Ударная сила - Николай Горбачев 15 стр.


- Вижу, при своих остаемся...

- Время рассудит.

- Так говорят всегда! - Фурашов усмехнулся. - Но забывают: время - только пассивный регистратор событий, вот беда... А ты... знаешь, похудел.

- Чем толще журналист, тем тоньше его портфель. Из собрания афоризмов Астахова. Сюда я, как говорится, с корабля на бал. С учения. Вот, старик, грандиозно!..

- На этом? С атомной? Краем уха слышал: все в прах, как ураганом?..

- Да. Опубликовали сообщение.

В приемном покое им дали халаты.

Перед стеклянной дверью на втором этаже сестра, провожавшая их, остановилась, проговорила:

- Только прошу вас: минут пять, не больше.

Умнов лежал на широкой кровати, закрытый простыней до подбородка; от зашторенных окон в палате стоял сумрак, и, должно быть, поэтому обоим показалось, что он спит: лицо меловое, чуть похудевшее, застывшее; синюшная налеть на прикрытых веках и сомкнутых бескровных губах. Но Умнов тут же поднял веки, не изменив позы, вроде бы с трудом разлепил ссохшиеся губы.

- А-а, Алексей, Костя... Приехали, значит? Садитесь. - Скосил глаза - белки мраморно-синеватые. - Стулья есть?

- На пять минут допустили... Здорово, герой! - Коськин-Рюмин держался бодрячком.

Подставили два белых крашеных стула.

- Пять минут, - Умнов говорил трудно, - в ином деле стоят вечности...

Константин осторожно, будто боясь причинить Умнову страдание, дотронулся до кровати.

- Зашли... Вот Алексей завтра улетает в Москву, а я на несколько дней останусь, буду навещать.

- Плохо? - тихо спросил Фурашов.

- Это чепуха! - Умнов опять глазами показал на одеяло, под которым выпирали руки. - Через двадцать дней заживет. Врач сказал. Плохо другое...

Губы у него покривились, и Фурашов вновь припомнил внезапное появление Умнова тогда в гостинице, его состояние, и боль отозвалась у самого сердца. Сергей опять прикрыл веки - думал ли он или набирался сил, понять было трудно, - но тут же шевельнул губами:

- А решение принято на заседании после пусков?

- Пока разбираются, уже неделю... После, наверное, будет окончательное решение.

Умнов лежал минуту без движения, словно задремал. Фурашов в опаске покосился на Коськина-Рюмина: не забытье ли? Бледное лицо без кровинки. Но Умнов, не открывая глаз, заговорил:

- Теперь ясно: надо останавливать испытания... Шеф на три версты в землю глядит: понял, что я, разбив крышку, соединил цепи напрямую, отключив "сигмы".

Опять умолк: ему трудно было говорить.

- А зачем ты тогда?.. - Вопрос слетел у Фурашова неожиданно, и только тут он подумал: зря это делает - и не докончил мысль.

У Умнова глаза полузакрыты, не дрогнул ни один мускул - неужели ждал такого вопроса? Не поворачиваясь, чуть слышно спросил:

- Лучше было бы и третьей ракетой промах? Так?

- Лучше - не знаю... Но тогда было бы ясно, что старая "сигма", идея решения задачи точного наведения, заложенная в ней, не годны.

Умнов слабо усмехнулся, и Фурашов отметил: улыбка снисходительная.

- Все верно, Алексей... Только ты не учел существенной детали: и старая и новая "сигмы" - мое творение...

- Напишу обо всем! - сказал Коськин-Рюмин, загораясь и оглядываясь на Фурашова.

- Брось! - Фурашов вяло махнул рукой. - Никто не даст. На что замахиваешься?..

- Не дадут, старик? А почему? Почему не дадут? Мы кто? Коммунисты или слюнтяи?

Коськин-Рюмин, казалось, совсем забыл, где они находятся, крутился на стуле, говорил громко. Фурашов показал взглядом на молчаливого Умнова, и лишь тут журналист подчеркнуто примолк, поджав губы, уперев руки в колени, втянул голову, вроде бы обиженно вздулись еще московской бледности бритые щеки; весь его вид как бы говорил: "Пожалуйста, я могу и замолчать".

