Аниськи у самого страшно болели распухшие десна и губы, запекшаяся кровь стягивала подбородок, но у него хватило мужества подбодрить взглядом отца: не слезы, не обида, а негодование и злость теснили его горло; от этой злости он чувствовал себя сильнее, крепче.
Нагнув голову, Егор и Илья исподлобья, угрюмо смотрели на Шарова.
- Вот ты, - подошел Шаров к Илье и ткнул его кулаком в грудь. - Я уже ловил тебя два раза, а ты опять лезешь, скотина! Ты дождешься, что я тебя законопачу в тюрьму.
И Илья, этот пожилой сильный человек, ответил чуть слышно;
- Нужда, ваша благородия. Жить нечем.
Шаров побагровел, убыстрил мелкие, семенящие шаги.
- Какая нужда? Негодяи! Разбойники! Врете! Водку пить?! Гулять надобно, а?!
- Никак нет, ваша благородия, господин полковник, - сдержанно вмешался Егор, и Аниська почувствовал, как локоть отца затрепетал сильнее. - Рыбы в законном нету. Прижали нас к хутору, а одними бычками не проживешь.
Шаров уставил в Егора белесые, с отечными мешками, глаза, крикнул:
- Кого прижали? Кто прижал? Молчать! Бунтовщик! Я вот тебе!..
- Виноват, ваша благородия! Больше не будем, - стал просить Илья. - Накажи бог, не будем. Отпустите. Отдайте каюк и сетки! Пропадем совсем без снасти!
- Кому отдать, мерзавцы?. Вам отдать? А вы опять приедете и будете воровать? Ну-ка! - ткнул полковник прямо в лицо Илье кулак. - Я вам покажу! Я вам дам! Вахмистр Крюков, каюка и снасти не отдавать! Составить протокол, а потом проучить! Понятно?
- Понятно, ваше высокоблагородие, - вытянулся, взяв под козырек, Крюков.
- Ваше благородие, раненого бы надо скорее отвезти в хутор, - попросил Егор. - Пропадет человек.
Шаров потер сухие розовые руки, словно омыл их перед рыбаками, скривил губы.
- Не пропадет! Тут казаки будут ехать - отвезут. А ты, Крюков, проучи их хорошенько. Это те, что не давали тебе покою. Делай с ними, что хочешь.
Шаров хотел было уже уйти, когда все время молчавший Аниська неожиданно дерзко, так, что Егор не успел остановить его выкрикнул:
- Ваша благородия! Вы нас тюрьмой и вахмистром не пугайте! Видали мы таких, как вахмистр! Емелька Шарапов у вас больше нашего в запретном крутит и вы ему прощаете! За что? А за то, что Емелька серебрит вам и вашему вахмистру руку!
Шаров круто обернулся к Аниське, смотрел на него изумленно, как на внезапно появившуюся со дна затона, диковинную рыбу.
- Это что еще за голос! Что за разговоры? - бледнея, спросил он. - Ах, сморчок! Ты что сказал?
- То, что слыхали! - гневно и вызывающе крикнул Аниська и осекся, чувствуя, как отец до нестерпимой боли жмет его пальцы.
- Молчать! Мальчишка! Крюков! Проучить! - сдавленно прохрипел полковник и, еще раз брезгливо отряхнув руки, скрылся в каюте.
Крюков подошел к Аниське и, быстро развернувшись, взмахнул кулаком.
Егор едва успел поднять руку, чтобы защитить сына. Сильный удар пришелся по его костлявому, твердому, как: сталь, локтю. Крюков взвыл от боли, заскрипел зубами.
- Казаки! - крикнул он. - Раздеть хамов! Пороть смоляными бечевами!
Пихрецы принялись стаскивать с рыбаков рубахи. Послышались тупые удары толстыми просмоленными обрывками каната - "бурундуками".
Аниська не давался, вырываясь из рук двух здоровенных пихрецов, но его оглушили прикладом в голову, и он потерял сознание.
Очнулся он в том же угольном ящике, в который был брошен сначала. Голова его трещала от боли, глаза заплыли синей опухолью, слезились.
