Аниська разглядывал уже знакомые, развешанные на стенах лубки, изображавшие царскую семью и бравых казачьих генералов, с нетерпением и тревогой поглядывал на дверь.
- Далеко посуду везете? - спросил хозяин после тягучего, неловкого молчания.
- В Елизаветовку, - рассеянно ответил Аниська. - Надо вот поспешать, а лошади пристали. Пойду погляжу.
Аниська вышел на крыльцо. Чьи-то озябшие руки нетерпеливо рванулись к нему из темноты, крепко обвили шею. Аниська неловко обернулся, по-медвежьи, в охапку, поймал закутанную в шаль девушку.
- Сиротиночка моя! - приглушенно воскликнул он, ловя губами невидные в сумраке холодноватые губы.
Липа трепетала от зябкой дрожи, отвечала срывающимся полушопотом:
- А я завидала тебя, как ты только на крыльцо взошел, да притаилась за дверью. Не хотелось, чтоб дядя увидел. Не хочет он, чтобы мы встречались. Угнал бы сразу к соседям.
- Бирюк истый твой дядя, - сказал Аниська. - А ты сделала, что я просил?
- Все, Анися, разузнала. Шаров с прасолами угощается. Слыхала - на "скачок" выезжать завтра утром будут.
- Ах ты, родимушка мои!
Аниська до хруста в суставах прижал к себе девичье тело, жадно целуя прохладные щеки.
Вдыхая кисловатый запах овчины, Липа прятала голову на груди парня, продолжала докладывать:
- А Кобцы с Малаховым у Коротьковых сидят. Я все передала им, что ты просил… Анися, дружечка! Не езди в ночь, пережди до утра.
Аниська грустно улыбался:
- Эх, Липа! Гулять-то нам некогда. Только и надежды на "скачок".
- Не пустят вас туда, так и знай, - вздохнула Липа.
Шальной порыв ветра унес этот вздох в студеную темь, сердито зашипел сметенными с крыши снежинками. Снежинки таяли на горячих Аниськиных щеках, скатывались холодными слезами. Аниська вздрагивал, прислушиваясь. На проулке, несмотря на поздний час, все еще не утихали людской гомон, визг полозьев.
Прижимая к себе девушку, томясь тягостным чувством, Аниська заговорил:
- Эх, Липа… и сам не знаю, что делать! Мыкаюсь, как неприкаянный. Кидаюсь в самое пекло - и не знаю зачем. Иногда так взял бы и скрутил кого-нибудь насмерть… так давит под сердцем.
Аниська помолчал.
- Не знаю, что делается на свете, не знаю… Так, кажись, идешь и идешь без конца и краю в темноте. И как вспомнишь, что никогда не кончится такая жизнь, сумно становится. А может, и есть где конец этой темноте, да не знаем мы. Вот иногда захочется кинуться на промыслы в город, да подумаешь - непривычный я. Не хочется свое родимое покидать. Будто приросли мы к этим проклятым гирлам, и силушки нет оторваться. Ну, прощай, Липушка! Пойду кликать товарищей.
Липа вдруг порывисто ухватилась за Аниськино плечо.
- Анися, милый, постой, я еще не все сказала тебе… Засватали меня…
- Кто?
- Казак здешний… Сидельников.