- А доказывать надо иными методами, - тихо сказал Умнов.

- Какими? - Коськин-Рюмин подался к нему.

- Вот... Алексей хоть и в историки когда-то метил, а человек рациональных методов... - Подобие улыбки, слабой и тусклой, вновь отразилось на лице Умнова. - Предлагал мне при всем честном народе сказать напрямую, что есть новая "сигма"... Может, он и прав... Не знаю.

Фурашов молчал: растравлять Сергея, продолжать спор было жестоко.

- Щадишь, Алексей... - опять медленно заговорил Умнов. - Конечно, не думайте, не герой перед вами... Но там доли секунды решали, некогда было тряпкой руки обмотать - и вот...

- Журавль в небе - хорошо, но не надо забывать о синице в руке, - невесело отозвался Коськин-Рюмин. - Можно оказаться на мели. Вот так! - Он причмокнул полноватыми, сочными губами.

- Шеф те же слова говорит.

Приоткрылась дверь, показалась голова сестры.

- Пора!

Оба поднялись. У Умнова чуть приметно скользнула по бледному лицу тень. Словно какая-то внутренняя боль заставила его содрогнуться.

- Алеша... ты там, в Москве... позвони Лельке. Ничего не произошло. Задержался я, и... все. А ты заходи, Костя.

Фурашов и Коськин-Рюмин спустились по лестнице, сдали халаты, вышли на широкий бетонный приступок молча. Говорить не хотелось, было тягостно то ли от всего увиденного, то ли еще оставался горький осадок от той сумрачности на душе, от недоговоренности - собрались втроем, друзья-товарищи, а разговора не вышло.

Молчание затягивалось, и Фурашов, подумав, что как-то неловко все получилось, вроде даже обидел товарища, задержал шаг перед ступеньками, сказал:

- У Гиганта дела не ахти...

- Да, хорошего мало.

- А ты лучше приезжай ко мне, в часть. - Фурашов взглянул на Коськина-Рюмина и тут же покраснел: "Фу, черт, ляпнул, поймет еще, что отговариваю писать о "Катуни", - и поспешно сказал: - То есть я не отговариваю тебя от намерений... Но вот технический прогресс и люди - тоже тема!

Коськин-Рюмин усмехнулся, долгим взглядом смерил товарища.

- Я тебя, старик, понял! Садись в машину.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Расставшись у штаба с офицерами - они коротко доложили, что происходило в его отсутствие: все было спокойно, тихо, так же тихо, как и перед отъездом в Кара-Суй, хотя утром уже наехали отладчики, - сказав, что подробные доклады ждет вечером, Фурашов пошел с чемоданчиком к дому. После степной суши Кара-Суя дышалось влажным, смоляным воздухом легко. Хрупко, сахарно вдавливался под ногами влажный песок с гравием - уже успела лечь на землю роса. Узкий тротуарчик вдоль стандартных домиков, по которому они шли с подполковником Мореновым, не был заасфальтирован: строители еще с весны насыпали песок с гравием, но почему-то дело не довели до конца, а теперь - Фурашов это знал - строителей срочно сняли со всех второстепенных участков, послали заканчивать работы по "Катуни" на других объектах. Нет, все-таки молодец Борис Силыч, говорят, вопрос ребром поставил: мол, задел аппаратуры "Катунь" большой - хоть сейчас на все объекты можно поставлять, а строительные работы безбожно отстали... Фурашов услышал об этом в Кара-Суе от представителей промышленности: хотя не все гладко прошло с пусками и случай с Умновым омрачил обстановку, но Борис Силыч вовсе не собирался сдаваться. Видно, и утренний наезд "промышленников" в часть - звенья одной цепочки...

