Она думала, что он ждет, чтобы его уговорили. Что ему это нужно, вернее, так ему казалось, что она думает. А может быть, она ничего такого и не думала.
- Поверь, это не имеет никакого значения, - глухо говорила она. - Э т о к тебе не относится. Ты - это ты. Разве ты не понимаешь?
Он молча собирался, и она не унималась:
- Неужели у тебя ни разу так не было? Вот такого, минутного. Через неделю я забуду, как его зовут, а с тобой совсем другое. У нас жизнь, семья. Не делай глупостей.
Голое ее звучал искренне, убежденно. Она верила тому, что произносила.
- Ну, правда. Ну хочешь, я поклянусь чем угодно. Для меня он ничего не значит. Это же - на поверхности. Как пена. У нас с ним даже разговора о любви никогда не бело. А тебя я люблю.
Она встала сзади и обхватила его шею руками. Знакомо запахло миндальным молоком, духами "Юбилейные". Он доставал их ей ко всем праздникам: к 1 Мая, к 8 Марта, ко дню рождения. Он знал, что надо достать эти духи и это будет лучший подарок, она будет счастлива. Она переливала их в пузырьки с этикеткой "Магриф" и ставила на трельяж. Потом хвасталась перед подругами, что муж дарит ей французские духи.
Нет уж. Это чересчур. Он терпеливо, нерезко разомкнул ее руки на шее и высвободился.
Над письменным столом висела старинная грузинская чеканка - "Он и Она" - овальные, узкие лица, фанатичные глаза. Подарок кафедры к его 30-летаю. Ему захотелось забрать с собой чеканку. Только это. Ребята старались, хотели порадовать его.
Он посмотрел еще раз, подумал и не стал брать.
Она сказала в отчаянии:
- Ну почему ты такой упрямый? Остынь, хочешь, выпьем коньячку Легче станет. Давай налью.
Он продолжал собираться. Она кружилась вокруг него.
- Ну выпьем по глоточку. Увидишь, все будет по-прежнему.
Он захлопнул чемодан, выпрямился, мысленно прощаясь с этим домом.
- Ну, хорошо. Пусть твоя комната останется как твоя, - сказала она со вздохом. - Будем считать, что тебе захотелось поработать одному. Хорошо? Ничего не меняй пока... Договорились?
Значит, вот оно как. Значит, она думает, что он просто погорячился. "Пена". Ей невдомек, что с ним. Вот когда пригодилась бы Родькина нирвана.
Родион увлекался йоговской гимнастикой. Где-то, кажется в Болгарии, он видел гималайского йога Дева Мурти. Теперь Родька как-то по-особому дышал по утрам, вздымая живот, сидел, подкладывая под себя ноги, делал стойку на плечах, голове и уверял, что застрахован от всех болезней и многих отрицательных эмоций. Нирвана.
Да, для Олега это было так же невозможно снова с Валькой, как человеку, который раз тонул, предложить: "Ты опять будешь тонуть, но зато после третьего раза тебя откачают и начнешь плавать". Нет, это работенка не для него. Второй раз сознательно в это не полезешь.
...Далеко в деревне зазвенел колокол. Низкие и частые удары. Снова залаяла Серая, на этот раз громко, заливисто.
Рука затекла. Он зажег свет и закурил. Сна все равно не было. Вот неожиданность. Отпустили его душу Шестопалы. Первый раз они не пожаловали. Зато вернулась Валька. Давно он это не вспоминал. Сколько прошло? Около трех лет. Первый-то год она часто вспоминалась. Проснешься и тянешься рукой. Нет Вальки рядом. Испугаешься. Что приключилось? Ах, да...
Но это оказалось только прелюдией. Только концом юности. Что кончилось теперь?
Много воды утекло за эти три года.
Он уже правит кафедрой, защитил диссертацию. Его работы вышли на мировой рынок научных исследований по мозговому кровообращению. Сейчас он близок к основному, может быть, единственному в жизни. Вот так-то. И все же при внешнем кажущемся благополучии верой в твоем каждодневном самочувствии наступает некий пробел. И начинаешь раскладывать. Что есть и чего нет. И что уже не вытянешь. Например, начинаешь задавать себе идиотские вопросы.