Солнце уже поднялось высоко и ласково пригревало голову. И все та же болотная птичка стрекотала в камыше.
Аниська привстал, тяжело, мучительно огляделся. Он был без рубахи, спину его точно жгли раскаленным железом. Было ясно: его добросовестно отхлестали "бурундуками" вместе с Егором, Ильей и Васькой. Крутии лежали на палубе, и пихрецы поливали их смешанной с углем водой.
Этот своеобразный душ придумал изобретательный Крюков для особенной острастки непокорных, подвергавшихся порке крутиев. Мелкая угольная пыль вместе с водой въедалась в кровяные рубцы на спине, после чего ссадины и раны долго не заживали, и люди долго болели.
Катер, вздрагивая, медленно шел вдоль берега, таща на буксире каюк Егора. На его корме, вытянув раненую ногу, полулежал Панфил Шкоркии.
Крюков подошел к Аниське и, растягивая кривой ухмылкой рот, спросил:
- Ну как хамлюга, будешь теперь болтать лишнее?
Аниська ничего не мог ответить. Он увидел жестоко избитых, униженных и безмолвных отца, Илью и Ваську, горло его словно сдавила смертная петля. Припав головой к нагретой солнцем боковине ящика, Аниська зарыдал, как несправедливо наказанный ребенок.
13
Рыбаков доставили в хутор в полдень. Остроносый каюк кордонников с вороватой поспешностью примкнул не к общему причалу, а к размытой половодьем плешине на краю хутора. Егор и Илья вынесли Панфила из каюка, бережно уложили на жесткую, засоренную гусиным пометом траву.
Панфил держал ногу выпрямленной, как, деревяшку, полулежал, упершись локтями в землю. Молодцеватое лицо его отливало восковой желтизной, вокруг когда-то веселых, усмешливых глаз синели темные круги; примятыми почернелыми лепестками пятнились пушистые усики.
Стиснув зубы, Панфил озирался вокруг ищуще, тревожно.
Уже половина хутора знала о приезде рыбаков. Не ускользнул от женских пытливых глаз прыткий каюк кордонников.
От близких хат и рыбных заводов, с бугра бежали растерянные простоволосые бабы и ребятишки.
Завидев их, пихрецы заторопились, приказав рыбакам расходиться, направились в хутор, опасливо ныряя в переулки, прижимаясь к изгородям. Взвизгивая и ахая, прибежала жена Панфила Ефросинья, упав перед мужем на колени, завыла так голосисто, что в ближайших дворах всполошились собаки.
- Тю на тебя. Ополоумела, что ли? - сердито остановил ее Панфил. - Не на смерть же пристукнули.
Он уже хотел по привычке смешливо подмигнуть, но, сраженный болью, скривил губы.
Пятилетний - курносый, похожий на Панфила, мальчуган и девочка постарше хныкали, цепляясь за материнскую юбку, терли грязными кулачками заплаканные глаза. Тут же, виновато потупляя взоры, беспомощно опустив руки, стояли Егор и Илья. Кто-то предложил нести раненого домой, но Илья угрюмо осадил бестолково напиравших баб:
- Не велено. И не тормошитесь зря!
Прикрывая ладонью разбитые губы и опухшие глаза, Аниська стоил в стороне - в изорванной рубахе, босой, неузнаваемый.
Чья-то рука тронула его за локоть. Оглянулся - мать. За ней под тенью надвинутого на лоб платка застыло в тревожном недоумении лицо Липы.
- Тебя били, сынок? - спросила Федора.
- Всех били, - ответил Аниська и отвернулся. Горячие спазмы все еще давили его горло.
Толпа росла. Грозя красными по-мужски увесистыми кулаками, неистовствовали жены рыбаков.
- Бабочки, милые, да чего же это делается? Постреляют мужиков наших, а мы только слезами отдуваться будем. Пошли к заседателю! Вытащим его, толстопузого, пускай посмотрит, чего Шаров делает! - кричала сухая, высокая, как мачтовая рея, Спиридонова баба.