Все эти соображения и выкладывал Фурашов подполковнику Моренову; он испытывал доброе, умиротворенное чувство, вдруг обнаружив для себя, что рядом с замполитом ему сейчас легко, покойно, и рассуждал он будто вовсе не с собеседником, а с самим собой. Моренов слушал не перебивая, склонив голову, по привычке сложив руки ладонь в ладонь за спиной. Фурашову казалось, что молчаливость замполита объясняется той озабоченностью, какую ему удалось передать, и, чего греха таить, испытывал от этого удовлетворение.

Однако он не знал, что причина молчаливости Моренова крылась далеко не в том, о чем рассказывал Фурашов, - Моренов, безоговорочно принявший "Катунь", поверил в новое дело и знал: тут какие бы ни были трудности, все в конце концов образуется, встанет на место. Угнетало его иное... То, о чем ему когда-то сообщили под секретом в политуправлении и чему он тогда не больно поверил, теперь подтвердилось, это уже не упрятать, и, думай не думай, скрывай не скрывай, - все откроется, станет известным. Шила в мешке не утаишь. Было досадно от беспомощности: да, в таких делах не очень-то поможешь. Видеть, как погибает человек, созерцать трагедию, сознавая, что не можешь отвратить гибель, - это угнетало и бесило его. В огонь, под пули, на мины, в открытую сцепиться с пороком, злом, за человека Моренову привычно, он в таких случаях вроде бы знал все мудреные приемы - жизнь научила. А вот что делать, ежели речь идет о женщине, жене командира, и порок особый? Это не с Русаковым вести душеспасительные беседы, а он тебе: "Не пьем, господи, лечимся..."

И надо же было увидеть ему эту картину вчера! Допоздна он задержался на "лугу", а потом еще и заглянул в казарму. Сумерки уже сгустились, тусклые огни зажглись в домиках, когда он шел домой. Тепло и уют, обжитость, так нравившиеся Моренову, царили в окружающем; были и еще поводы для доброго настроения: укреплялись связи - в районных организациях оказывают полную поддержку, понимают значение их части да и шефов нашли активных.

Он подходил к домику командира и тут-то увидел ее, Валентину Ивановну. Увидел и не поверил своим глазам: она шла впереди него, неуверенно, судорожно стремясь сохранить равновесие, - ее то и дело уводило с дорожки в сторону. Светлое платье помято, волосы в беспорядке, оголенные руки словно бы искали опоры в воздухе. Он успел подумать: с ней плохо, что-то случилось - не с сердцем ли? Но из калитки выбежали девочки, прижались с боков, повели к дому. "Мамочка! Мамочка!" - ударили по нервам испуганно-тревожные голоса. "Так ведь она..." - Моренова испугала невероятная догадка.

И сутки эти для него оказались омраченными, он и сейчас испытывал страдание, - конечно же, Фурашов, рассказывая ему о кара-суйских делах, не знал и не догадывался о его истинном состоянии.

Впереди за редким штакетником у крыльца фурашовского домика открылись круглоголовые, аккуратно подстриженные липки. "Сказать или нет?" - мучительно, до боли в затылке думал Моренов; эта боль являлась постоянно, когда он не знал, как поступить.

Поравнялись с домиком, в котором жили Овчинниковы и майор Карась; участки у дома резко отличались: на карасевской половине - ухоженные грядки зеленого лука, клубники, огурцов, помидоров, на овчинниковской - буйное господство цветов: садовые ромашки, хризантемы, флоксы, гладиолусы... В глубине двора перед домом меж двух сосен - белый гамак; кажется, Милосердова лежала в нем: спортивные брюки, цветная кофточка, в руках книжка.

- Как она? - Фурашов кивнул на гамак, чтоб перевести разговор: все равно всего, что было в Кара-Суе, не перескажешь, да и впереди дом, сердце призывно екнуло.

- А-а, - протянул Моренов, проследив за взглядом Фурашова. - Был разговор. В самодеятельность хотел... "Тридцатилетней бабе ноги перед солдатами задирать? Другое бы предложили!" Отчитала! - Он качнул крупной головой.

