Пошли на Гремячкино. А как дошли:
- Нам уж не до Анохина ли? - предложил снова Борис Федорыч.
- Кто это Анохин?
- Володя Анохин, сторож… Версты две-три. Совсем тут рядом. Притом же он знаком мне хорошо.
Тронули до Володи Анохина. Чаща все гуще. Дорога уж сливалась, когда ушли за Гремячкино. А пошли зелеными тоннелями, тут и вовсе не видно ничего. Забились куда-то в болото, насилу вылезли. Присели на бугорке, закурили. Разговор перескакивал по случайным темам: рожь дешева стала: взяточников много, что и прежде; утки перевелись и т. д., и т. д. Насчет шяточничества и пример привел Борис Федорыч.
- В Дешевках мужик есть. Умный мужик. Ну и хитрый. Самогонку-то он гнал, это верно, а сам, значит, слесарем был. Стамески там разные, гвозди, молотки на дому - инструмент всякий, и трубки к тому же разные. А милиционер Бобров уж такой был жулик, что уж, господи, извини! Со всех по четыре шкуры драл. И задумал мужичок этот изловить Боброва. А как ты его изловишь - ловок, каналья. Позвал он троих таких же мужичков. "Подошлите, - говорит, - Боброва, скажите, что самогонку гоню". Явился Бобров. Ночью. И трубочки эти самые нашел. "Ага, - говорит, - подлец, ты самогонку гнать, честной народ спаивать, советскую власть подрывать?! Я, - говорит, - тебя, подлеца в тюрьме теперь сгною за такое дело"… Ну, повел… А тот ему сначала, Боброву-то: "Прости да помилуй, не стану больше". Притворился, значит. "Не пущу! Не могу пустить такого подлеца! - кричит Бобров. - На то мы и власть сторожим!" Ну, ведет. А мужичок ему дорогой пакет. Взял Бобров, перевернул с ладони на ладонь. "Сколько?" - говорит. - "Пятьсот миллионов"… - "Не врешь?" - "Ей-богу, нет"… - "Ну, ступай, подлец. Считать не буду. А ежели обманул - смотри у меня, спокаешься!.." Как это только он от Боброва, мужик-то да в город, да в уголовное… Так и так. "Чем можете доказать?" - спрашивают. - "А я, - говорит, - ему пятьсот дал вот такими-то деньгами, и вот они все номера денежные у меня переписаны, а копии у таких-то вот троих мужиков есть"… Все тут дело это и раскрылось… Посадили Боброва. Сидит. Суд скоро… Вот они дела-то какие бывают, - посмотрел на меня Борис Федорыч через очки, - каковы!
- Ловко, - говорю, - очень ловко.
Мы присели на пригорочек, где было посуше, закурили. Борис Федорыч покуривал только чужой, своего не покупал принципиально - чтобы не приучиться вовсе, как говаривал он, и ухитрялся ежедневно за последние четыре-пять годов выкуривать по десятку папиросок у разных знакомых. Покуривши, тронулись дальше. "Тут рядом", - заявил он. Это "рядом" едва не заставило нас заночевать в лесу. Шли-шли по тропинке. Глушь невероятная. Гляжу, мой отец Пафнутий начинает заглядывать на небо, приподымается зачем-то на-цыпочки, взглядывает поверх очков, озирается по сторонам. Вижу - дело неладно, заплутались. Так и есть.
- А дорога-то не та, - молвил он, - не узнаю. Этих пней не должно быть…
- Значит - поворачивать, - говорю ему. - Откуда, по-вашему, плутню-то повели мы?
- А как покурили - там было все верно.
- До курилки и пойдем.
Но прежде чем повернуть до "курилки", механически, на что-то надеясь, мы прошли вперед добрую версту. Взошла луна. Было довольно светло, и можно было без труда различать лесные тропы. Но все они под лунным светом были однообразны, и, тычась с одной на другую, мы все же не знали, куда идем. Повернули на курилку. У лесного заворота, увидав три огромных ямы, заполненные водой, Борис Федорыч радостно воскликнул:
- Куда же я, кошель худой, повернул! Надо было направо, а я влево ушел. Вот она, сторожка-то!