Для того ли дан тебе, Олегу Муравину, быстротекущий промежуток между отпочкованием от матери-природы и новым погружением в нее чтобы ты куковал по вечерам один, чтобы не было у тебя малых детей и фанатических последователей. Для этого? Нет, милый мой, тебе он дан, чтобы открыть еще один клапан, ведущий во врата продления человеческого существования. Мало? Ну, знаешь! Такая жизнь, как у тебя, дается одному на тысячу. Почему же ты не спишь? Ведь все уже думано, передумано. И ты - в отпуске. Неужто тебе не дает спать такая мелочь, как Родькин процесс, на который Ирина Васильевна Шестопал попала в число шестидесяти трех свидетелей по делу Тихонькина. Вот оно что. Давай разберемся. Что тебе в этом? Ах, тебя не устраивает, что ее будут спрашивать, чужие будут пялиться на ее, как лакированный паркет, волосы, на худые скулы и провалы щек. И Родион тоже будет говорить с ней, о чем-то спрашивать. А ты уже не вызовешь, не спросишь. И не знаешь, позволит ли она когда-нибудь, чтобы ты спрашивал. Это тебя выворачивает наизнанку?
Рукой он нашарил таблетки. Хоть часа два заснуть. Отпил молоко, разжевал таблетки и проглотил. Нёбо онемело, как под анестезией. Так всегда на него действовал ноксирон. Он пролежал минут двадцать с пустой головой. Бесполезно. Ничего не выйдет. Он опоздал уснуть. Уйти от этого.
Ирина Васильевна разделалась с ним задолго до знаменитого дела Тихонькина. Ни шума в прессе, ни споров еще не было. Да и само убийство случилось чуть позже.
Шестопалы никуда не уехали тогда. Прибалтика в тот летний сезон обошлась без них.
Он провозился с Мариной еще месяц. Нога окрепла, приобрела уверенность и устойчивость. Жаркими сухими утрами она приходила в Парковую в летних коротких платьицах, в белых бескаблучных лодочках.
Сидя на скамейке, он наблюдал, как она гоняла волан бадминтона. Прыгая, она глубоко прогибалась в спине то назад, то вперед, как будто всем корпусом ловила на сеть ракетки вращающуюся капроновую воронку. Около кустарника алела земляника. В воздухе стоял аромат чуть подсыхающей травы и разрыхленной почвы, окружающей яблони за сквером. Марина наклонялась, рвала землянику и приносила ему. Постепенно они привыкли друг к другу. Говорили о посторонних вещах, советовались, что можно ей делать, чего - нельзя.
Это был зверек, запуганный и в то же время избалованный, привыкший не доверять никому, кроме матери. Она чересчур рано вышла на сцену. Непреходящая загруженность классом, музыкой, распорядком дня, диетой, обостренное чувство соперничества не давали ей оглянуться. У нее не было того дара или сильного чувства предназначения, которое одно спасает в подобной среде. Она только и любила, что плавать да играть с кошкой.
Олег пытался говорить ей о радости делать прекрасное, о бескорыстном, беспричинном добре, да просто о деятельной, активной жизни для других. Она слушала его, улыбаясь, и поддакивала, не веря ничему. У нее было твердо сложившееся отношение к жизни, очевидно внушенное средой и матерью. Она никого ни разу не впустила в свой мир.
Как дождевая капля, он долбил сковывающий ее сознание наст и в оттаявшую прогалину пытался влить поток иных ощущений.
Марина не верила даже себе. Быть может, потому, что была некрасива. Не той подростковой некрасивостью ломающегося голоса и неуклюжей походки, а некоей тощей долговязостью, когда шея кажется чересчур длинной, а ступни непомерно большими. Но была в ее фигуре поразительная гибкость. Будто тело ее было создано не из сцепления костей, а из пружинных сочленений. Когда она шла ему навстречу, в ней все танцевало и изгибалось.
Он часто следил за этой игрой природы, воплощенной в теле пятнадцатилетней танцовщицы. Марина привыкла к его манере наблюдать. И все охотнее приходила на сеансы.