От Фурашова веяло опаленностью и жаром степи, травами, в подтянутой, упругой фигуре - сила, уверенность. "И такому-то человеку напасти!" - с горечью подумал Моренов и стал рассказывать о другом: ездил к новым шефам на отбелочно-красильную фабрику; работает магазин; открыли детсад; Вера Исаевна Овчинникова просто молодец. Но есть и загвоздка...

- Какая? - спросил Фурашов.

- Загвоздка существенная. Воспитательницы одной нет, а главное, медработника... Медсестра нужна.

Замполит прямо, открыто посмотрел на Фурашова: сказать ему - может, Валентина Ивановна, она же медик, могла бы... Но Фурашов опередил:

- Поищите. Поговорите с женами офицеров.

- А может, Валентина Ивановна?

- Не знаю...

Напротив, через узкую проезжую часть, тоже немощеную, лишь окопанную, запрофилированную, с детской площадки выскочили дочери Фурашова и, сверкая худыми, голенастыми, точно журавлиными, ногами, подлакированными загаром, поскакали наперерез отцу. Все повторилось на глазах Моренова, как вчера, но теперь они облепили отца. Моренов, глядя на их возню, подумал: может, хорошо, что так оборвался его с Фурашовым разговор, - разберутся в конце концов сами. Фурашов обнимал дочерей, гладил по блестящим, как у матери, темным и гладким волосам. Катя уже завладела чемоданчиком и, прижавшись щекой к рукаву отцовского кителя, вдруг сказала:

- Папочка, а мама... опять...

И словно ее ломкий голосок ударил по расслабленным нервам Моренова, и он тут же отметил: Фурашов будто обмяк, опустил руки.

- У-у, дурочка! - оглянувшись на Моренова, строго и недовольно сказала Маринка.

- Ну, пошли, пошли... Дома обо всем! - спохватился Фурашов и, кивнув замполиту, легонько подтолкнул девочек к калитке.

Моренов невольно проследил за ним: Фурашов прошел калитку, грузно передвигая ноги.

Она, должно быть, не ждала. Когда он ступил на веранду, Валя, увидев его, удивленно обрадовалась, поднимаясь с дивана и откладывая вязанье, сделала навстречу шага два. Волосы всклокочены, не прибраны, под глазами усталые складки, губы поджаты, возле уголков просеклись скобочки. У Фурашова больно отдалось в сердце: а ведь она постарела! "Здравствуй, мать". Ему казалось, интонация его была обычной: он минутой раньше, входя на крыльцо, решил ни словом, ни намеком не дать ей почувствовать, что уже знает о ее срыве, и теперь полагал, что не выдал себя.

Но отметил: шаг ее спутался, и словно бы радость и горечь, как две волны - прямая и обратная, - столкнулись на ее лице у припухлого, расслабленного рта, губы чуть покривились, по ним будто прошла рябь. А дальше - шаги торопливые, неровные. Покорно, отчаянно ткнулась ему в грудь, забилась в беззвучном плаче.

- Ладно, ладно, - повторял Фурашов, поглаживая ее волосы, пахнущие знакомым, волнующим теплом, почему-то хвоей, и чувствовал - комок застрял в горле. - Выходит, подрасшатались нервишки...

Девочки застыли у дверей, горестные, сиротливые: они все понимают, хотя лучше бы им быть в неведении. И, усилием преодолевая гнетущее состояние, Фурашов легонько отстранил от себя Валю, сказал:

- Ну, будет, будет, мать! Давай лучше поужинаем все вместе, наверное, и дочки пробегались...

- Сейчас! Сейчас! - Она заторопилась, ладонями, по-детски вытирая слезы.

Рука Фурашова скользнула по волосам дочерей - по одной головенке, по другой. Те сразу ожили: Катя, улыбаясь, заспешила с отцовским чемоданчиком к кровати - раскрыть, узнать, что там. "Айда, Марина, будем смотреть!" Марина, хоть и степеннее, направилась за ней. Фурашов грустно улыбнулся: ну вот и этот инцидент вроде заглажен... А надолго ли? Все равно неприятный разговор еще впереди - сама не выдержит, начнет. А лучше бы не слушать, не говорить... Не знать!