В самом деле, сквозь листву виднелась крыша. Вбежали в горку, заливчатая собачонка дала знать хозяевам, что близятся гости. На крыльцо вышла худая маленькая женщина годов сорока - жена лесника, Володи Анохина. К слову сказать, Володе всего годов тридцать, и пасынки его от этой жены-вдовы ребята взрослые, старшему двадцать годов. Лесничиха насчет ночлега промычала что-то неопределенное, Бориса Федорыча не узнала, опасалась, что Володя будет недоволен. Но когда вошли в избу, и Анохин узнал "батюшку" - разговор пошел иной. Про ночлег сейчас же сообщили, что отведено на сеновале, туда отослали теперь же шубу, шинель - с Алешей, сынком годов семнадцати - красный, резвый, веселый парень! Разговорились с Анохиным.
- Все бы, - говорит, - ничего, да жить тут скучно, людей мало видишь, говорить вовсе я разучился. С семьей я переговорил уж давно все разговоры, без слов известно, что каждому делать надо - кому косить, кому доить, кому ребенка малого качать. Ездим, сторожа, один к другому, да мало того… Ас детства, шестнадцать лет в лесу живу. Просто беда!
Напились мы молочка, закусили. Хозяйка рассказала еще, как два дня назад в малиннике, куда идем поутру, ревел медведь. Ничего себе, приятное может быть свиданье! А то собирала как-то малину, глядь за куст, - а босая была, тихо шла, - там мохнатая спина, сидит Миша и так-то увлекся, малину сладко уплетает, не слыхал, как подкралась она. Глянула, обмерла да тихо-тихо задний ход. Так и ушла непримеченная.
Простились, полезли на сеновал, а там, раскурив на лесенке по папироске, улеглись в душистую траву, и Алеша долго-долго рассказывал разные события скудной жизни в лесной чаще. Про соседа лесника говорил. У того ребятишки, например, так дики, что боятся людей, и как только завидят кого, закричат - шнырь, Ванька, шнырь, Петька, а сами кустами, оврагами, да все бегом, все бегом. А домой к ним в избу кто придет, под кровать или под печку забьются да оттуда и выглядывают, как мышата. Так-то живут лесовики.
Среди разговора вдруг откуда-то из угла закричал ночевавший тут Петька-пастушок, мальчуган годов двенадцати:
- Анютка, Анютка, куда, сволочь, побежала! Засмеялся Алеша:
- Это, - говорит, - он бредит про телушку нашу, Анюткой ее называем…
Посмеялись над постушонком, а он проснулся от говора и смеха, подполз - захолодел там один-то, прикорнулся к нашим шинелям и шубам.
Недолго спали. Чуть свет, по холодной росе уж пошли в работу. Ползали в малиннике, до нитки мокрые, ждали солнышка, разгибали, встряхивали густые шумливые ветви. Наполыскали немало. День случился праздничный, Казанская, кажется (8/21 июля), и скоро ягодников насыпало столько со всех концов, что толкаться было некуда. Ушли мы с Федорычем. По дороге на Гремячки зашли, но там сечь уж совсем пустяковая, не чета ей анохинские малинные заросли. Только замучились, шатаючись по хворосту, по валежнику. Наладили ко дому. В одну сторожку зашли по дороге, в другую, молочка собирались локнуть - нет. Только у Мирошникова достали, да так ему пятерку мелочи и не нашли, за нами осталось. Мирошников - лесник - жаловался, горевал, что получает пятьдесят миллионов в месяц. Я ему и поверил было, что горько живет человек, а дорогой Борис Федорыч пояснил мне:
- Вы им не очень на жалобы-то верьте. Слаще лесников никто тут не живет. Косят они где вздумается и накашивают столько, что торгуют этим крупно. И хлеб подсевают, огороды у всех хорошие, у иных и сады есть… Скотины довольно, да еще на пригул чужую берет - бычков, телушек, - за каждую тоже мзду получает. У него, у лесника, блинки да пирожки, сметана да всякое добро со стола нейдет. Не в жалованьи вовсе и дело у него - плюет он, конечно, на полсотню эту. Другим жив человек, и хорошо даже жив, не в пример крестьянам нашим, куда им - в четыре раза беднее живут…
Мы возвращались новою дорогой. Скоро вышли на озеро. Пришли к дому. Гордились малиной, вспоминали всё свой удивительный, такой чудесный малиновый поход.
Второй поход было решено устроить со "священною водицею". Недаром заводил я с отцом Пафнутием разговоры насчет монастырской пьянки, узнавал, крепко ли пили монахи, пил ли он сам.