Уже возобновились ее занятия в бассейне. Нога не мешала плавать, и тренер была довольна ею. Длинным взмахом рук она быстрее других достигала противоположной стенки, отталкивалась от нее и плыла обратно. Погружаясь в воду, она менялась, как в танце, не помня о времени, о людях, о том, где она.
- Когда плывешь, забываешь, что через час ты что-то должна. Свобода, - сказала она ему. - Как будто ты и вода. Ни от кого не зависишь.
Они сидели на скамейке в кольце созревшего барбариса. Его веточки были усыпаны ягодами, как бусами, - красными, желтыми. Где-то в Измайлове цвела липа, пахло пряным, медовым летом. Ни шелеста, ни ветерка, только чуть слышное жужжание ос.
- А балет? - спросил он.
- Это другое, - нахмурилась она. Ее глаза чуть косили, ресницы подрагивали, как после бега. - Хотя они и похожи.
- Балет и плавание?
Она кивнула. Теперь она сидела, обхватив колени руками, в позе Аленушки. Щека прижалась к коленям, глаза блуждали по макушкам деревьев.
- Римка говорит: "Тебе потренироваться, можешь до нормы мастера спорта дотянуть". Представляете, настоящие соревнования, водная дорожка. - Она вздохнула. - У Римки характер. Она что задумает, то и будет. Всего добьется.
- Чего же ей хочется? - отозвался он.
- Да так, - Марина очнулась, выпрямила ноги. - Мало ли.
Она спохватилась, забеспокоилась. И все сразу ушло. Она заспешила, понуро входя в привычный распорядок, который нарушила.
- Я, пожалуй, пойду. Мама ждет.
Ему не хотелось обрывать разговор.
- Погоди. А ты бы чего хотела? - Он взял ее за руку. - Ну не торопись, - попросил он.
Рука безвольно обмякла, чуть затрепетав. Марина приостановилась на одной ноге. Вторая невольно согнулась. Так стоят только балетные женщины. В какой-то там позиции.
Но он обратил внимание на другое. Или ему это показалось? Ерунда, одернул он себя, невольно ослабляя пожатие руки.
Подчиняясь, она села. На кончик скамьи. Как будто на минуту, чтобы сразу вскочить и нестись дальше. Грудь ее вздымалась, волосы прилипли ко лбу.
- Хотел бы я поглядеть на твою Римку. Как ты с ней? Это ведь недавно?
Глаза ее были опущены, в тонкой коже век, как в листке, бежали нити прожилок.
- Что недавно? Ах, Римка. Да... Хотите, приведу? Вот она-то все знает.
- А ты?
Он тронул ногой ветку. Красные бусы барбариса посыпались по дорожке.
- Что тебе захочется завтра?
- Ничего, - подняла она ногу на скамейку и стиснула в колене. Коленная чашечка несуразно выперла наружу. - Что вы все психологией занимаетесь, что вам от меня надо?
Она встала. Прямая вытянутая спина заслонила просвет между барбарисами, и липовая аллея, видневшаяся вдали, исчезла.
Вскоре она привела Римму.
Прямо в больницу, в кабинет, не спрашиваясь. Рядом с Мариной Римма выглядела девчушкой.
Марина представила ее, объяснив, что Римма спешит на вечернюю тренировку и забежала ненадолго. Он обернулся к Римме. Она напоминала даже не щенка, а мышонка. Маленькая, юркая, с тихим тоненьким голоском и неслышными движениями. Мышонок. Чистый мышонок. Ни смущения, ни неловкости. Смотрит прямо, без интереса, выжидая.
- Хорошо, что ты такая самостоятельная; говорят, едешь на соревнования. И она, - Олег кивнул на Марину, - ведь тоже едет. На Балтийское взморье, - он улыбнулся. - Будет танцевать и нырять.
- Когда, - спросила Марина, - можно ехать?
- Когда угодно.
- А лечение, - сказала она. - Разве уже все?
- Все, - сказал он.
Она не поняла, потом возмутилась. Совсем как мать. Кончики ушей порозовели, расхлябанные, бесформенные губы вытянулись в стрелку.
- Что ж, по-вашему, я уже здорова?
- Здорова, - сказал он.
Она стояла в растерянности, как будто ее надули.