- За казаков хоть атаман заступается, а за хохлов и заступиться некому! Подавитесь вы рыбой своей, анчутки проклятые! - вторила ей юркая, тонкая, как оса, бабенка.
И только Федора Карнаухова, по-солдатски выпрямив мужественный стан, немо стиснув тронутый морщинами красивый рот, молчала. Она будто сомневалась в том, что произошло, все еще недоуменно, вопросительно смотрела на незнакомый каюк. Егор избегал ее взгляда, Аниська даже, как будто, не заметил ее присутствия - и это путало Федору так же, как пугали ее чужой каюк, отсутствие снасти и простреленная нога Панфила.
Легкая атаманская линейка подкатила к берегу.
С нее спрыгнули полицейский Чернов и седоусый с багровым, как у мясника, затылком фельдшер-самоучка из служилых казаков.
- Отслони-ись! - закричал Чернов, оттесняя женщин. И вдруг запутался в длинной шинели, чуть не упал.
В толпе засмеялись.
- Чернов, с какого гвардейца шинелю снял? Хотя бы подрезал наполовину.
- Ничего, ему собаки и так оторвут.
- Ханжей, объелся чижей! Ханжей! - запрыгали вокруг Чернова босоногие мальчишки.
- Разойдись! - свирепо завопил Чернов и, выхватив из крякнувших ножен шашку, замахал ею над головами женщин. - Зарублю!
- Тю на тебя, вражина! И вправду полоснет сдури! - крикнула Спиридониха.
Осовелый взгляд Чернова с тупой, бессмысленной злостью уставился в Аниську.
- А-а… И ты тут? Гуляешь? Подожди, потащим тебя опять к атаману. Он тебе припомнит, как решетки ломать.
- Заарестуй. Ну? - щуря странно посветлевшие глаза, выступил Аниська.
- Анися… Не надо, - умоляюще зашептала позади Федора и потянула его за руку.
Чернов отступил.
- Ничего, заарестуем. Придет время. Приде-ет!
Опомнившись, видя все как в тумане, Аниська облегченно вздохнул, опустил налитые тяжестью руки.
"Вот и Шаров так смотрел", - неясно подумал он про Чернова и поискал глазами Ваську.
Тот с отцом и Ильей помогал фельдшеру, держал ведро с водой, зачерпнутой из речки. Притихшая Ефросинья горбилась у изголовья мужа. Фельдшер отодрал присохшую к ноге штанину, засыпал рану йодоформом, велел везти Панфила на станцию, а оттуда поездом - в город, в больницу.
Рыбаки усадили товарища на линейку, угрюмой кучкой сгрудились у каюка.
Низко склонив голову, подошла к мужу Федора.
- Чей каюк? - тихо опросила она.
- Чужой… Пихрячий… - пряча взгляд, ответил Егор.
- А бредень где?
Егор только рукой махнул.
- Иди. Чего спрашивать.
Федора отвернулась, прикрывая ветхой шалькой налитые слезами глаза, пошла прочь.
14
Потеряв в Дрыгино снасть, сгорбился, осунулся Егор Карнаухов. Спина его заживала медленно и гноилась. Федора делала ему примочки из подорожника, но и это помогало, мало. Васька и Аниська оправились после порки быстрее. На молодом не только раны скорее заживают, но и беда пережитая быстрее в памяти молодой сглаживается. Прошла неделя, и молодые рыбаки ходили на шумные уличные игрища, хотя и не с той веселостью, с какой ходили прежде.
В глубине души не все сгладилось у Аниськи. Вместе с болью не ушли обида и злость против Шарова, против вахмистра, против атамана.
Егор испытывал не меньшее душевное смятение, чем сын. Не зная, к чему приложить руки, он целыми днями бродил по двору с опущенной головой. Казалось, он упорно искал что-то и, утомившись в напрасных поисках, останавливался где-либо в углу двора или в нежилой тишине сарая, стоял подолгу неподвижно уставившись в одну точку глазами. Потом шел на леваду и там нехотя рылся в капустных лунках и грядках. Рядом, натруженно вздыхая, орудовала увесистой мотыгой Федора. Изредка она выпрямляла могучий широкобедрый стан, укоряюще глядела на мужа. Егор встречал этот взгляд с горькой усмешкой, отбросив мотыгу и презрительно сплюнув, направлялся к реке, оттуда - к рыбным заводам.