- Пить не пили, можно сказать, вовсе, - лукавил Пафнутий, - разве только по двунадесятым праздникам архиерей поднесет, бывало, по чарочке, а больше - ни-ни…
Не поверил я его увереньям, а тут еще к разу и разговор у нас подоспел домашний. Груша, которая ходила к нему в келью "продавать сметану" и у которой он теперь год-два живет по-настоящему, Груша рассказывала по простоте сердечной:
- Выпить он - эх, любитель! Как-то нализался до того, что через тын полез. Лезет, а силы-то нехватило, рясой задел за частокол, повис, верезжит: "Ай, спасите, ай, погибаю, унесите меня в лес… в лес, на деревню не надо, чтобы не видал никто!". Мы его в траву оттащили - так и проспал до ночи, а шли мы спозаранку…
Узнав из рассказа Груши, что с Пафнушей разговор надо вести по-иному, я ему и молвил единожды:
- Борис Федорыч, малина-то малиной, а еще недурно бы захватить нам в лес и водицы священной, а?
- Согласен полностью, - молвил отец святый.
- Только дряни, - говорю, - не надо… Доставать, так уж лучшего доставать…
- Значит, не самогону, а перегону? - спросил он серьезно и деловито, с полным знанием дела.
Не понимая существа того и другого, я всецело положился на мудрость отца:
- Цена высока будет?
- Разная существует, - пояснил он, - от тридцати пяти до шестидесяти… Шестьдесят - это высший сорт.
- Так, значит, за шестьдесят и берем.
Договорились, а тут наутро в Юрьичку, верст за тринадцать-пятнадцать от Сосенки, ехал мужичок из города, куда возил продавать самогон. Пафнутий ко мне.
- Денежки позвольте, я еду…
- Так скоро? - удивился я. - А как оттуда?
- Оттуда бегом добегу…
- А ваши покосы как?
- Покосы не уйдут. Надо спешить - цена будто собирается выше взять…
Дал я ему семьдесят пять, погрузился отец, уехал. Когда воротился, вид у него был таинственный и самодовольный.
- За все денежки, за семьдесят пять бутылку… А и себе половиночку взял… дорогой кончил.
У меня мелькнула мыслишка, что он выклянчил вместо шестидесяти по пятьдесят и за мое здоровье продернул половинку, да, верно, так оно и было. Но промолчал я, виду не подал, только вздохнул, пытаясь улыбнуться:
- Эк, дороговизна-то какая! Много не напьешь - как цены-то скачут!
Одним словом, бутыль была готова окончательно, Борис Федорыч даже подлил туда малинного соку - хорошо получилось.
Часиков в восемь пошли, с ночевкой. Но на этот раз не к Анохину, а решили на Гремячке побрать, заночевать же - на хуторе Котельникова, верст за шесть отсюда.
Про дорогу много говорить не приходится, места знакомые. Говорили много и про волков и про медведей, про лето, такое хмурое и дождливое - мало ли про что!
Вот и Котельники. Как черный жук, катится-заливается собачонка. Выходит и парень лет тридцати.
- Здорово, Алеша!
Сразу Алеша не узнал, а потом радостно:
- А, отец Пафнутий, здравствуйте! Пожалуйте… Так и так, мы, дескать, по ягоды пришли, у вас заночуем,
спровадь нас только на сеновал…
- Нет, што на сеновал, в избу идемте.
Вошли мы в избу. Там мать его, почтенная старушка, братья - Вася и Ваня, сестра замужняя, Федосья Дмитриевна, с ребенком Митькой возится. Скоро и муж ее, Василий Васильевич, пришел - этот где-то под Сухиничами гонит перегонку и теперь вот продал на станции сто шестьдесят бутылок, а сюда захватил с собой три с половиной. Вскоре он докладывал:
- Занятие мое, одним словом, что гоню… Гоню, что ты будешь делать! В крестьянстве нет у меня ничего, ни скотины, ни лошади, ни покосу, ни пахоты. Чем жить? Да и не сподручны мы к крестьянству. А тут - жена, сын вон народился, другого жду… Чем кормить? Хошь и опасно, а что делать!
- А попадался, Василь Василич?