Он вдруг содрогнулся, поймав себя на том, что впервые так подумал; захотелось не видеть ее трагедии, не знать, что рухнули надежды, что зря тешил себя - больница, врачи помогут...

Валя ушла в кухню, слышно было, как она возилась с посудой.

Он опустился на стул, раздумывал, снимать китель или нет. "А если... с ней что-нибудь?" Он испугался этой неясной, но страшной мысли, и в ту же самую секунду на кухне что-то, падая, загремело. Кажется, Валя уронила сковороду. Дурное предзнаменование? Или случайность? "Чепуха! Конечно же, чепуха!" - успокаивая себя, должно быть, вслух проговорил он; Катя от раскрытого чемодана, хрумкая вафлями, откликнулась:

- Что ты, папочка, говоришь?

- Ничего, Каток.

За ужином Катя много тараторила, выкладывала немудрящие новости городка, о которых Фурашов уже слышал, потом засияла вся, вспомнив, как жена старшего лейтенанта Коротина родила в машине, когда ее повезли в роддом...

- Такой хорошенький мальчик! Ножки, глазки, только весь красненький!

- Глупая! Цветет, - по-взрослому спокойно рассудила Марина.

Валя, почти не вступавшая в разговор, улыбнулась, взглянув на дочь.

- В няньки записалась, не оторвешь от Коротиных. На обед не зазову!

Фурашов представил Коротина, скуластого старшего инженер-лейтенанта с "пасеки", - значит, у него новый наследник появился. Поздравить надо. Шевельнулась в памяти - теперь уже давнее - та ресторанная история. Держался Коротин с достоинством... Что ж, он ведь, Фурашов, к сожалению, позднее только узнал, как благородно тот поступил с "салагой" - лейтенантом Гладышевым, вернув ему деньги. Инженер крепкий! За "сигмы" его и Гладышева должен благодарить Борис Силыч! Но доходят слухи: мол, притесняет, жучит старший инженер-лейтенант всех, кто попадает на координатные. Но вот парадокс: к Коротину же и просятся... Людей не обманешь, может, раскусили: любить дело и людей - значит требовать?..

"А Тюлин не сказал о родах... В машине ведь произошло!"

- Папочка, это в твоей машине Олежка родился! - словно угадав, о чем он думал, выпалила Катя.

Фурашов, подивившись такому совпадению, улыбнулся.

- Добрый признак! Человек в моей машине родился.

- Верно, папочка! Олежка - прелесть!

Поднявшись из-за стола и сказав, чтоб разбирали подарки, Фурашов обернулся к Вале.

- Схожу в штаб. Узнаю, как и что...

- Да, да, иди! - откликнулась она, и в торопливости, готовности, просквозивших в ее голосе, Фурашову показалось, словно она ждала обратного: он не уйдет, и тогда надо начинать неприятный, трудный разговор. "А если сказать ей? Может, действительно пусть работает - в этом спасение?"

- Кстати, вот детсад... Слышала? Моренов говорит, медик нужен, медсестра... Не пойти ли тебе, мать?

- Мне? Медсестрой? - Она взглянула на него настороженно, с испугом, тут же стала поспешно собирать тарелки. - Нет, нет, я ведь, Алексей, дала зарок, что никогда... И уже столько лет...

- Девять лет - немного! Забыла профессию?

- Почти десять, Алеша...

- Да ты не сразу... Подумай. Ладно?

- Хорошо, хорошо, Алексей...

Девочки закрылись в детской, возились с отцовскими подарками; голоса слышались изредка, приглушенно. И Валя, убирая со стола посуду, передвигалась из столовой в кухню и обратно неслышно, в мягких тапочках, будто боясь спугнуть сумрак, гнездившийся по углам и за шкафами - книжным и платяным. Она испытывала нервное возбуждение: оно словно бы приливало и отливало накатами. Что ж, она понимала: Алексей желает ей добра, и предложение его - идти работать - продиктовано искренними побуждениями. Он верит, он еще надеется.

Назад Дальше