Да, он был прав, с ней что-то творилось.
- Я тебя внизу подожду, - услышал он голос Риммы. - Простите, - Римма протянула руку. Пальцы уместились в его руке свободно, доверчиво. - Не буду мешать, меня ждут там...
Марина стояла спиной, разглядывая схемы мозгового кровообращения, висевшие на стене.
- Значит, все, - повторила она, не поворачиваясь, но голос выдавал ее. - Значит, вы от меня отказываетесь?..
- Глупости, - прервал он. - Я прослежу за твоим состоянием и дальше. Если будет необходимость, конечно.
Он подошел сзади и положил руки ей на плечи. Под ладонями обозначились кости.
- Но, полагаю, все позади, необходимости в лечении не будет. - Она молчала, и он добавил: - Тебе сейчас надо одно: характер вырабатывать. Побольше собственных желаний, решений. Да просто уверенности в том, что тебе предстоит.
Она вдруг выдернулась из его рук, схватила со стула сумку и опрометью выскочила за дверь. Он слышал, как она бежала по коридору, по лестнице.
Нет, педагога из него не получалось.
Через неделю пришла Ирина Васильевна. Благодарить. На ней был костюм цвета апельсина. Черная бархатная лента подхватывала около лба волосы, гладко зачесанные назад, оделась как для праздничного дня.
За ее спиной в распахнутом окне он видел, как оторвались два листка и бесшумно закружились в воздухе. Скоро конец лета. Холодеет. Влажный воздух плыл вокруг лип, яблонь. На единственной акации лопались коричневые стручки, равномерно, громко, как щелкают орехи.
Он спросил, когда же они едут на взморье. Она ответила неопределенно, неохотно. Потом перевела взгляд и впервые в упор начала его рассматривать. Будто видела впервые. Ему стало не по себе. Показалось, что она смотрит не видя его, как будто разглядывает картину, висящую позади, а сам он прозрачен. Вдруг она очнулась, расстегнула сумочку. Он испугался, что повторится номер с портсигаром, но она достала карточку. На ней ее рукой был написан телефонный номер, адрес.
- Позвоните нам как-нибудь, - сказала она, протягивая карточку. - Марине будет приятно ваше внимание. - Она хлопнула сумочкой.
Он кивнул, ощущая нестерпимую жалость и нежность.
___
Спустя полгода все изменилось.
Он много думал о матери и дочери эти полгода. Они не выходили у него из головы. Однажды она ему позвонила, в другой раз он ей позвонил. Ничего примечательного. Вежливость, лаконизм, приязнь ответов. Ни малейшей инициативы. Спроса на него не было. А он хотел видеть ее нестерпимо, как будто она ему обещала встречу и обманывает.
Не раз он говорил себе - выбрось, забудь. Нет ни одного шанса на успех. Хватит и того, что было с Валькой. Белая ворона. Она тебя еле терпит. Но он не мог не думать об этом. Избавиться от зрительных и слуховых ассоциаций. Иногда это доходило черт знает до чего. Вот и сейчас. Снова и снова удаляющаяся спина в проеме чьей-то двери... прислоненное к стулу ее бедро... изгиб шеи, повернутой к окну... медь волос рядом на подушке.
- ...Я не переживу. ...Не могу больше терять. ...Звоните, Марине будет приятно ваше внимание.
Потом все заслонил просторный двор, окруженный больничными корпусами, и посреди двора она - с ярким румянцем на щеках и горячечным потоком слов.
Он сжал голову руками.
И снова - теплый локоть, прижатый к его боку, обнаженная прозрачность невидящих глаз, чуть расплывчатые очертания высокомерно подрагивающих губ.
Если б она знала.
Он часто думал, может ли одна сила воображения без малейшей пищи и каких-либо поводов заполнить тебя чувством, от которого нет защиты и спасения? Любовью, родившейся не с первого, не со второго взгляда, а безосновательно, все более властно проникая в тебя, постепенно образуя единственное с о с т о я н и е твоей души. Когда это состояние подчиняет в тебе все, становясь твоим ритмом, музыкой, сном, пульсом.