Там бурлила попрежнему кипучая жизнь. У берегов покачивались, смолисто чернея выпуклыми боками, тяжелые банды, баркасы, каюки. От причала к сараям сновали босоногие грузчики. В весовой гудел бодрый говор. Жарко парило солнце, одуряюще терпок был насыщенный рыбной тленью, будто просоленный, воздух…
Над взморьем, над ровным простором донских гирл дрожала пронизанная солнцем голубень. Изредка прилетал оттуда короткий вздох ветра, но был он также горяч и влажен, не мог он высушить на темных, как медь, лицах рыбаков едучего, как крепкий рассол, пота.
Егор останавливался в стороне от общей суеты, следил за движениями людей, чувствовал гнетущую тоску и зависть.
Иногда появлялся на берегу Шарапов. Завидев Егора, он срывал с вихрастой головы облезлую шапчонку, кланялся:
- Хе! Здорово дневал, сваток! Ты все тоскуешь! Иди поговорим.
- Спасибо, сват, на добром слове, - скупо отвечал Егор, - а только не о чем мне с тобой говорить. Разошлись наши дороженьки.
- Чего так? - Шарапов с добродушной хитрецой подмигивал. - Кажись, не чужие, а суседи, вместе когда-то чарку пополам делили.
- Делили! Верно, - гудел, отворачиваясь от Емельки, Егор.
Шарапов слюнявил самокрутку, бережно сворачивал грязными проворными пальцами расшитый стеклярусом кисет, продолжал:
- Погляжу я на тебя и диву даюсь. Гордющий ты человек. Попался пихре на кукан и помалкиваешь, зарылся, как рак на дно. А чего? Чи не ватага у меня? С такой ватагой золотых рыбок ловить, а ты брезгуешь, слоняешься по куткам, как бирюк. А под лежачий камень вода не подтечет. Илюха Спиридонов, вон, надумал уже, пристал в компанию, а ты чего? Какой еще ждешь святости?
Егор отмахивался:
- Обойдусь покуда что. А в твою ватагу не пойду.
Шарапов ехидно оскаливался:
- Хе… Мабуть, свою ватагу сколачиваешь? Под Андрея Семенца мылишься? Дуй, сваток, дело доброе.
И уходил, уминая сапогами прибрежный ракушечный песок.
Снова оставался Егор одни со своими сомнениями, обидой и гордостью.
Печально и тихо встречала его хата.
Из всех щелей и углов сквозила угрожающая пустота.
Егор уже думал, - не пойти ли в самом деле в ватагу Шарапова на жалкий батрачий пай, как пошел Илья Спиридонов.
Было время, когда Емелька Шарапов слыл хорошим товарищем и рыбалил в одной компанейской ватаге вместе с Егором. Потом Шарапов самовольно продал волокушу прасолу, вырученные деньги присвоил, а держателям акций выплачивай грошами и тухлой рыбой. После махинации с волокушей Емелька словно переродился, порвал с ватагами честных рыбаков, и сам хуторской атаман, торговцы рыбачьей справой захаживали теперь к нему распить ту чарку, которую распивал когда-то Емелька с Егором.
Мысль о том, чтобы идти в ватагу к обидчику, казалась Егору нестерпимой. Он испытывал к Емельке давнишнюю, ничем непобедимую неприязнь.
А нужда становилась все более злой, неотвязной.
Тайком от Федоры и Аниськи Егор заходил в хату, выдвигал ящик комода, раскрывал фанерный коробок из-под гильз, заменявший домашнюю копилку. В коробке лежали позеленевшие медные пятаки, истертые клочки ненужных бумажек. Может быть, это и были прасольские кабальные расписки? Равнодушной была к ним память Егора.