- Да нет… Я с начальством делюсь понемножку - проходит гладко. Только один раз накрыли. Пришли, все мои аппараты накрыли, спрашивают: "Гонишь?". Што же тебе тут, а ли сказать - не гоню? Раз попал, сознаваться надо. "Гоню", - говорю. Да просить стал. Так и так, объясняю все. "Ну, хоша и понимаем, - говорит, - твое положенье, а судить надо"… Суд нарядили - в мае месяце. "Гнал?" - "Гнал, - говорю, - хороший самогон". - "Даже хороший!" - смеются. - "Так точно, - говорю, - опыт, значит, имею, травить народ зря не согласен". Опять смеются. А я им дальше: "У которого, значит, и скотина своя, и земля, да богатый он человек - вот ежели такой гонит, он, одним словом, подлец, потому что и так проживет, без самогону, а тут есть одно только обогащенье, этот буржуй называется, а мы пролетария настоящая, потому есть нечего"… Слушали, посмеялись. А, видно, слова мои во внимание взяли. Только полтора пуда ржи заплатил, на детский дом какой-то, больше ничего…
- Ну, и опять?
- Известно, опять… Чем же кормиться-то? Да ведь как, Митрий Андреич? Вот на охоту-то сам Калинин с Троцким приезжали, на медведя-то, я сам водил их.
- Это Калинина-то?
- Да. Он мне ведь немного знакомый… Мы кирпичники. Сызмальства этим делом занимаемся, кирпичи делаем. И брат у меня тоже… Так он - брат-то говорил - правая рука был у этого самого Калинина.
- Что же он делал у него? - спрашиваю я.
- А вот с кирпичами… Видите ли, там есть Совет народного хозяйства - учреждение такое… Когда его, этот Совет, разгоняли, тогда и брата куда-то перевели на другое место.
- Да его не разгоняли, - вступился я за нечастный Совнархоз, - он существует.
- А может, и зря наговорили, я ведь почем знаю…. Вы там чем занимаетесь, в Москве-то?
Я сказал - в журналах, в газетах.
- Это дело. Ну, а насчет войны што - будет али нет? - перекинулся разом Василь Василич.
И у нас поднялся тот бесконечный вопрос об опасностях войны для крестьянства, о разорении и прочем, который здесь подымается так часто. Разговорились до полуночи. Я объяснял что и как мог. Все сидели молча, слушали. На полатях темной закопченной избы старушка мать - и та не спала, слушала. Только молока нам втащила, поставила- и айда кверху. На постели Вася с Ваней, облокотив подбородки на ладони, впивались в меня взглядами, слушали все внимательно, затаив дыханье. Завлек их разговор-рассказ мой.
Когда пошли на сеновал, все гурьбой провожали: кто светил, кто нес одеяла, покрывала… Легли. И сотни невидимых кровопийц тотчас впились в тело: блохи, вши, невидимые камушки, налетели, зазвенели комары, полезла за пазуху сенная труха… С час ворочались мы и почесывались с Борисом Федорычем. Потом слышу - и он захрапел. Вася с Ваней захрапели раньше. Такое зло-обида взяла, что спать не могу. Встал, закурил и снова встал, покурил, а заснуть так ни минуты и не сумел. Еще темная темь была, когда я разбудил Бориса Федорыча. Разбудили и Васю; он - провожатым куда-то на новую, никому неведомую глухую сечь, где уйма малины. Зашагали во тьме.
Вася, босой, впереди, по лесным тропкам, по зарослям, болотами, вязкими топями. Было хмурое дождливое утро. Деревья намокли и стряхивали на нас густые липкие капли. Высокая трава промочила брюки, мы насквозь были мокры, настроение пакостное, измерзли, задрогли. А Вася босой - и ничего, шагает. Я еще тут подумал: какие-то они особенные люди, словно из другого теста сделаны. Вот и сейчас- как ни в чем не бывало. И в армию попадет, такие будет походы отхватывать, только дивись. Тоже вот по стуже, босой или с натертыми ногами - вынесет все… Удивительный народ! У Васи нет сапог, давно ему собираются сшить, да со средствами никак не соберутся. Шли-шли - вот она и сечь. Отец святый что-то под нос себе буркает, бранится, что тьма еще темная, ягод не видит на кустах, одна ежевика тычет в нос. А дождик мочит и мочит. Сели мы под елочку, пережидаем, не минует ли. Вася на небо глянул.