Иногда он целую неделю подряд таскался вечерами к ее дому на Колокольников переулок. Чтобы дождаться под окнами маленького особняка, когда погаснет свет. Пока стоял - прикасался к ее жизни: помогал накрывать на стол, разговаривал с Мариной, надавливал пальцами на клавиши и прислушивался к звукам. Звуки летели вверх к потолку, витали там голубым дымком и таяли. Потом она распускала желтые волосы, гасила верхний свет...
Когда это наваждение вовсе выбивало его из колеи, он сочинял расписание. По ее переулку он ездит только в среду, раз в неделю. Никаких стояний под окнами. Приучаться жить без этого. Испытывая свою волю, он честно, изнемогая, обходил стороной ее дом, отсчитывая дни до среды.
Прошла осень, кончалась зима.
Теперь, когда он приходил к себе на Парковую, в окне его кабинета висели сосульки. Оттаяло. Потом снова похолодало, сосульки обернуло снегом, пушистым, неправдоподобным. То и дело принимался дуть сильный ветер, хлопал по веткам, обваливая ватные комья, и они со стуком падали на промерзшую ограду.
В тот день он, с трудом нащупывая ногами тропинку, протопал вдоль ограды. За ночь намело, но солнце уже слепило по-весеннему, и белизна снега мутила голову и замирала в глазах розовым, красным, фиолетовым.
Он пришел очень рано. Просмотрел газеты и журналы. Среди вырезок ему попалась статья академика В. Н. Черниговского "Горизонты физиологии". Статья не несла большой информации, она была написана популяризаторски, но некоторые аспекты разработки проблем памяти и прогнозы академика задели его.
Раздался звонок. По прямому проводу. Чаще трещал селектор, загорались лампочки кабинетов, дежурных этажей или, коротко, непериодично, взывал внутренний.
Это была она.
Ирина Васильевна предлагала встретиться. "В любой час, когда удобно", - переливался ее голос.
Он оцепенел. Так неожиданно, сразу встреча, и срочная. Он растерялся. И не выгадал - что бы назначить на вечер или провести вместе целый выходной день.
- Побыстрее, - еще попросила она.
- Хорошо, - едва сдерживаясь, чтобы не наговорить чепухи, сразу согласился он. - После трех я свободен.
Когда он повесил трубку, наступило отрезвление. Вряд ли. Деловой звонок, деловые интонации. Ничего больше. Не было раздражения, но и добра не жди.
Она назначила ему встречу у "Ударника". Почему-то ей было это удобно в тот день.
Они обогнули кинотеатр, затем прошли мимо Театра эстрады. Шла новая программа с Аркадием Райкиным. Он очень любил Райкина, и ему показалось смешно, что часть красных букв афиши залепило снегом. Теперь читалось... дий... кин...
- Джаз Дий Кина, - попробовал он сострить, но она промолчала. Теперь он заметил, как она напряжена.
Они сошли вниз, к набережной. Здесь оказалась водная станция с домиком, скамейками и трапом, спускающимся к воде. Окошки водной станции промерзли, косые лучи вибрировали в них, как в квадратиках рафинада. Река, скованная льдом, ничем не выдавала себя, и ветер, все не утихавший, гнал по поверхности снежные клубы, как перекати-поле.
Они подошли к скамейке. Ирина Васильевна заколебалась. Он снял свой шарф. Широкий, черный, с белой полосой, подаренный ему Родькой к защите. Шарф лег на скамейку так, чтобы хватило обоим.
- Как Марина? - сказал он.
- О... Прекрасно, - отозвался ее голос. - Со здоровьем у нее все прекрасно.
- Значит, готовится к выпускным экзаменам?
Она не ответила, и он уточнил:
- Снова праздничный вечер, Колонный зал, аплодисменты. - Он подыгрывал ей, пытаясь расшевелить. - Ну так для чего я вам понадобился?
Она снова не ответила, и он вдруг понял, что она плачет. Она плакала беззвучно, слезы бежали по застывшим щекам, широко открытые глаза уставились на реку. Чтобы он не смотрел на это, она поднялась.
Так, снова, они прошли мимо афиш Театра эстрады, затем все так же молча дошли до центра, до Калининского проспекта. Бог мой! Как он мечтал ее утешить.