Со злобной силой он задвигал ящик, выходил во двор, а оттуда шел к причалу. Недавно здесь покачивался хоть и дряхлый, но свой каюк. Теперь зарастала тропка к причалу осокой и луговой повителью, веселый сиреневоглазый василек осыпал ее буйной цветенью.
Оставалось у Егора одно: робкая надежда на помощь Семенцова.
Встречаясь с ним, Егор не раз порывался заговаривать о деньгах. Семенцов сам клонил к этому, журил за гордость и замкнутость. Уже совсем было решался Егор на заем, как вдруг за приветливой ухмылкой прасольского посредника вставало лицо того же Шарапова и Полянина, и Егор сердито закусывал ус.
- Повременю еще, - спохватывался он и, ни до чего не договорившись с Семенцовым, шел домой коротать бессонные ночи.
Видя нерешительность отца, Аниська негодовал. После пребывания в кордегардии, неудачного заезда в запретное и побоев на катере "Казачка" в глазах его погас огонек ребячьего легкомыслия и озорства. Как-то по-новому, упрямо сутулясь, ходил Аниська по хутору, вызывающе и дерзко смотрел в глаза встречным. Казалось, он видел все с какой-то иной, невидной для остальных стороны, накапливал в себе жестокое чувство недоверия к людям.
Это был уже не прежний диковатый парень с установившимся отношением к жизни, как к простой, немудрящей штуке. Каждый день приносил Аниське новые заботы, смутные волнующие мысли. Когда во дворе или в хате нехватало какой-нибудь мелочи, без которой ломался прежний распорядок жизни, Аниська тревожился теперь по-взрослому. В нем незаметно созревал вдумчивый хозяин. Нужно было хозяйничать, в чем-то помогать отцу, а хозяйничать было нечем, руки растерянно опускались, и возникал вопрос, как и где заработать денег, чтобы заготовить к осенней путине необходимый для рыбальства припас.
Вечерами Аниська шел к Аристарховым, где часто заставал отца.
Отец и Семен сиживали на завалинке, отмахиваясь от комаров, вели неторопливые беседы.
Семен, обутый в валенки, кутаясь в рваный полушубок, несмотря на вечернюю духоту, зябко ежился, покашливая, повествовал о былых временах. Тогда будто бы и рыбы водилось в гирлах больше, и охрана не так сурово притесняла рыбаков, и удача чаще сопутствовала даже маломощным мелкосеточникам. Аниська притаивался на корточках где-либо в сторонке, под тихие голоса отца и Аристархова как бы подытоживал про себя их мысли.
В рассказах о том, как разбогатели Шарапов и Полякин, а вольные рыбаки, вроде Панфила, умирали в заповедных водах или доживали калеками, звучала бессильная жалоба. Становилось понятным: для одних было и рыбы вдоволь, они могли и в море кочевать на своих крепких байдах, им и запретные вешки не мешали набивать мошну, а других давил все теснее замыкавшийся круг, разорвать который никто не смел или не умел. Чего-то не досказывали отец и больной Аристархов, чего-то не мог понять сам Аниська. Сумятица мыслей его всегда упиралась в одно и то же. Прасол, Шарапов и другие богатеи хутора рисовались ему стоящими на высокой горе, куда не могли доставать ни пули Шарова, ни строгая рука атамана. Стоит выбраться на эту гору и будут удачи, будет много рыбы, денег, разорвется круг, который давит отца, Аристархова и всех бедных рыбалок.
Но как взобраться на эту гору?
Аниська уже не слушал Аристархова, напряженно искал в голове отгадки.
И вот эта отгадка как будто была найдена. Чтобы быть в ряду Шараповых, нужно иметь крепкую, дорогую справу, дуб, невод - тогда никто не посмеет обидеть, высчитывать за долг несчастную долю в улове, тогда сам, Полякин протянет рыбалке свою руку. Но, для этого нужно добыть, денег на справу, нужно пойти к Семенцову или к самому прасолу.
Эта мысль все более властно овладевала сознанием Аниськи.