- Этот, - говорит, - надолго. Все небо затянуло. И стало нам тошно-тошнехонько.
Ан, погода переменилась. Стало светлей-светлей, скоро и голубеть начало, солнце показалось. Повеселели мы. Вася куст нашел - красна, крупна, светит, гроздьями висит. И меня позвал. Разговорились мы понемногу, и жаль мне стало Васю. Девятнадцать лет живет в лесу, здесь родился, здесь и умрет, видимо, лесником, как покойный отец его, от которого сыну по наследству и сторожка перешла. Писать-читать кое-как выучился Вася, но дальше Козельска не бывал, даже Калугу разу единого не видал. И хотел я Васе молвить доброе слово.
- А вот в Москву попал бы, - говорю, - на курсы стал бы ходить, все узнал бы. Теперь крестьянам дорога широкая. Как, Вася, наверно, хотелось бы?
Каково же было мое удивленье, когда Вася спокойно мне сказал:
- Нет, я из лесу никуда не з'йду - в лесу хорошо… Мы навсегда в лесу… Вы тут потише, к бревнам-то, - повернулся он ко мне, - под бревнами осы,
И действительно, зашипели осы, вылетели, я от них карьером. Бегу и думаю: "Каждое-то бревнышко в лесу знает, куда ему отсюда… Конечно, лес ему дороже". И больше с Васей о прелестях города ничего я не говорил. Каждому свое.
У меня, гляжу, и малина-то сорная, мелкая, листья, а у Васи ягода к ягоде, а как будто и берем все время в одном с ним месте. Поди ж ты! Набрал он кузовок, мне насыпает.
- Я живо еще наберу, Митрий Андреевич.
И действительно - живо нащелкал второй. Когда Вася ушел, остались мы вдвоем с Борисом Федорычем.
- А не тяпнуть ли? - предложил святый отец.
"Ах, ты, шельма, - думаю, - среда сегодня, постного не ешь, а выпить только давай".
Выпили по одной - за собранную малину. По второй - за малину, что соберем. А третью и не помню за что - кажется, за солнышко. Только поднявшись - покачивались, и вместо малины в глазах мерещились какие-то яблоки красные. Однакож и очухались понемногу, добрали свои кузовочки. Малины тут пропасть! Перед уходом Вася такой разговор со мной держал - хитрецкий разговор.
- А в Москве у вас пьют?
-> Пьют, - говорю, - и отлично. - И самогонку пьют?
- Тоже пьют - что придется.
- А вы самогонку не пьете?
- Редко случалось - не нравится.
- А если больно хороша? - сверлил Вася и лукаво засматривал мне в глаза.
- Если уж очень-то хороша - выпью…
- А как, Митрий Андреевич, только в своей компанье пьете али и так, с другими?
- С хорошими людьми, - говорю, - всегда я, Вася, выпить люблю…
- Вы вчера вон как говорили - нашим-то понравились…
- Да и они, - говорю, - хорошие люди, я с большим удовольствием разговаривал с ними. Хорошие люди, тоже понравились мне.
- Так вот что, - смекнул Вася, - как малину соберете, заходите к нам - угощенье будет!
От удовольствия рассмеялся я, поняв, как тонко Вася допытывался.
- Это они тебя, - спрашиваю, - научили - разузнать-то, выпытать у меня?
- Они, - потупил он глаза. - Отец-то, говорит, знаем, что пьет, как лошадь, а насчет вас сумлевались, робели… Зайдете?
- Зайдем, зайдем…
И мы зашли. В саду под ракитой накрыли столик, поставили самовар, грибков отварили; хлебом нуждаются, хлеба не было, да, ладно, свой у нас остался - выложили.
Сначала "перцовочки" - это самогон с перцем, потом "малиновой" - это все тот же самогон с малиновым соком, а дальше чистая пошла… Скоро я охмелел. Помню только все Тузик - собачонка у ног моих ластилась, да Василь Василич рассказывал, "как строил в Москве Метрополь", т. е. кирпичи доставлял с завода. Больше не помню ничего - уснул под ракитой. А отец святый, говорили, весь самовар допил, - ведра полтора, знать, было.
Ввечеру он меня разбудил.
- В поход пора…
Я был все еще в беспамятстве, однакож поднялся, обнялись мы со святым, тронулись, мотаясь из стороны в сторону.